Первая попытка мемуаров

Первая попытка мемуаров

I

До сих пор загадка — почему меня приняли в Литературный институт? По тем временам там был большой конкурс: шестьсот претендентов на тридцать мест. Правда, вступительные экзамены я сдал на отлично, но не они определяли. Главным были результаты творческого конкурса, и еще главнее — наличие у абитуриента трудовой биографии. Считалось, что писатели должны хорошо знать жизнь, а иначе — о чем они напишут? Вместе со мной собеседование проходили тридцатилетний армейский капитан Титаренко и техник-строитель с десятилетним рабочим стажем Емельянов. Им дали зеленую улицу. Со мной разговаривали сурово: мол, что вы знаете о жизни, а если ничего не знаете, то как осмеливаетесь писать? Действительно, мой трудовой опыт был куцый. Я кончил школу год тому назад и уехал добровольцем в Уральск, в военное училище летчиков-истребителей. Ведь все мы были детьми войны, и военная служба представлялась в романтическом ореоле.

До официального зачисления в училище надо было пройти карантин. Нас обрили и заставляли маршировать по плацу и по улицам. Мы бодро маршировали под боевую песню уральского разлива:

Раз зашел я на вокзал,

Чтобы взять билет.

Час я ждал, и два я ждал —

А кассирши нет.

Заглянул тогда я в кассу,

Там была дыра.

Там кассир свою кассиршу…

Бум та-ра-та-та!

И вся рота дружно подхватывала:

Эх, много у нас диковин!

Каждый из нас Бетховен!

Текст привожу специально, ибо дальше речь пойдет о высокой армейской поэзии. Короче, пыль, жара Уральска сбили ореол армейской романтики. К тому же выяснилось, что в Уральске мы будем летать на фанерных самолетах, а на военные самолеты пересядем лишь через два года, и то если повезет, и в другой летной школе. Получалось — пять лет обучения до лейтенантских звездочек. Так ведь за пять лет можно и институт закончить! В общем, в душе моей зашевелились сомнения. Каждый день я писал письма девушке, которая осталась в Москве, и с удивлением отмечал, что сам процесс писания мне нравится.

На мандатной комиссии в Уральске мне объявили, что я подхожу по всем статьям. И вдруг умница-полковник посмотрел на меня и сказал: «К вам только один вопрос. Вы твердо решили быть летчиком?» — «Нет!» — честно ответил я.

Я вернулся в Москву, когда все, кто мог, уже поступили в институты и очень гордились тем, что стали студентами; а я оказался непонятно кем. Девушка, которой я писал письма из Уральска, теперь студентка престижного технического института имени Баумана, сказала, что «нам лучше бы не встречаться». Бамц!.. Я работал в какой-то лаборатории, целый день просиживал за рентгеновской установкой, следил за показаниями приборов (скучища жуткая!), а дома вечерами писал рассказы. Написал аж двенадцать штук и, набравшись нахальства, принес их на конкурс в Литинститут. И видимо, эти рассказы, несмотря на вопиющие недостатки моей трудовой биографии, перевесили чашу весов в мою пользу.

Для справки. Если кто-то, по каким-то причинам, захочет мне кинуть подлянку, то он должен раскопать в архивах Литинститута (надеюсь, их не существует) какой-нибудь из этих рассказов и опубликовать его. Чтоб не сгореть от стыда, мне придется тут же намылить веревку и повеситься.

Итак, в девятнадцать лет я стал самым молодым студентом Литературного института имени Горького при Союзе советских писателей. Через год (или через два, ей-богу, не помню — а еще берусь за мемуары) мой рекорд побила восемнадцатилетняя студентка, которую приняли на поэтическое отделение. Звали ее Белла Ахмадулина.

Не будем задавать глупые вопросы типа: может ли институт или вообще кто-то научить кого-то писать? Но что, бесспорно, было хорошо и полезно в Литинституте — это творческие семинары. Семинары были профильными: семинар поэзии, семинар драматургии, семинар прозы и т. д. Их вели известные или малоизвестные писатели, и на каждом семинаре обсуждался очередной опус кого-нибудь из студентов. Обсуждение было нелицеприятным. Били наотмашь. Фразы типа: «Абсолютная тупая бездарность!» — считались еще дипломатической вежливостью. Словом, Литинститут давал закалку, и после семинарских мордобоев я легко переносил все зуботычины советской литературной критики — а их мне досталось немало.

