Полгода в «Новом мире» О Константине Симонове

Полгода в «Новом мире»

О Константине Симонове

28/XI 46. Совсем редакционный день.

В 2, как условились, меня принял Симонов. Сначала дал список поэтов, у которых надо добыть стихи не позже 15 декабря – по три от каждого – лирические и «без барабанного боя».

– Я хочу сделать подборку: «в защиту лирики». В конце концов двадцать поэтов вряд ли обругают, а если обругают, то редактора – что ж, пусть…

Потом дал мне папку:

– Сядьте в уголке и разберитесь в этих стихах – я уж совсем запутался.

Я села в углу, за шкафами, где корректоры. Стала разбираться. Отобрала кое-что получше. Сунулась снова к Симонову.

– Мы с вами послезавтра запремся и всё почитаем, приходите. А сейчас я должен торопиться домой: сегодня день моего рождения.

– Поздравляю. Сколько же вам лет?

– Тридцать один.

У него хорошая, легкая и с светской выправкой фигура и лицо приветливое и скорее красивое – но какое-то плоское.

Он ушел, а ко мне кинулась крашеная редакторша, ведающая стихами.

– Я хочу с вами посоветоваться…

И надавала мне целую гору стихов.

Вот сижу читаю.

Уже часов двенадцать, должно быть.

Очень болит голова. Но мне интересно. Попадаются и хорошие стихи. Но пометки редакторши на полях и одна рецензия Сашина1 чудовищны по темноте и неверности. В рецензии за «неряшливость» обругано то, что по установке своей простовато. Значит, первоначальный отбор стихов – в очень ненадежных руках.

Завтра понесу всё советоваться к Тусе2.

Маленькая черта неприятная.

Прочтя список поэтов – в котором рядом с именами почтенными стоят Долматовский, Матусовский и пр. чушь – я сказала:

– Разрешите мне, Константин Михайлович, добавить к этому списку два имени: Маршака и Семынина3.

Он разрешил, но о Семынине сказал:

– Ну, это вряд ли.

Неужели у него настолько нету слуха. Стыдно быть недоброжелателем поэта.

1/XII 46. Трудно писать. Я лежу. Температура 37,8. И главное – один глаз не видит, будто муть какая-то перед ним или пятнышко. Всё кажется, что стекло очков запачкано, я протираю, но без толку. Снимаю их совсем – невозможно писать. Надеваю – опять нельзя. Концы строк загибаются.

Сегодня уже не так мучительно: я часов восемь читаю стихи – они написаны более крупным шрифтом.

К 15-му надо подборку стихов.

В субботу я была у Симонова, просидела в редакции целый день, добилась всего: и того, чтобы он слушал толком, не отрываясь, и того, что принял все мои предложения по стихам и отменил рецензию Сашина, – и того, что крашеная редакторша весь день смотрела мне в рот, – и того, что Раковская4, передавая мне чью-то рукопись, ядовито сказала:

– Так как вы теперь ведаете стихами, то…

Под конец я все и всех путала: спутала Николаеву с Некрасовой (фамилии), Жарова с Уткиным5. Ушла с пудом новых стихов под мышкой – Ушаков, Заболоцкий (переводы), Шубин6 и пр. и пр. Я уже знала, что больна, но крепилась.

4/ХII 46. Кровоизлияние в сетчатку правого глаза.

Нельзя ни читать, ни писать по крайней мере месяц.

Звонил Симонов. О здоровье: «Если вам что-нибудь будет нужно – мы вам устроим». И тут же сказал, что пришлет мне рукопись Героя Советского Союза Борзенко7.

Он не может себе представить, что я действительно больше не чтец.

И я не могу.

Дома беспокойства и разговоры о санатории.

Условились с Симоновым встретиться послезавтра.

5/ХII 46. Весь день лежала.

Потом Тусенька. Читала мне стихи для «Нового Мира». Укрепила меня в моих намерениях насчет Ушакова.

Потом заехал С. Я., веселый и напористый, как бывало, и повез меня к себе.

Читал много своего. Правил перевод «Веселых нищих»8.

Я попросила стихов для «Нового Мира» – лирических. Дает, но мне не понравилась фраза: «Может быть, Симонов мне бы сам позвонил?» С ним, как всегда, будет много хлопот, но игра стоит свеч.

Да. Был Борзенко с колоссальной рукописью. Симонов сказал ему, что если мне понравится – будут печатать, нет – нет. «То, что она думает, то и я думаю», – сказал он. Ого!

Это не точно (!) и это зря.

Я сказала, что буду читать только через месяц. Он все же оставил рукопись.

Высокий, очень красивый и, кажется, неумный, т. е. элементарный…

Сашин мне эту рукопись бранил – но верно это или нет? – вот вопрос.

Глазу явно хуже.

6/ХII 46. День неудач. Все через силу и все зря.

К половине первого пошла в «Новый Мир». Люшенька меня провожала, несла папки со стихами. Но Симонов не пришел, хотя и назначил мне в это время. Не пришел и не позвонил.

Нивинская сразу увела меня в соседнюю комнату и стала читать поэму Ковынева9 – очень плохую, выдавая ее за хорошую. А это просто острословие, вне всякого лирического чувства. Умирает ребенок – глаза его автор сравнивает с потухающими окурками. Экий прохвост.

Сама Нивинская понимает мало, но дает себя убеждать. Не любит Твардовского, любит Ушакова. А что можно любить в Ушакове – в этой искусственности, в этом холоде? Глупости.

Пришла домой смертно усталая. Что-то еще со мной, кроме глаза. Но что?

Пришла, полежала и решила обзвонить по телефону поэтов, от которых журнал ждет стихов для лирической подборки. Начала, конечно, с Пастернака, ожидая радость.

А дождалась другого. Оказывается, Симонов обещал Борису Леонидовичу аванс за прозу – десять тысяч рублей. Это было уже две недели назад. И с тех пор ему не позвонил. И Б. Л. просит ему передать, что если журнал не окажет ему этой материальной поддержки, то он не даст ни строки стихов.

Легко сказать – передай. Я всячески желаю уладить этот конфликт, желаю, чтобы Борис Леонидович получил десять тысяч (даже если журнал не может печатать его прозы – все равно: для русской культуры они не пропадут даром), желаю, чтобы были стихи, – но как не хочется звонить, дозваниваться – ух!

Я ему оставила в редакции записку – авось позвонит сам.

