Общество, общество...
Общество, общество...
Прежде чем перейти к разговору о непосредственном противостоянии Зимнего дворца и революционеров, попытаемся подвести некоторые общие итоги преобразований 1860-х годов. Тем более что именно этим занялись и современники событий в начале следующего десятилетия, в 1870-х годах. Видимо, тогда для них пришла пора оглянуться на недавнее прошлое и попытаться прогнозировать ближайшее будущее. Не будем уподобляться Ф. И. Тютчеву, который отношение к крестьянской реформе Александра II оценил следующим образом: «Царя должно коробить от похвал. Вероятно, в таких случаях Государь испытывает то же самое, что каждый из нас, когда по ошибке вместо двугривенного дает нищему червонец: нищий рассыпается в благодарностях... отнять у него червонец совестно, а вместе с тем ужасно обидно за свой промах». Оставим на совести поэта злую и совершенно незаслуженную нашим героем издевку, тем более что большинство современников Федора Ивановича были с ним не согласны.
В 1872 году в Петербурге появилась книга «Десять лет реформ 1861-1871». Ее автор, А. А. Головачев, сумел передать те чувства, которые испытывала значительная часть русского образованного общества (а дальше нам придется иметь дело именно с ним) в начале 1870-х годов. Главным, на наш взгляд, являлось то, что после крестьянской каждая новая реформа интересовала и занимала людей меньше предыдущей. Другими словами, общественную активность, поддержку правительственных мероприятий или их неприятие обществом в 1860-1870-х годах не стоит даже сравнивать. «Прежде, – пишет Головачев, – мы замечали всеобщий интерес к вопросам общественной жизни... Серьезные статьи в печати вызывали... суждения в обществе. Правда, суждения эти шли часто и вкривь и вкось, но по крайней мере видно было, что люди старались объяснить себе то, чего не понимали, видно было, что они думали и что думы эти их интересовали. Но вот проходит десять лет, и все изменилось. Людей, которыми руководил бы не личный интерес, а общественная польза, как-то не видать... и даже литература никого не интересует».
В чем же причина столь тревожного для страны и правительства положения? По мнению большинства заинтересованных лиц, главное состояло в попытке «верхов» соединить несоединимое, что, в свою очередь, подрывало авторитет законов. Собственно, иначе не могло быть, поскольку рядом с новыми учреждениями оставались старые, лучшие люди тратили энергию и силы на борьбу с ними и, не выдержав, уходили. Дело попало в руки посредственностей, а это создавало впечатление о несостоятельности реформ, предпринятых правительством.
Подобные выводы лежали на поверхности, но в книге Головачева называются причины и более глубокие. Прежде всего – стратегическая: постепенные реформы не являются синонимами частных улучшений скомпрометировавшей себя системы. Необходимо изменить основу, а затем приводить частное в соответствие с общим. Проще говоря, отмену крепостного права «верхи» сочли политической, а не социальной проблемой. Позже правительство решило, что это вопрос если не сословный, то касается только помещиков и крестьян, но не носит общегосударственного характера. Отсюда пошли первые затруднения и противоречия.
Далее Головачев делает еще одно интересное наблюдение. По его мнению, разговоры о том, что в России господствовала система то ли жесткой централизации, то ли самоуправления областей, совершенно беспочвенны, поскольку на самом деле не было ни того, ни другого. Вернее, на бумаге царила, конечно, всеобъемлющая централизация, но в реальной жизни повсюду процветало чиновничье самоуправство. Система административной централизации начала усиливаться в стране только с 1860-х годов, и ждать от нее лишь положительных результатов не приходилось.
Почему так? Да потому, что на взгляд людей, живших в начале 1870-х годов, реформы напоминали детей совершенно разных матерей. Казалось, они провозглашали важнейшие принципы: свободу труда, ограничение сословных привилегий, местное самоуправление, свободу слова – но в каждой из них изначально были заложены противоречия, мешавшие осуществлению этих принципов. Действительно освобождение от крепостной зависимости, земельные наделы, гражданские права крестьянство выкупало своими силами (это же сословная, а не государственная, как мы помним, проблема!). Земства не могли быть органами истинного самоуправления, так как они не представляли всех слоев населения, жестко была ограничена их компетенция, да и средств им отпускалось явно недостаточно. Но даже в таких условиях правительство, видимо, опасалось деятельности земств, стараясь контролировать каждый их шаг. В итоге в каждой губернии существовало одиннадцать независимых друг от друга губернских учреждений: губернское правление, два губернских присутствия и так далее, вплоть до управления жандармского штаб-офицера.