Но это было потом. А тогда, на первом курсе, дошла наконец и до меня очередь, а я весь курс занимался тем, что уговаривал студентку, ту самую, из Бауманского института, выйти за меня замуж. Студентка согласилась. Однако на семинаре семейные проблемы в расчет не брались. Требовалось представить нечто новое. Я срочно написал рассказ. В результате семинар принял беспрецедентное решение: выгнать Гладилина из института за полную бездарность! Студенты пылали праведным гневом, но руководитель семинара, старый писатель, вдруг смилостивился и предложил: давайте назначим Гладилину испытательный срок, может, за лето он что-нибудь напишет.

Я вышел шатаясь на улицу. Начался дождь. Я шел, ничего не замечая вокруг, а в голове появились первые строчки «Хроники времен Виктора Подгурского». «Хронику» я написал за два месяца, и хоть Валентин Катаев напечатал ее в «Юности» только через год, видимо, сама мысль, что у Гладилина повесть принята в центральном журнале, вызывала в Литинституте оторопь. Во всяком случае, больше никогда на семинарах меня не обсуждали.

…Прямо чертовщина с этими мемуарами. Ставишь цель — рассказать о чем-то, а заводишь речь о себе любимом. Вернемся в Литинститут. На каждом курсе выделялся свой лидер. V нас, на первом, им стал, естественно, капитан Титаренко, развивший бурную общественную Деятельность в парткоме. Второй курс прислушивался к тихому голосу Юры Казакова. Он пока еще не напечатал ни строчки, однако даже на семинарах его, единственного, боялись задевать. На третьем курсе царствовал Евгений Александрович Евтушенко (его уже тогда называли по имени-отчеству). А любимцем четвертого курса — да, как мне кажется, и всего института — был Роберт Рождественский.

Евтушенко и Рождественский резко выделялись на общем фоне. Пределом мечтаний студента Литинститута было — напечатать рассказец или стишок в газете «Московский комсомолец», а Женя и Роберт уже вовсю публиковались в центральной прессе. Они не достигли пока всесоюзной известности, но были литинститутскими знаменитостями, что, согласитесь, не так уж мало. Ведь больше половины студентов Литинститута поначалу считали себя гениями, и лишь мордобои на семинарах постепенно приучали объективно оценивать свои способности. К Евтушенко было разное отношение. Ему завидовали, преклонялись, его ненавидели — но стоп! о Евтушенко можно писать отдельную книгу, и много книг о нем уже написано, а у нас сегодня другой герой.

Тем не менее приведу такую сценку, она врезалась мне в память. Евтушенко, весь в модном, обмотанный ярким длинным шарфом, выговаривает нашему первокурснику, поэту Игорю Федорину, который рядом с двухметровым Евтушенко кажется серенькой мышью: «Тебя похвалили на семинаре за одно стихотворение, и у тебя закружилась голова? (Думаю, что у Федорина закружилась голова потому, что сам Евтушенко соизволил с ним беседовать.) Надо работать каждый день. Надо писать каждый день! Работать и работать! Только тогда из тебя что-нибудь получится».

Золотые слова! У меня к Евтушенко в разные годы было разное отношение, но под этими словами в любой момент готов подписаться.

Может, любимец всего института — слишком сильно сказано, но о Роберте все отзывались так: «Хороший парень!» Он действительно таким и был. Молчаливый спортсмен, с квадратными плечами и доброй улыбкой, без тени зазнайства, он готов был любого выслушать и по возможности помочь. Никогда не говорил категорическими императивами, всегда с юмором. И рядом с Робертом, ни минуты не спуская с него глаз, «греческая богиня», Алла Киреева, его любовь, его невеста, его жена, его вдова. В Литинституте Алла казалась античной красавицей, правда, фигура уже тогда была полновата. (Ну что я за сволочь, обязательно надо написать какую-нибудь пакость!) Меня сразу потянуло к этой паре, и они меня приняли в свой круг, хотя, повторяю, тогда я был никто и на первом курсе меня собирались выгнать из института за бездарность. Было впечатление, что Алла умнее Роберта и она им незаметно, не педалируя, управляет, сдерживает его слишком широкие порывы, ограждает от ненужных прилипал. Долгое время Алла и Роберт оставались для меня старшими товарищами, и к их мнению я всегда прислушивался.