Затем я безо всякой охоты позвонила Алигер, Инбер, Исаковскому, Антокольскому. Дамы были со мной величаво сухи, мужчины приветливы – особенно почему-то Антокольский.

Очень тоскливо и страшно.

Хоть бы кто-нибудь мне что-нибудь читал.

7/ХII 46. Симонову я наконец дозвонилась. Я доложила ему о Пастернаке. Он сказал, что хотел заплатить Пастернаку деньги, но не вышло и что он даст их ему только в январе. Казалось бы, скажи Пастернаку сам, и обиды бы не было, ан нет. Я позвонила Борису Леонидовичу и доложила. Он благодарил со свойственными ему преувеличениями.

10/ХII 46. Днем приходила Ивинская со стихами, с целой уймой. Часть с резолюцией Симонова «показать Чуковской». Трудно было слушать так много подряд.

12/ХII 46. Туся действительно пришла. Мы разобрались в стихотворном хозяйстве. Как она отчетливо слышит и отчетливо называет беду. Я вот сразу поняла, что Пагирев10, которого рекламирует Симонов – не поэт, но не умела сформулировать. Она же мне все объяснила – но я не уверена, что это можно объяснить Симонову.

13/ХII 46. Вижу как будто лучше – зато целый день болит голова.

Спасаюсь только пирамидоном.

Утром внезапно, без звонка, пришел Заболоцкий. Поговорили с ним о его переводах Гидаша11. Потом он читал свои стихи. Хорошие. И я радовалась.

А Симонов в Смоленске, и все дела стихотворные без него стоят.

14/ХII 46. Веселый день, интересный.

Вижу лучше – и кругом, и буквы. Значит, это правда, что скоро я буду видеть как прежде.

Звонок из «Нового Мира», что меня вызывает Симонов.

Я туда. Мороз – но я не успела сильно замерзнуть.

Симонов без пиджака, в белоснежной рубашке и какой-то мудреной, не нашей жилетке, с трубкой, окруженный людьми – сразу попросил меня в кабинет.

Там был Кривицкий и еще кто-то.

Речь пошла о моей работе и о деньгах.

Я поняла: это Лелька12.

Мне предложено получать ставку зав. стих. отделом – 1200 р. и быть им. Прозы не читать, а только работать с отдельными авторами – оплата по соглашению.

Что ж, это разумно. Я согласилась.

– Над стихами будем работать мы вдвоем, – сказал Константин Михайлович. – Ивинская только путает. А пока меня не будет – вы одна. Проверьте, как подготовил Сашин переводы болгар13. И как он готовит подборку молодых.

Я вышла. Мы условились, что к восьми я приеду к нему домой. Я сразу заказала по телефону машину.

В большой комнате курили, по-бабски ругались секретарша с Ивинской и ждала Некрасова. Она сразу кинулась ко мне.

– Вам передали мои стихи?

– Нет еще. Но это потому, что я болею.

Я пошла к Ивинской выслушать ее. Через секунду подошел Симонов.

– Лидия Корнеевна, я уже давно прошу т. Ивинскую дать вам стихи Некрасовой. Она талантливый поэт, и я хочу, чтобы вы, Лидия Корнеевна, выбрали целый цикл.

– С удовольствием, – сказала я.

Ивинская пришла в ярость.

– Я и так дала бы вам стихи ее! Я сама знаю! Зачем она жалуется Симонову!

Я попыталась угомонить ее, а потом кинулась к Некрасовой, которая плакала.

Она всех изводит, но ей хуже всех, конечно. Она – поэт.

Я пришла домой возбужденная и вызвала машину. Но позвонил Симонов, что его отъезд в санаторий откладывается до 19-го и поэтому мы лучше встретимся в понедельник утром.

Мне весело. Пусть всё это кончится худо, но весело начинать новую работу, узнавать новых людей.

15/ХII 46. Днем – Ян Сашин со средненькими болгарскими переводами. Один я убила, другой велела поправить. Разговор был мирный.

Как-то будет при подборке молодых?

Редакция: Симонов просил, чтобы я присутствовала, когда Кривицкий будет слушать Заболоцкого.

16/ХII 46. Нет сил писать. А надо, хоть конспективно.

Сколько раз я еще воскликну: зачем я пошла в эту яму? От Герцена, от сумерек библиотечных окон? К этим чужим, клыкастым?

Утром на машине – к Симонову, домой.

Маленький кабинет с дамскими нарядными вещами. Вазы, красное дерево – комиссионный магазин.

Одно хорошо: соломенный Дон Кихот, привезенный из Америки. Прелестный.

Страшная крашеная мадам с тупой, злой улыбкой, в небесно-голубом халате. Еле здоровается, входит во время работы, ищет какие-то ключи.

Ей противно, что с утра чужие люди.

Симонов приветлив, мягок, любезен. Это, видно, в нем органическое: мягкость.

За окошком какие-то амбары, склады – только зима спасает от скуки, притушив.

Первые сорок минут он слушал живо, хорошо. Мы много прочли и сделали. О, конечно – это не чтение стихов, а только накладывание резолюций, но иногда они накладываются верно.

Потом случилось то, чего я боялась: он прочел свои стихи. О любви. О Японии.

Я ужасно смутилась. Я сказала:

– Тут еще много работы.

В сущности, это и было самое точное. Действительно, в каждом из них есть нечто живое, что могло бы быть доведено до хорошего. Но сказала я это как-то неуверенно, не так.

Он ушел завтракать. Я отказалась. Позвонила в «Новый Мир», предупредила, что в три явлюсь слушать Заболоцкого.

Симонов вернулся вялый – от кофе ли, от жены, от чего ли еще. Я сразу чувствую это. Заторопилась. Когда он провожал меня и искал мне перчатки, Валентина Васильевна14 уже что-то опять орала о ключах – и я торопилась ужасно. Он послал со мной шофера… поехала в «Новый Мир», не занеся книги, – было уже почти три. Приехала: Заболоцкий только что ушел. Ему не сказали, что я приеду для него. Он посидел-посидел и уехал.

А живет он за городом.

Правда, он оставил свою поэму… Ай да аппарат, секретари.

Нужно срочно вызвать несколько поэтов, с которыми Константин Михайлович просил меня поработать, – нет ни адресов, ни телефонов.

Пришла домой разбитая, злая. Знаю, что не буду спать.

Глазу лучше. Сама разобрала поэму Заболоцкого. Рябит немного. Поэма великолепная15.

17/ХII 46. Все болит. Заснула поздно, встала рано.