Меньше всего было разговоров о недостатках судебной реформы (но это на 1871 год, все еще впереди!), но и в ней современники видели те подводные камни, о которые она могла разбиться. Из всего сказанного Головачев делает следующий вывод: в России уничтожена только видимая часть крепостничества, страна в лучшем случае находится лишь в середине пути, и коренные преобразования ждут ее впереди (кто бы с этим спорил!). Поддерживался ли вывод Головачева различными общественными лагерями империи, были ли они во всем согласны с автором «Десяти лет реформ»?
Один из самых ярких западников Б. Н. Чичерин примерно в то же время рисовал следующую перспективу для мыслящего общества: «Самодержавное правительство производило одну либеральную реформу за другой. Судебные уставы, земские учреждения, городское положение могли удовлетворить русское общество. Истинно либеральным людям оставалось только поддерживать правительство всеми силами в его благих начинаниях. Можно было не соглашаться с теми или иными частностями, желать того или иного улучшения, но добиться этого было гораздо легче, оказывая поддержку правительству... нежели становясь к нему в оппозицию».
Вообще выводы и оценки либералов того периода оказывались во многом умны и точны, но оставались лишь благими пожеланиями. Ну что, к примеру, можно возразить против следующих слов К. С. Аксакова: «Лучшее средство уничтожить всякую вредность слова – есть полная свобода слова... Все злое исчерпывается одним словом: рабство. Надо, наконец, понять, что рабство и бунт неразлучны, это два вида одного и того же. Надо понять, что спасение от бунта – свобода!»?
Или чем плохи разъяснения Ю. Ф. Самарина: «Первое и самое существенное условие всякой практической деятельности заключается в умении держаться твердо своих убеждений, как бы радикальны они ни были, и в то же время понимать, что осуществление их возможно только путем целого ряда сделок с существующим порядком вещей... отвращение к так называемым полумерам, сделкам и т. п. есть не что иное, как инстинктивное отвращение к тяжелому процессу вырабатывания положительных результатов». Очень жаль, что за этими умными словами не стояло в то время никакой реальной политической силы. Да и откуда ей было взяться?
«Наше так называемое общество, – писал К. Аксаков, не есть еще сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и еще не нашло себе никакой новой и твердой, да, вероятно, так и не найдет». Эта ситуация тревожила и раздражала лидеров «прогрессистов», заставляла их, как и консерваторов, искать «внутреннего врага», сомневаться в компетентности людей, проводящих реформы в жизнь, то есть портила и без того натянутые отношения между властью и обществом. Уже знакомый нам Ю. Самарин писал по данному поводу Н. Милютину: «На вершине законодательный зуд, в связи с невероятным и беспримерным отсутствием дарований; со стороны общества – дряблость, хроническая лень, отсутствие всякой инициативы, с желанием... безнаказанно дразнить власть... Власть отступает, делает уступку за уступкой, без всякой пользы для общества, которое дразнит ее из удовольствия дразнить».
Странное это было время, создававшее неповторимо причудливые картины и ситуации. Проще всего, наверное было бы считать, что разные лагеря действовали по принципу средневековых рыцарей: «Paiens out et chretiens out drait» («Язычники не правы, а христиане правы»), но не было этого! И власть, и либералы будто соревновались, уступая друг другу то одно, то другое. Правда, если либералы уступали власти принципиальные вещи, не думая о выгоде, то власть старалась и довести до конца реформы, и расшаркаться перед поместным дворянством, которое из высших соображений было обижено актом 19 февраля 1861 года.
Поэтому о капитуляции Зимнего дворца перед ретроградами можно вообще не говорить, поскольку это упрощает вопрос, но не дает объективной картины. Калейдоскоп министров, уход тех, кто начинал реформы и бился за них, – все это не прозвучало сигналом к общему отступлению. Реакция в полном смысле этого слова начинается тогда, когда полностью отрицается реформаторство, когда власть полностью переходит к удушению прогрессивной мысли и действия. В 1870-х годах и реакция, и реформаторство шли параллельно, и кто из них победит – было далеко не ясно. Сам Александр II расценивал события конца 1860-х – начала 1870-х годов как перегруппировку сил перед новыми трудными буднями. Он действительно надеялся, что удаление реформаторов послужит примирению сословий, изгладит то раздражающее впечатление, которое произвело на дворянство недоверчиво-пренебрежительное отношение к нему прежней администрации. Надежды императора остались несбывшимися и потому, что дело было отнюдь не в реформаторах наверху, и потому, что общество устало ожидать благодеяний от власти.
Общественная жизнь 1870-х годов свелась не столько к обсуждению или продолжению преобразований, сколько к схватке правительства с революционерами. В 1877 году наш старый знакомый П. А. Валуев докладывал императору: «Особого внимания заслуживает наружное безучастие почти всей более или менее образованной части общества населения в нынешней борьбе правительственной власти с небольшим по численности числом злоумышленников, стремящихся к ниспровержению коренных условий государственного, гражданского и общественного порядка». Почему же такое стало возможным, что произошло между властью и обществом в 1860-х годах, что из себя, наконец, представляло само российское общество?