А время было лихое! Двадцатый съезд партии, роман Дудинцева «Не хлебом единым», венгерская революция… Рушились кумиры, что-то рушилось и в нас самих. После первых оттепельных свобод в литературе стали закручивать гайки, в Литинституте пошла «охота на ведьм». Помню, как-то рано утром я заявился в подвал на улице Воровского, где в маленькой комнатке жили Алла с Робертом. Роберт вышел в коридор хмурый, явно было видно, что вчера у них гости засиделись допоздна. Но я не мог себя сдерживать, я спешил поделиться своим открытием.

— Роба, я не спал всю ночь, извини, думал-думал, но вот, смотри: никакого соцреализма не существует, это же бред собачий!

Роберт терпеливо слушал мою сбивчивую речь, а потом, без тени улыбки, даже с некоторым удивлением, спросил:

— Ты что, только сейчас до этого допер?

* * *

В ноябре 2002 года я был в Москве, и мне позвонил Толя Приставкин и сказал, что будет презентация книги о Роберте, и вообще, неудобно получается: его почти все забыли, а мы все-таки вместе учились с ним в Аитинституте, и поэтому нам обязательно надо прийти. «Где?» — спросил я. «В ресторане Дома архитектора». Я сказал, что обязательно пришел бы на вечер Роберта в любой заводской клуб, но в ресторан — фигу. На следующее утро, явно с подачи Приставкина, мне позвонила Алла Киреева, уж тут отказываться было неудобно. Да и зачем?

II

На тему о загадочной русской душе. К известному постулату «Поэт в России больше, чем поэт» теперь можно добавить: «А презентация книги важнее, чем сама книга». Нынче братья-писатели, за редчайшим исключением (я, например), книг не покупают, а ждут, когда их им подарят коллеги. В своем рабочем поселке Парижский я оторвался от российской действительности, а посему, когда в 2000 году в Москве издали «Тень всадника» (убежден, что это лучшая моя книга), я высокомерно отказался от презентации. Мол, что за глупости, и так купят, и так прочтут. Верно, читательский успех книга имела, но в литературных кругах практически неизвестна. Правда, сейчас в России нет широкого литературного круга. Есть многочисленные малочисленные литературные кружки, которые стараются друг друга не замечать. Где времена, когда мы жадно читали даже не книги, а рукописи, данные нам на пару дней? А где прошлогодний снег? Просматривая в московских газетах, которые доходили до нашего захолустья, подробные отчеты о разного рода презентациях, я недоумевал: «Да что они там, с ума посходили?» Теперь, регулярно приезжая в Москву, я убедился, что такова жизнь. Ни один литературный критик, даже из самого паршивого издания, принципиально не откроет книгу, если вместе с ней ему не поднесут хотя бы рюмку водки и хвост селедки.

До Дома архитектора я был лишь на одной презентации, и тоже с Приставкиным. Ее устраивал наш коллега, член комиссии по помилованию. Литератор, старый зэк и бессребреник, он мог раскошелиться на бутерброды и дешевый портвейн. Однако народу пришло много, было непринужденно и весело.