К трем часам решила позвонить Симонову: знала, что он будет в «Новом Мире». Хотелось продвинуть поэму Заболоцкого.

Все удалось, и, хотя все удалось, – мне очень противно.

Я пришла. Симонов был занят. Потом меня позвали в кабинет – там Симонов, Кривицкий, до ужаса похожий на Мишкевича16 и кто-то на диване, кого я не могла разглядеть. Но с дивана дуло злым, темным. И вообще при обсуждении стихов не должно быть чужих – переносчиков.

Симонов прочел сам [поэму Заболоцкого]. Прочел хорошо. Вчера он отозвался об этой поэме не очень восторженно – сегодня, кажется, она ему понравилась. Он сказал:

– Человек восемь лет был там… Надо его печатать.

– В первом номере, – сказала я. Он взял перо.

– Места нет, – сказал Кривицкий.

– Уберем Яшина17, – сказала я.

– Да, да, – перенесем его, – сказал Симонов.

– Там есть недопустимая строка, – сказал Кривицкий.

– Какая? – прислушался Симонов.

– Вождь и господин.

(Это о природе, о власти человека над природой.)18 Симонов согласился. Я не возразила.

– И виола, – сказал с дивана мерзавец, и я узнала по голосу К.

– Да, да, – сказал Симонов.

– Какая виола? – спросила я, озадаченная.

– Да, это не надо, – сразу согласился Симонов.

Я не стала спорить, хотя замечание крайне глупо. Присутствие К. душило меня.

Я оставалась в редакции, пока поэму перепечатывали и пока при мне ее не отправили в набор.

То-то будет рад Н. А. [Заболоцкий]. Он сегодня утром мне звонил и говорил, что поэма для него главное.

А о виоле я еще подумаю. Уговорю Константина Михайловича или позвоню ему.

В четверг у меня приемный день.

19/ХII 46. Глазу худо, худо, как в первый день. Яшин, Тушнова, Гидаш, Заболоцкий, Сашин, Гудзенко.

Г[удзенко] – нахальный мальчишка, способный, избалованный, наглый.

Яшин – мил, прост, доброжелателен, но плохой поэт.

Тушнова – хорошенькая, талантливая, сдержанная, холодная. Сделает большую карьеру, т. к. умеет не только быть поэтом, но и писать стихи.

В ней есть прелесть глубины, но и роскошь ее учителя, Антокольского. И холод.

Гидаш – добродушен, мил, с хорошей улыбкой.

Заболоцкий – ленинградский, и из-за его плеча: Леня Савельев, юность19.

Некрасова.

Дозваниваюсь второй день к Константину Михайловичу, чтобы защитить виолы и, кроме того, спросить, дадут ли без него обещанные деньги Пастернаку. Но не могу его поймать. А надо.

21/ХII 46. Симонов на мой звонок через секретаря передал, чтобы я пришла к четырем в редакцию.

Хорошо. Я скоро тоже научусь беседовать с ним через секретарей и при помощи резолюций.

Я пришла. Он был облеплен людьми. Я немного посидела с Ивинской, которая явно тупа и глупа и груба. Пока пытаюсь ее учить. Но это зря. Если бы она хоть бумаги могла хранить, хоть корректуру читать – мелкий шрифт.

Меня позвал Симонов.

– У меня есть 5 минут, – сказал он.

– Хорошо.

Я была готова. Я сказала ему: если у вас нет возражений против мысли, которую выражает Заболоцкий о хоре светил и цветов, почему вы возражаете против силы выражения его мысли? А виолы усиляют – им действительно откликается следующая строка.

Колокола, виолы и гитары

Им нежно откликаются с земли.

– Я никогда не обращаю на это внимания, – сказал он.

«Ну так пишите тогда статьи и не трогайте стихов», – надо было ответить, но я смолчала.

Поэма была за мной.

– Передайте Заболоцкому, – сказал Константин Михайлович, – что Симонов просит его переделать кусок, чтобы не было архаизмов: виолы, лилеи20… А вы, Лидия Корнеевна, можете продолжать высказывать свое мнение, – прибавил он зло, – так как это не повредит вашему доброму имени.

– Я не о добром имени своем хлопочу, – сказала я.

– Но разве вы забыли, что было с «Торжеством Земледелия»?21 И можете поручиться, что из-за этих архаических строк не будет того же?

– Нет, не могу. Но что угодно может быть из-за любых строк – не только этих.

Затем разговор перешел на Пастернака.

Я спросила, заплатят ли Пастернаку аванс, обещанный ему, без Симонова.

Тот дал при мне распоряжение и добавил:

– Не знаю, как Б. Л., – но моей этике не соответствует просьба о деньгах с угрозой не дать стихов – угрозой мне. После всего, что я для него сделал. Я бы на его месте так не поступал.

– Дай бог, вы никогда не будете на его месте.

Он стал собирать бумаги в свой желтый роскошный портфель. Я ушла. О, кажется, теперь я начинаю его постигать. Он хочет быть благодетелем и чтобы ему были за это благодарны. А люди не хотят благодеяний. Они хотят уважения по заслугам. Поэму Заболоцкого надо печатать не потому, что он восемь лет был в лагере, а потому, что поэма его хороша. Пастернака Симонов обязан сейчас поддержать, а не оказывать ему милости – обязан, потому что он поставлен хозяином поэзии и Пастернак в его хозяйстве – первая забота… А если Борис Леонидович и не вполне справедлив к нему, то как можно сейчас требовать от Бориса Леонидовича справедливости?

Поэма Недогонова. Человек способный, бесспорно. И Твардовский, и Маяковский, и Некрасов – и боек, и кругл, и идилличен. Ему обеспечена Сталинская премия22.

22/ХII 46. В «Новый Мир» – отдать Гидаша в набор. Чтобы он скорей получил деньги. В машинку.

24/XII 46. Глазу лучше, лучше! Пятнышка передо мной почти нет, и буквы не расплываются. И я полегоньку читаю.

Симонов не звонит. Сердится? Болен? Занят?

Меня подмывает написать ему письмо – о стихах. Чтобы разъяснить основу и снять недоразумение со звуками. Не в звуках самих по себе дело, а в мобилизации всех подспудных сил языка на осуществление замысла поэта. Все должно на него работать – и звуки тоже.

Я даже набросала черновик письма – но послать ли? Не будет ли это также письмом к К. и прочей мрази?

Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовется, —

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать…23

В два часа должен был быть Недогонов. И подвел – не явился. Вероятно, он звонил, когда меня не было, хотя мы условились, что он явится без звонка. А я на час забегала в «Новый Мир». Сдала в набор Гидаша. Я хочу ввести свои порядки – в хранении и исправлении рукописей.

Кроме того, написала довольно язвительное письмо Кривицкому в ответ на его атаки на Гидаша.

Потом разбиралась в папке стихов. Адалис (которая уже кидалась на меня; волчья улыбка; страшный напор, а поэма ее пустота и бездарность, и надо придумать причину отказа умно и политично24).

25/XII 46. Рискнула. Послала сегодня письмо Симонову.

Был Лейтин – я его вызвала, чтобы сделать поправки к Фининбергу25, которого уже давно решено было печатать – да невозможно было добыть адрес Лейтина. А теперь, кажется, в № 1 опоздали. Это жаль – и стихи и перевод первоклассны. Добыла у него интересного тувинца – как раз необходима литература братских народов.

Завтра у меня прием.

Спала плохо, на приеме была шальная. Сама читала стихи и натрудила глаз. Были: Белинский (способный, но подозрительно похожий на Рейсера, только красивый и умный)26, Лейтин – больной, забитый; Сашин – интригующий, корректный, хитрый, трусливый и нагловатый вместе. Видя, что к Симонову послали курьера, я вложила туда записку о Фининберге – но ответа не последовало. А мне очень хочется напечатать этот стих – и хорош, и старику подмога.

Вечером Ивинская и Сашин уговорили меня пойти на вечер одного стихотворения, и я сдуру согласилась. Трудно, холодно было идти. Накурено, душно в зале. Тридцать девять стихов! Я на третьем уже ничего не понимала. Кажется, интересна З. Шишова27. Голоса долетали до меня как из рупора – я никого не видела без очков, хотя сидела близко. Кажется, интересен был Светлов – про ангелов28.

27/XII 46. Радость. Симонов позвонил. Выдержал экзамен и позвонил сам – т. е. не рассердился на письмо, которое ведь было «учительное». И еще радость. Ему понравился приложенный к письму Зыбковец29, и он сказал, что напечатает его. И еще радость: он согласился, что не надо никакой «подборки молодых», что это неважно – молодые или старые, – а просто в двух номерах будут лирические стихи: во втором – тех поэтов, которые начали в 30-х годах, в третьем – тех, которые начали в 40-х. И Симонов будет во втором. Это очень умно и положит предел всяким нареканиям и обидам – за отнесение к молодым. Нет, прав Леля – в этом товарище нечто есть.

О письме сказал: «получил и прочел с большим удовольствием».

То-то.

А день был усталый, сонный, сбитый с ног. Вот и сейчас уже давно бы мне спать, а только сейчас наступила тишина и можно наконец лечь. А именно сейчас хочется наконец писать и думать – в тишине. Но нельзя.

Встала поздно. Некрасова, назначенная на два часа, явилась раньше – и я не смогла пообедать с Люшей, проводить ее. Читали с ней ее стихи, отбирали. Она очень талантлива, явно. Но в стихах у нее самое сильное – вещи, природа, а не люди, только не люди. И думаю, и в жизни она людей не видит и не знает. Не верит им.

Потом – в «Новый Мир», по мелким, нудным делишкам.

28/XII 46. Днем был Лейтин. Он, конечно, ремесленник – но очень умелый. Так жаль, что Фининберга мне сорвали!

Потом дома читала стихи, данные мне Ивинской. Боже, до чего она ничего не понимает! Пошлейшие стихи преподносит мне как открытие.

Но ничего, если пройдут глаза, я со всем справлюсь, всюду поспею, и к Герцену моему30.

Завтра, может быть, увижу Тусю и покажу ей Адалис. Надо придумать формулу отказа. Это непросто.

Сегодня сама читала Маяковского. «Флейта-позвоночник», «Про это», «Маяковский векам», «Облако» – какие вещи.

Вчера Симонов еще сказал по телефону:

– Не ставьте мне каждое слово в строку. Поймите, что когда я отступаю в мелочах, – я делаю это, чтобы наступать в главном.

Пусть так. Но почему у него в двенадцатом номере плохие стихи Долматовского, ужасные, вялые, пустые?31

29/XII 46. Завтра тяжелый день. Попробую повидать Симонова и уговорить его вместо жидких стишков Яшина дать в № 1 стихи С. Я. (это бы, наверное, вышло, если бы С. Я. дал их давно, как я молила, – но у него ведь болезнь: он не может расставаться со стихами и дал только сегодня). Посмотрим. Я делаю это не для С. Я., а для номера: Недогонов, Заболоцкий и Маршак – тогда всё было бы на высоте.

30/XII 46. Утром позвонил Симонов, вызвал на два – смотреть подборку лириков к № 2. Пошла. Довольно спокойно читали с ним и Ольгой Всеволодовной. У него есть вредная тенденция брать и дрянь – только бы взять у всех, никого не обидя. Подписал сегодня к печати ужасно дрянные стихи Щипачева и Жарова32. Я протестовала как-то недостаточно. Буду еще.

Опять тяжкий и бессмысленный разговор о Пастернаке. Тут уж я высказалась вполне: что, мол, Пастернак не может быть справедливым и ему, Симонову, надо самому позвонить Борису Леонидовичу и «помириться».

– Да ведь он меня обидел, а не я его. Что же я буду первый звонить.

– Потому вы первый, что вы годами моложе его на двадцать лет, а положением – старше в десять раз, – сказала я.

Вот как я обнаглела.

Маршака в № 1 он не дает – зато и Яшина снял, слава богу. Так что две превосходные поэмы, плохие болгары и никакой плохой лирики. И то хлеб.

Затем он показал мне свою статью, идущую в № 1. Там для меня неожиданности. Когда-то, ругая ему рецензию Сашина, я сказала мельком: «Все мимо, как в безобразной статье Трегуба об Алигер». И вот, оказывается, он написал ответ Трегубу33.

Статья правильная и даже не без остроты и благородства, но беглая (хотя и длинная), недостаточно монументальная.

Завтра – еще раз к нему, кажется, в последний. А потом он уедет, и всё останется на мои руки.

Неприятно то, что он обещал статью «В защиту лирики», под которую все и дают стихи, а теперь, по случаю болезни, ее не пишет.

31/XII 46. Происшествий много.

Ночью – так около часу или позже, – только я задремала меня разбудил звонок Симонова. Возбужденный, злой голос сказал:

– Лидия Корнеевна, мне звонил Пастернак. И я с ним поссорился. И я хочу перед отъездом дать вам насчет него некоторые распоряжения.