В Доме архитектора все по-другому. Пока мы втроем (Приставкин был с женой) пробирались по незнакомым коридорам к ресторану, нас дважды останавливали учтивые молодые люди спортивного телосложения и проверяли наши фамилии по списку. В ресторане людей было мало, а столы ломились. Мы подошли к Алле, сказали все необходимые слова, и она вручила нам по книге, с портретом Роберта на обложке, очень хорошо изданной, и по диску с записью его песен. Народ собрался, что называется, избранный. Кроме писателей и поэтов — звезды телевидения и эстрады. Приставкин познакомил меня с человеком, шепнув: «Это сейчас самая модная фигура в Москве». Я почтительно пожал руку доктору Рошалю, тому самому, который выводил детей из театра, захваченного чеченскими боевиками. Потом мы расселись за столики, сгруппировавшись по профессиональному признаку: певцы с композиторами, писатели с поэтами. Тихо звучала магнитофонная запись песен на слова Рождественского, произносились короткие речи. Официанты бесшумно возникали как из-под земли, чтоб сменить тарелки. И многоопытный в таких делах Приставкин повторял: «Молодец, Алла, устроила презентацию высокого класса». А я думал: хорошо-то хорошо, но какая же презентация без Вознесенского? Вознесенский с Зоей Богуславской появились через час, и уж после мне объяснили причину их опоздания. Оказалось, что одновременно и неподалеку, в Доме литераторов, торжественно отмечали 75-летие кинорежиссера Эльдара Рязанова. Вознесенский, как человек светский, должен был отметиться и там, и там.

К чему я все так подробно рассказываю? К тому, что именно на этом вечере я решил, что пора писать мемуары, хотя бы для того, чтобы восстановить историческую картину. Сейчас мало кто помнит поэта Роберта Рождественского, а в шестидесятых наше поколение, как знамя, подняло три имени: Евтушенко, Рождественский, Вознесенский. Позже начали стремительно набирать популярность Окуджава и Высоцкий. Теперь всех их скопом пренебрежительно занесли в разряд так называемой эстрадной поэзии. Ладно, авторская песня — это особая тема. Но разве ребята на поэтических вечерах плясали, делали кульбиты, показывали фокусы? Тем не менее собирали полные залы. Попробуйте нынче собрать…

На последнем таком вечере я присутствовал, как ни странно, уже в Париже. Из Москвы прислали приличную команду во главе с Константином Симоновым. И большой зал, где обычно выступают модные французские певцы, был полон. Правда, публика собралась специфическая. В первых рядах — советское посольство, в центре — студенты и преподаватели факультетов славистики. А на задних рядах тихо сидели эмигранты-диссиденты (чтоб не смущать своим присутствием советских товарищей). Позже Булат Окуджава вспоминал: «Я знал, что Максимов и Гладилин в зале. Я им сам послал приглашение на вечер, но, естественно, никому из делегации не сказал ни слова. И вдруг вижу во втором ряду Виктора Некрасова. Я подумал — неужели я такая сука, что побоюсь к нему подойти? Спустился с эстрады, обнял Некрасова. И посольство сделало вид, что ничего не заметило». Кстати, Окуджаву зал встретил очень радушно, в отличие от Высоцкого, которого французская публика явно не воспринимала. Я чувствовал себя как футбольный болельщик, который увидел за рубежом свой родной «Спартак». Переживал за ребят. Вознесенский, поднаторевший на заграничных выступлениях, прошел хорошо. Роберт — очень достойно (за него я боялся), а вот Евтушенко выглядел карикатурно, хотя выступал точно так же, как двадцать лет тому назад. Однако за двадцать лет время изменилось, и никого уже нельзя было удивить фигой в кармане.

В стране, откуда я уехал, изменился и поэтический горизонт. Звезда Роберта поблекла, зажглись новые имена, зато, по ехидному замечанию Вознесенского, «что ни включишь, даже утюг, сразу слышишь песню на слова Рождественского». Песенный период жизни Роберта совпал с его вхождением в большое литературное начальство. Может, совпадение случайное, может, Роберту просто везло с хорошими композиторами…