Он знал, что завтра (т. е. значит, сегодня) мы всё равно увидимся – но не мог дождаться. Так его взбесил Б. Л.

– Я зол. Потом перестану, но сейчас зол. Разговор был скверный. И распоряжение мое вам такое: 15/I Кривицкий выпишет Пастернаку деньги. 16/I пригласит его для подписания условия. Об этом вы ничего не должны ни знать, ни говорить Пастернаку. Это дело Кривицкого. От вас же я требую следующего: если Пастернак, вне зависимости от договора и денег, даст вам стихи 15-го – вы сдадите их в набор. Если же нет, если он принесет их 16-го – вы их не примете.

И, извинившись за поздний звонок, – бросил трубку.

Это распоряжение, а не беседа о – поэтому я демонстративно молчала. Но настанет время, и я скажу ему всё про это. Сейчас говорить было бесполезно.

Но как это безжалостно относительно меня! Как же это я, три раза прося у Бориса Леонидовича по поручению Симонова стихи и постоянно изливаясь в любви, – 16-го скажу ему, что я у него стихов не беру!

И как это неумно. Что он, воспитывать Бориса Леонидовича хочет, этике его учить? Он решительно не понимает, что выдавать Борису Леонидовичу деньги, устраивать дела Бориса Леонидовича у Храпченко, Александрова и пр.34 – есть его обязанность перед русской культурой, перед народом. Он делает это как одолжение, за которое Пастернак должен быть благодарен. Он, очевидно, не любит и не ценит его как поэта. Не понимает масштабов.

Долго я не могла уснуть.

Сердилась я и на Бориса Леонидовича, которому совершенно не следовало ссориться с Симоновым. Не из-за чего и не для чего, в сущности. Если Симонов ему и не благодетель, то, во всяком случае, дурного он ему тоже не сделал и хотел хорошего.

Теперь надо просить Тусю дать совет. Как быть. Не исполнить приказа Симонова было бы бесчестно. Ответить Борису Леонидовичу отказом, если он принесет стихи позже назначенного срока, я не могу.

Подумаем.

Мешает мне также и то, что Б. Л. на днях в одном телефонном разговоре сказал мне, что участвовать в подборке ему не хотелось бы, т. к. он не верит в количество и пр… Ах так, значит, не из-за денег, а просто не хочет. Зачем же было раньше мне этого не сказать.

Днем мы встретились. Я была зла как собака и сразу кинулась на Симонова. Не по поводу Пастернака. Об этом он еще первый заговорит со мной. И услышит. А по поводу того, что до Нового года из-за идиотского недоразумения не выписали денег Заболоцкому, хотя выписали Гидашу. Это он мгновенно исправил, и с удовольствием. Затем, пока мы еще были с ним одни, я его обругала за принятие паршивых стихов Щипачева. Он отменил свою резолюцию. Затем заговорили о принципе подборки – о том, что меня беспокоит более всего. В это время уже вошли двое противных – учтивый и лживый Ян Сашин и Кривицкий, да еще Агапов35. Моя мысль о том, что принцип постройки неясен, – ни в ком не встретила сочувствия. Они не понимают, что такое постройка, т. е. единая музыкальная, а не механически стучащая фраза. Симонов предлагает стихи во втором и третьем номерах делить по возрастам поэтов: 30-е и 40-е годы. И это, по-моему, неинтересно и внешне. Я бы знала, как их разделить и организовать, если бы они все были в наличии. Но когда они все будут в наличии? Пока имеется только процентов тридцать пять.

Алигер прислала стихи – и среди них одно, к моему удивлению, хорошее. Но, кажется, трудно напечатаемое.

5/I 47. Вот сколько дней я не писала.

Все эти дни – поэты дома, поэты в редакции. Лица, лица и стихи.

Я очень во многом разобралась за эти дни.

Чувствую себя значительно лучше, хотя, как всегда, и не совсем хорошо.

1-го я позвонила Борису Леонидовичу и поздравила его с Новым годом. Ни слова не спросила о стихах, о Симонове. Но он сам сказал:

– Знаете, я звонил Симонову. Сначала я его поблагодарил за хлопоты и пр. А напоследок сказал ему грубость. Он мне стал жаловаться, как трудно вести сейчас журнал, как много подводных камней и мелей и пр. Я ему говорю: так что же вы об этом не пишете? об этих трудностях? какой же вы после этого редактор, общественный деятель?

Недогонов. С умными, прекрасными глазами, кожа да кости. Мороз в 24 градуса – на нем летнее пальто и тапочки.

Этого невозможно терпеть. У него двое детей. Говорят, он пьянствует. Наверное, это правда. И под этим предлогом ни Союз, ни журнал ничего для него не делают.

Кондырев. Этот поплоше – хотя и не без способностей.

Шубин. Противен. Неинтересен.

Гинзбург. Способная, но комнатная. И навязчивая36.

Необыкновенно противный, с грязными глазами и мокрыми руками, Мартынов. Вычурная бездарность.

Милый и умный Кронгауз37.

Ивинская делает вид, что «обслуживает» меня – при полном безделии. Ей нельзя поручить, конечно, не только того, что имеет отношение к поэзии, но прочесть корректуру или дозвониться кому-нибудь – тоже. Вечно бегает по своим делам или флиртует.

15-го я должна послать Симонову в Кисловодск подборку. Туся обещала помочь построить. Стихи хорошие есть – Смеляков, Недогонов, – но мало38. Кстати: Алигер дала три стихотворения, из которых два заурядны, а первое («У меня еще один денек…») – превосходно39. Я удивилась. Но первое она боится печатать… Я видела ее дважды: стареющая девочка, старенькая пионерка. Деревянная, некрасивая, сухая. И говорить с ней трудно: нет контакта.

Вчера я видела ее у Лели. Там она была очень разговорчива, но также как-то бесконтактна.

Мы вместе ехали в машине назад.

Сегодня в «Лит. Газете» Ермилов ругает Платонова и заодно Симонова, который поместил его рассказ в «Новом мире»40.

Рассказа я не читала.

7/I 47. Ольга Всеволодовна с грудой плохих стихов. Сидела до бесконечности, сплетничала. Утомила меня ужасно.

Хорошие стихи Антокольского. А я ведь не любила его всегда. Видно, то, что у него в столе, много лучше того, что печаталось. Но трагическая нота – без которой поэзия и невозможна, – как ее защитишь? К счастью, она в тембре голоса, а не в слове.

8/I 47. Звонит Борзенко. А я не могу добраться до его рукописи.

Все время думаю о подборке.

Готовлюсь к завтрашнему приемному дню.

Опять был Недогонов. Удалось его накормить, сунуть 100 р. и папиросы и выудить два хороших стихотворения для подборки.

Поправки к поэме он принес не весьма. И как странно, что в стихах еще много вялых строк. Я думала, он зрелее.

И конечно, очень не прям.

9/I 47. Еле поспела к трем часам в редакцию. Там – Недогонов с последними поправками, милый толстый калека Кронгауз, приведенный ими довольно нудный Ойслендер, полуспособный Рощин41, и, главное, письмо от Зыбковца. Письмо строптивое, но стихи хорошие, я рада.

Ойслендер сказал: – Мне рассказали, что в «Новом Мире» начали говорить о стихах. Меня печатают часто, но со мной никто не говорит. Вот я и пришел. Можете не печатать, но поговорите.

Отвыкли люди.

13/I 47. В редакции – Ойслендер, Рощин, Наровчатов. Говорю, прельщаю. Спасение, что Кривицкий болен и потому свободен его кабинет. В ушах гудит, и глаз режет.

Думаю, 15-го мне подборки не отослать, потому что Алигер не принесла поправок и многие.

14/I 47. Семь часов у Тихонова!

Стихи (странные; никакие; иногда – хорошие); рассказы о Югославии; потом, к счастью, – обед и водка, иначе бы мне не выдержать.

Он попросил, чтоб я прочла ему стихи. Собранные. Я читала. Замечания были меткие, но иногда (редко) – требует точности, там, где всё на другом. Симонова он, по-видимому, не очень любит. Это осторожно. Весело смеялся над Щипачевым. С ним у меня вкусы, пожалуй, больше совпадают, чем с Константином Михайловичем.

Но интересно не это. Я только в середине беседы поняла, почему он хотел послушать стихи.

Читаю ему Маршака, не говоря кто.

– Отгадайте?

– Ахматова? Нет…

Потом догадался.

Потом, в конце:

– А почему же статья К. М. [Симонова] будет называться «В защиту лирики»? Что же здесь такого защищать? Тут все благополучно… Я думал, вы хотите взять под защиту лирику, которую хают…

То есть он боялся, что мы затеяли защищать Анну Андреевну и, скажем, Бориса Леонидовича. А потом, убедившись, что подборка серенькая и благополучная, – решил дать свои стихи. Дал очень хорошие пьяные Любляны – и похуже42.

С. Я. звонит – хочет взять свои стихи из подборки, чтобы дать потом цикл. Понятно: у него три чисто лирические стиха и он боится дать их неприкрытыми, не подперев «значительной темой».

Все понятно. И скучно.

Но я не осуждаю их. Они такие, какими могут быть.

15/I 47. В редакции с Сашиным и Ольгой Всеволодовной. Сашин, в последнюю минуту, сдался – и принес мне стихи своих «молодых». Он хотел делать отдельную подборку. И – игнорировал мою. Я перестала напоминать, просить. И вот он явился – любезен, точен, хитер.

Отобрали кое-что. Но сегодня уже не послать Константину Михайловичу, как было обещано. Не всё переписали, да и письма моего еще нет.

Трудная Алигер принесла поправки. Не все.

16/I 47. Сдала. Кривицкий (который выздоровел) обещал как-то отправить самолетом.

Утром писала письмо, пока было еще тихо. Двенадцать страниц.

Пишу ему – а какой будет ответ – не понять. Темно, темно.

Была в редакции. Заговорила о деньгах, что было очень противно, – я хотела, чтобы они сами вспомнили. Сказала Кривицкому, что хотела бы, чтобы сами помнили.

Львов – с неприятным лицом.

Замятин – милый и талантливый, но топорный и ничего не воспринимающий43.

Очень голодная Мочалова44.

Да, в редакции – Ковынев. Говорят, он сумасшедший.

Придя домой, я сразу кинулась читать его поэму.

Мертвечина и пошлость.

20/I 47. Денег не выдали. Велели позвонить завтра.

Утром я возилась с хозяйством. Потом читала накопившиеся стихи. Надо отдать справедливость Симонову: он мне давно говорил, что у Мочаловой следует что-нибудь выбрать, так как она талантлива; и он прав.

Я выбрала. Набросала рецензию на Борзенко.

23/I 47. Грязный, страшный день.

Прием в редакции.

Прием! Ни комнаты, ни стола, грохающая в спину дверь.

Я чувствовала себя униженной и бессильной.

Говорила с Мочаловой, потом с Межировым. В сутолоке, так что бессмысленно, хотя я и была хорошо подготовлена.

Заболоцкий. Все-таки прелестную музыкальную строфу он испортил. Читали гранки. А тут еще Кривицкий и Борщаговский45 отозвали его и потребовали еще порчи. И без меня. И Заболоцкий почти согласился. А я обозлилась и решила не спустить.

Пастернак. Давно я его не видела. Постарел. Поседел, облез. А лицо всё – уже не глаза, а только рот.

Безумствовал.

Что делать со стихами? Как быть? Правда, выход есть. Кривицкий вызвал его только 20-го по поводу денег, а Ивинской он сказал, что разрешает дать стихи – раньше.

Но не только в этом дело. Я не пойму, что лучше для него.

Межиров – юноша с огромными голубыми глазами пятилетней девочки.

Он рассказал, что у Недогонова беда, жена больна, и есть уже совершенно нечего – нет картошки, едят один кисель.

Я решила поговорить с Кривицким. Но это мне не удалось в этот проклятый день.

Там заседание – опять что-то вынимают (в третий раз!), из 12-го номера.

Я оставила ему записку с протестом по поводу Заболоцкого и просьбой о Недогонове.

Теперь лежу дома и читаю гранки поэмы Недогонова.

Симонов молчит. Это тоже худо.

24/I 47. В одиннадцать вдруг явился Семынин. Я встала, оделась, умылась и почти накричала на него, больного. Потому что Люше негде делать уроки, а он пришел совершенно не в пору, сидит, курит, читает стихи.

Ушел. Пришла Ивинская с целой грудой сплетен и стихов.

Вся пересохшая внутри, я пошла в редакцию, где встретилась с Недогоновым, чтобы показать ему гранки.

Кривицкий выписал ему деньги.