…В динамиках ресторана Дома архитектора тихо звучит песня из «Семнадцати мгновений весны» в исполнении Кобзона. Я закрываю глаза и думаю: если б я стал писать мемуары, то главу о Роберте я бы начал так: «В Москве, в подвале старой дворянской усадьбы жила Девочка Алла. Она взрослела, заканчивала школу и каждый день наблюдала, как во двор старой усадьбы, к главному входу, машины с шоферами подвозили больших литературных начальников, знаменитых писателей той эпохи: Александра Фадеева, Алексея Суркова, Константина Симонова. Подвал, где жила девочка Алла, находился в том же дворе, что и правление Союза советских писателей, на улице Воровского, 52. Но подняться когда-нибудь из подвала по лестнице главного входа в светлые залы правления девочке Алле казалось немыслимой мечтой. Потом девочка Алла поступила в Литературный институт и вышла замуж за поэта. Поэт переехал из общежития Литинститута в подвал к Алле, и скоро маленькая комнатка, в которой они жили, стала очень известной в Москве, потому что становился известным муж Аллы. Маленькую комнату в подвале на улице Воровского посещали знаменитые писатели, поэты, артисты, кинорежиссеры. Комната превратилась в культовое место тогдашней Москвы, и Алла поняла, что ее детская мечта может превратиться в реальность. Алла не заставляла поэта делать карьеру, карьера делалась сама собой, на гребне успеха. Она лишь следила за тем, чтобы поэт не делал ложных шагов, могущих помешать карьере».

…Я открываю глаза, и вижу Аллу за дальним столиком ресторана. Нет, не писать мне мемуары, во всяком случае сейчас. Прочтя такое, Алла обидится. Я не имею права ее обижать. Алла была верной подругой Роберта и в годы его славы и делала все возможное и невозможное, чтобы вытащить Роберта из его неизлечимой болезни. После смерти Роберта, после того как его подзабыли, именно благодаря усилиям Аллы продолжают выходить его книги. В семье Рождественских сохранился культ отца, дочери чтут его память и помогают матери. Слава богу, что старшая дочь, Катя, удачно вышла замуж. Теперь ее муж — состоятельный человек, поэтому нет проблем с изданием книг, дисков Роберта, с устройством презентаций по высшему классу. Мне скажут: мол, все вдовы знаменитостей делают все возможное, чтоб сохранилась память об их мужьях. Нет, не все. Ангелина Николаевна Галич после смерти Галича «ушла в глухую несознанку»… А мы опять уходим от темы. Так писать мне мемуары или нет? За соседним столиком сидит старый друг Роберта, друг верный. Но однажды он жестоко избил Роберта. Ну, отмечали чей-то день рождения, много выпили, и Роберт, при всем честном народе, полез под юбку к одной из приглашенных дам. Чего он там искал? И вот другу приказали привести Роберта в чувство. Кто приказал? Ну, об этом я не скажу даже под пытками гестапо. Всё, никаких мемуаров. Ведь если для воспитания подрастающих поколений изображать нас молодых как ангелов, которые ничем таким не занимались, а лишь рассуждали о высоких материях, то все равно и тут будут обиды. Алла в своих воспоминаниях о Роберте утверждает, что Роберт всегда был честен и восхвалял советскую власть, потому что верил в нее и в коммунизм. То есть — не ведал, что творил. У меня другое ощущение от его творчества, после того как оттепель кончилась и наши пути разошлись. Говорить, что Роберту давали указания сверху — смешно. Но Роберт интуитивно чувствовал, чего от него ждут «наверху», и писал соответствующе. И иногда его заносило. Пример? Его стихотворение про русское кладбище под Парижем, в Сен-Женевьев-де-Буа. Помню, в какое бешенство пришел Юрий Петрович Любимов, которого буквально накануне лишили советского гражданства. Повторять то, что сказал Любимов про Роберта, не буду. А дальше довольно быстро началась перестройка, и в разгар ее это же стихотворение появилось в ином варианте, вполне корректном и приличном. Значит, Роберт прекрасно соображал, что делает. Другое дело, что потом он мучился. Ведь если человек всем доволен, богат, знаменит и ездит по заграницам, то вряд ли он будет выбрасываться из окна посольства…

Значит, решено, мемуары не пишем, иначе поцапаемся с Аллой и разругаемся, а вот этого я меньше всего хочу. Алла как бы выстраивает свой памятник Роберту — и это святое дело. У Аллы чудные дочери, и пусть отец будет для них богом…Не помню, то ли в Москве, по телевизору, перед отъездом в эмиграцию, то ли в Париже, в кадрах советской кинохроники, я увидел отрывки из концерта, посвященного Роберту Рождественскому. Певцы исполняли только его песни. Роберт и Алла и их дочери, Катя и Ксения, сидели в директорской ложе. Счастливый момент в жизни счастливой семьи! Естественно, по-человечески понятно, что Алле хочется вспоминать именно это и чтоб отец остался в памяти детей именно таким.