Неразлучные пираты – Сашин и Раскин. Пираты – паяцы46

Щипачев с еще одним стишком. Седой и непочтенный. С ним Златова47, которую я не узнала сослепу. Неловкий разговор.

Стихи чудовищные.

Надо опять писать Симонову, что-то решать с Пастернаком.

25/I 47. Утром встала рано, хотя еле держалась на разбухших, нарывающих ногах. И написала большое (не очень) письмо Симонову, приложив стихи Мочаловой, Гудзенко и Пастернака (два; за третьим надо идти к нему – третье из имеющихся у меня никак не подобрать). В письме написала очень сухо о Пастернаке – цифрами, – он, мол, был у Кривицкого 20-го, а нам позвонил, что разрешает печатать стихи 17-го… Насколько я понимаю, это значит, что стихи у него взять можно. Мне, мол, эти расчеты трудны, т. к. я отношусь к Пастернаку коленопреклоненно и пр., но распоряжение выполняю точно.

К концу страшного после недосыпа дня мне позвонила Зинаида Николаевна48, что прибыл пакет и письмо от Симонова. Мне его доставили. Письмо длинное, но лохматое, спешное, без знаков препинания, «выполнить полностью» и пр. И там ему некогда, и там спешит! Милое, доброжелательное, иногда умное и всегда – поверхностное. Непременно хочет Щипачева, Жарова – да еще добавить Кумача49 и пр. Давать в алфавитном порядке. «Моментальная фотография» современной поэзии… А зачем так безвольно? Зачем не подборка, а безразборка? К чему щелкать фотографическим аппаратом в ту секунду, когда человек чешет правой рукой за левым ухом?

Зарезал несколько хороших стихотворений (мало, правда!) и вставил довольно много плохих.

Сейчас сижу сортирую, соображаю, кого вызвать, где что поправить.

В письме поразительный абзац:

«Александр Юльевич [Кривицкий] мне сказал, что 15-го с Пастернаком всё сделано. Теперь надо просить у него стихов. Я не могу. Выручайте!»

Конечно, это мило, что, приняв несколько ванн, он сменил гнев на милость. Но зачем же давать обратные распоряжения. Теперь!

И как неловко, что я ему сообщила числа не те, какие ему сообщил Кривицкий. Он подумает, что я лгу. А 15, 16, 17-го Кривицкий в самом деле был болен и не бывал в редакции. Конечно, он мог ему позвонить домой.

Боже, какая чушь.

26/I 47. Хотела дать себе отлежаться, но с утра явился Семынин, поднял меня, сидел, курил, говорил по телефону, выселив из-за стола Люшу, – и моя радость встречи с ним сменилась злостью. Я ведь просила его несколько раз, и устно и письменно, не приходить без звонка – а это уж такое наплевательство.

Дал перевод из сербского короля, который нельзя печатать; а стихов не дает.

Фадеев снова хлопочет о его поэме.

Целый день писала письма поэтам, излагала резолюции Симонова, утешала, приглашала и пр.

27/I 47. С утра в редакции. Мне Кривицкий назначил свидание в двенадцать утра, чтобы поговорить о сдаче в набор стихов, чтобы выслушать общие указания Симонова и пр. Но не пришел.

Я же, ожидая его, делала глупости: говорила с Долматовским и читала свои стихи Ивинской.

Долматовский оказался еще глупее, чем я представляла себе его по стихам. Пустые красивенькие глаза. Попросил посмотреть некоторые стихи и, прочтя Фо[ло]мина50, сказал:

– Собачина.

Обругал Пастернака.

Свои обещал «поправить мигом».

Ивинская быстро улепетнула на рынок продать мыло. Не делает она ровно ничего. Она работает (очень неквалифицированно) в день полтора часа – самое большое; я – четырнадцать, пятнадцать, а получаем мы одинаково: 1200 р.

На площади встретила Заболоцкого и вернулась с ним в редакцию опять.

Он решил исполнить оба требования Борщаговского и Кривицкого, хотя от одного я отбилась. Как он боится, бедняга; и – прав.

«Исправил» он хорошо; и виолы хорошо; но с лилеями беда: заменил хвощей – ночей, а хвощ по звуку – это борщ и никак не верится, что он издает какое-нибудь пение… Я собственноручно восстановила лилеи и буду снова объясняться с Симоновым – если Заболоцкий до его приезда не найдет чего-нибудь хорошего для замены51.

Он читал мне великолепные переводы грузина, а потом своего «Скворца». «Скворец» – поразителен52. Но в подборку не дает – и опять-таки прав.

28/I 47. К четырем часам – к Эренбургу, с письмом Симонова.

Нет уж, пусть Пушкин ходит к Эренбургу, а я не пойду.

Сух, угрюм, недоброжелателен – не то ко мне, не то к Симонову, не то к «Новому Миру», не то к целому миру вообще.

Ни одного лишнего слова. Только дело. Пока говоришь, он сидит мешком, глядя в пол, ничем тебе не помогая.

Стихов не дает. Их у него нет. Симонов думает, что его журнал чем-нибудь будет отличаться, – напрасно. Будет та же серость. Ничего не дадут: вот ведь и Платонова не дали напечатать. Рассказ Платонова для Платонова – не лучший, но в журнале – из лучших… То же и со стихами станет.

Я немного пролепетала что-то про подборку.

– А Мартынов у вас будет?

– Да.

– Он – единственный интересный из молодых.

Ах так! Значит, ты – совсем неинтересный. Хоть и старый.

Оттуда в редакцию. Сдала Ивинской прочитанный самотек. До семи часов ждала Кривицкого. Комбинация такая: для сдачи в набор нужна его резолюция. То есть симоновской и без него достаточно – но тех экземпляров нельзя отдавать, где Симоновым написано в набор; надо другие – значит, нужны его резолюции. Это очень жаль, потому что он будет заново смотреть и цепляться.

Он спросил о Пастернаке. Я ему показала «Март», в котором совершенно уверена. И вдруг: это невозможно.

– Почему?

– Навоз! Всему живитель! Да это же целая философия!

Я ужасно разозлилась и наговорила резкостей.

Сказала Кривицкому, что он, наверно, вообще не любит стихов.

Он сообщил, что любит Ахматову, Лермонтова, Тютчева и что Пастернак гений, но…

Вошел Дроздов. Этот чинуша мне давно не нравится. Кривицкий дал ему прочесть стихи Пастернака.

– Это – издевательство, – сказал Дроздов53.

Кривицкий прочел Зыбковца.

– Плащаница – нехорошо, – сказал Дроздов.