* * *

После ужина в ресторане Дома архитектора шофер доставил Толю и Марину Приставкиных домой, а потом, через всю Москву, повез меня. Адрес он знает. Обычно по вторникам, когда еще работала комиссия по помилованию, последним он завозил меня. Кутузовский проспект засыпан свежим снежком, но машина Приставкина, нынешнего советника президента, с правительственным «маячком» на крыше, легко идет по осевой, и, если кто-то мешается на пути, машина зычно рыкает — и всех как бы сносит направо. «Ну как вам БМВ после „Волги“?» — спрашиваю я шофера. «После „Волги“? — отвечает шофер. — После „Волги“ — это не работа, а отдых». А я ловлю себя на мысли, что мне тоже нравится такая езда. Очень быстро привыкаешь к хорошему.

Когда-то, на каком-то неофициальном междусобойчике, отважные молодые литераторы набросились на Константина Симонова с обвинениями: дескать, вы продавались, служили властям, а мы не продаемся. Симонов усмехнулся и вкрадчиво спросил:

— А вас покупали?

* * *

Несколько слов о самой книге про Роберта, которая называется «Удостоверение личности». В ней много воспоминаний о Роберте, написанных его знаменитыми и не очень знаменитыми друзьями. Много стихов, написанных в разные периоды его жизни (в том числе и мои любимые: «Нет погоды над Диксоном…»). Много фотографий, ранее нигде не появлявшихся (что уже делает книгу историческим документом). Пронзительные до боли — я бы не назвал их воспоминаниями, я бы назвал их «посмертными письмами» — письма Кати и Ксении к своему отцу.

Но самое главное, действительно откровение — это публикация записных книжек Роберта, своего рода дневник, который он вел. Вот маленький отрывок, чтоб было понятно, в каком тоне они написаны: «Поэты — занятный народ. Одному из них при мне передали привет из Свердловска. Не от кого-то конкретно, а вообще. Так и было сказано: вам привет из Свердловска. Поэт, вместо вполне законного вопроса „от кого?“, солидно кивнул головой, закрыл на секунду глаза, потом открыл их и задумчиво, с величаво-усталой грустью произнес: „Да, я знаю… на Урале меня все очень любят“».

Роберт не только издевался над надутыми советскими классиками (было за что). Вот запись, которая начинается так: «Сначала позвонил помощник Очень Важного Лица», — а далее холодно-яростный анализ своего состояния, своего поведения. Финал: «О, как ты кивал во время разговора, стихотворец! Как замечательно ты кивал! Всем, чем мог, кивал! Как ты жаждал отблагодарить за высокую милость! (Раб! Раб! Четырежды — раб! Ну почему?) Такие мы. А может, один я такой. Но до сих пор обидно».

А я бы сказал, что как раз все те деятели литературы и искусства, обласканные советской властью, которые вмиг превратились в диссидентов, все те секретари парткомов, ЦК комсомола и главные редактора газет и журналов, которые гордо себя называют «прорабами перестройки», — вот они и остались такими. А Роберт уже таким не был. Когда-то мальчишкой, в 52-м году, Роберт написал стихи про «убийц в белых халатах». Кончались они так: «В просторный кабинет вошел Лаврентий Палыч Берия…» Слава богу, стихи не были напечатаны. И я бы в своих воспоминаниях о Роберте ни за что бы их не цитировал. Но Роберт в своих дневниках к ним возвращается, чтоб показать — «вот, мол, каким доверчивым идиотом я был». И Алла, которая вроде бы должна блюсти репутацию Роберта, не боится публиковать эту страницу. Это к вопросу о том, как писать мемуары…

Увы, только в этой книге я прочел последние стихи Роберта. Это уже совсем другая поэзия. Рождался поэт высочайшего класса. Смерть помешала. Но и в своей высокой поэзии Роберт оставался ироничным к себе:

А я писал, от радости шалея,

О том, как мудро смотрят с Мавзолея

На нас вожди «особого закала».

(Я мало знал.

И это помогало.)

Я усомниться в вере не пытался.

Стихи прошли.

А стыд за них

остался.