Я объяснила.

– Это – только бытовая правда. А не общая, всенародная.

Боже, как мне стало скучно.

Теперь сижу выдумываю строки для Кронгауза, который завяз.

Звонил Пастернак. Что он хочет перед сдачей посмотреть стихи. «Я от Недогонова (!) узнал, что вы собираетесь печатать, и очень вам благодарен» (как будто можно было сомневаться, что я решу печатать!) Мы условились, что я буду у него в субботу.

Ох, нелегкая это работа

Из болота тащить бегемота.

29/I 47. С утра в «Новый Мир» говорить с Мартыновым о поправках к его стихотворению и о новых.

Не знаю, чувствует ли он, как я его не люблю.

Я стараюсь быть очень с ним вежливой и мягкой.

Странной он души человек. Вычурный какой-то, придуманный.

Туся думает – судя по стихам и внешности, – что он – плохой человек. А я не знаю, не уверена. Но ни грана поэта нет в его стихах, и мысли его о поэзии тоже какие-то – не дикие, не странные, а пустые и вычурные.

На правку он почему-то соглашается очень легко. Дал новые стихи, из коих я отобрала два, чтобы послать Симонову.

Плохие стихи. Он дал мне сборник своих поэм, который мне хвалил Симонов.

Поэмы – чудовищное недоразумение. Какие-то исторические анекдотцы, рассказанные безголосым раешником.

29/I 47. Прием. Урин, Некрасова, Наровчатов, Коваленков, Фоломин54.

Глупый, самодовольный и бездарный Урин.

Талантливый Наровчатов с упорным красивым лицом. Недаром С. Я. мне о нем говорил.

Некрасова. К счастью, встретились мы утром, в кабинете у Кривицкого было пусто, и у меня хватило сил на длинный разговор. Мы вместе переделали «Кольцо», которое я хочу послать Симонову вместо забракованного им «Гостеприимства»55. Она идет на поправки, когда они близки ее замыслу, когда они не извне, а с ее позиций. Когда же они внешние – она, молодец, не сдается. Дрожат руки и на глазах слезы. Несчастная, замученная, голодная, немытая, затравленная. Я не думаю, чтобы она была психически больна, – скорее нервно. Говорит:

– Я больше не хожу в Союз писателей. Там все надо мной смеются и хотят посадить в сумасшедший дом.

Будь они прокляты, обидчики поэта.

А она твердый человек, тоже выносливый.

Я не рассчитала своих сил и позволила после приема еще придти ко мне домой Кронгаузу для общего разговора о его книжках. Книжки мне не понравились, я хотела сказать ему что-то существенное, но от усталости и мигрени плела невесть что.

5/II 47. Вот сколько не писала.

Придется писать конспективно.

Вчера была в «Новом Мире» с одиннадцати до семи. Шесть часов работала с Капусто56.

Потом – противный, глупый разговор с Кривицким о стихах. Очевидно, я что-то сделала не так: нужно было обойтись без Кривицкого – и можно было. А я запуталась в трех соснах. Ну, впредь [буду] умнее. Он задержал до приезда Симонова некоторые стихи, которые я непременно отстою. Основная же масса пошла в набор.

Самое главное – в субботу была у Пастернака. Впервые я у него в городе. Холодновато, порядок, просто, картины на стенах. Было тихо и пусто, только кухарка гремела кастрюлями в кухне. Кажется, впервые мы были так, один на один, и он говорил со мной пристально и с интересом.

Как он жив – как молод – какой огонь в глазах – и как восемнадцатилетне движется – и как постарел.

– Конечно, может быть симбиоз с действительностью. Это – чаще всего. И – второй путь, который неинтересен, потому что все это уже написано у Пушкина57. А есть еще третий – помимо всего, поверх всего.

О Симонове:

«Мне нравятся его аппетиты. Остальные хотят только ЗИС, а этот – и Америку, и Японию – ненасытимо».

Пригласил на четверг к Юдиной слушать его прозу! Он дал мне с собой на день статью о Шекспире. Статья гениальна, как «Охранная грамота». Хочется всю переписать или выучить наизусть.

В понедельник, как условились, зашел за статьей в «Новый Мир». Мы посидели за столом. В этот день – препоганая статья Фадеева, где опять он скучно лягает Пастернака (и Платонова)58. Я спросила Бориса Леонидовича:

– Что, он не любит ваших стихов и вас? Почему он так упорно занят этим?

– Ах, почему? Нет, любит. Не знаю, не знаю… А я нарочно показываю, что не желаю с ним знаться. Летом какие-то помещичьи голоса у меня на участке: Шуня59 с гувернером… Я открыл окно и нарочно закричал: «Эй вы, фадеевские! Тут и без вас люди живут!»

Скоро он ушел, обернувшись на меня от дверей.

Завтра целый вечер буду слушать. Только бы поспать сегодня, чтобы ничего не болело!

В редакции на днях – два часа разговоров с Мартыновым, который мне тяжел и противен («Смердяковское в нем», – сказал Пастернак) и который плохо перевел милого Гидаша.

Завтра будет письмо от Симонова по поводу моей второй посылки ему: Мочалова, Пастернак и др. Была телеграмма. Жду неприятного письма.

Талантлив, интересен Наровчатов. Непременно хочу его продвигать.

7/II 47. В «Новый Мир». Ольга Всеволодовна ушла гулять с Пастернаком с тем, чтобы зайти ко мне. Звоню домой – они уже ушли. Жду Кривицкого. Устраиваю ему сцену – со всей отчетливостью и злобой. Выручаю стихи в набор. Он подписывает – но намекает, что остановит в другой стадии.

Да, в редакции письмо от Симонова. Неприятное, как я и ждала. О числах ни слова. Рассуждения о стихах Пастернака – хотя и мягкие и деликатные, но, в сущности, кривицкие: он споткнулся на том же навозе в «Марте» и на «всё сожжено» в «Бабьем лете». Что, мол, сожжено? Господи, ясно что – раз речь идет о лете. Не Красная же площадь и Николаевский мост.

Он просит меня просить Пастернака переставить строфы в «Марте» и заменить всё в «Бабьем лете». Ну нет, этого не будет… Я попрошу Константина Михайловича договориться с Кривицким, Дроздовым и пр. окончательно и потом передам их решение Пастернаку – но предлагать поправок я не буду. Пусть берут или не берут… Борис Леонидович звонил вечером, благодарил за письмо.

Приехал бы уж Симонов поскорее.