Обратите внимание на то, что когда речь шла о реформах александровского царствования, то мы затронули множество сюжетов. Не говорилось лишь об одном – об участии общества в проводимых преобразованиях. Александру II, так успешно начавшему царствовать, не хватило политической гибкости, чутья или понимания того, что Россия вообще и ее общество в частности меняются на глазах. Да, прогрессивное дворянство и интеллигенция из-за своей малочисленности не казались властям серьезными союзниками, но чем дальше, тем больше они становились мощной идеологической силой. А потому стоит внимательнее присмотреться к этой непростой силе.
Понятие «общество» остается в исторической науке одним из наиболее неопределенных и весьма туманных. Можно сказать, что оно включает в себя образованную часть населения страны, но это не так, поскольку далеко не все грамотные люди принимали участие в политической жизни России. Можно было бы ограничить это понятие кругом общественно-политических лагерей (консервативного, либерального и революционного), но, во-первых, границы этих лагерей оказались чрезмерно размытыми, а во-вторых, в таком случае из понятия «общество» выпадают те представители бюрократии и офицерства, которые, безусловно, активно занимались политикой, но не принадлежали ни к одному из указанных лагерей.
К сожалению, нам мало поможет и обращение к словарям и энциклопедиям, где обществом в широком смысле называется совокупность исторически сложившихся форм совместной деятельности людей, а в узком смысле – исторически конкретный тип социальной системы, определенная форма социальных отношений. Между тем правительства Николая I и Александра II имели дело совсем не с исторически сложившимися формами или типами, а с некой частью населения страны, которая как раз или горячо отстаивала, или столь же горячо отрицала эти самые формы и типы. Так можно ли вести серьезный разговор о том, что имеет название, но остается далеко не ясным по сути? А что прикажете делать, если в истории некоторые понятия недостаточно определены, а другие имеют дюжину различных определений, что, естественно, не делает их более ясными?
Давайте условимся, что под термином «общество» в политическом, а не социологическом смысле этого слова мы будем иметь в виду ту часть населения страны, которая желала и имела возможность участвовать в политической жизни державы или, по крайней мере, регулярно высказывала свое мнение о деятельности правительства, «верхов» вообще, а также о важнейших событиях в России и мире. Данное определение дает возможность понять, о чем идет речь, а это в данный момент для нас самое главное.
Российское общество, конечно же, не было однородным ни с социальной, ни с политической точек зрения. Его дворянская часть начала складываться в конце XVIII столетия а завершился этот процесс в царствование Александра I. Начиная с середины 1850-х годов общество становится дворянско-разночинным, а затем и разночинно-дворянским, причем разночинцы оказали огромное влияние на его характер, идеи и ценности. Разночинец являлся выходцем из обедневшего дворянства, мелкого чиновничества, разорившегося купечества или обнищавшего духовенства. Иными словами, разночинец – это «осадок» общественных структур, межклассовое объединение. С одной стороны, такое положение ущемляло его социальное достоинство, заставляло чувствовать себя кем-то вроде изгоя, с другой – позволяло считать и говорить, будто оно (разночинство) является представителем всех слоев населения, выполняет роль парламентера, посланного обществом для переговоров к «власть предержащим».
Вряд ли можно говорить о том, что процесс становления российского общества завершился в 1870-х или 1880-х годах. Подобное утверждение выглядит невероятным не только в силу социальной или политической многоликости общества, но и потому, что общественное строительство может получить некое завершение только в условиях правильной политической жизни, чего в России XIX века не было и в помине. Безусловно прав оказался Ф. М. Достоевский, с тревогой писавший: «Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение – и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало». Можно попробовать усомниться, так ли уж все «падало и отрицалось»? Ведь существовал опыт европейской жизни, который начиная с XVIII века жадно впитывался российскими образованными слоями, а это, безусловно, подразумевало некую преемственность и стабильность.
Чтобы разобраться в данной ситуации, нам придется обратиться к воззрениям интеллигенции, которая являлась наиболее чувствительным к теоретическим поискам слоем населения и одновременно авангардом общественного движения. Весьма показательно, что само слово «интеллигенция» было придумано в России 1860-х годов и впервые появилось в статьях плодовитого и модного тогда писателя П. Д. Боборыкина (честно говоря, термин «интеллигент» в 1840-х годах появлялся в работах В. Г. Белинского и А. И. Герцена, но без объяснения того, что именно они понимали под этим термином).
Конечно, и на Западе существовали люди, занимавшиеся познавательной деятельностью, связанные с творческими поисками, но там они назывались «интеллектуалами», «специалистами», «людьми свободных профессий». Однако дело даже не в словах. Разница между теми и другими заключалась в том, что в российской трактовке интеллигенции обязательно присутствовало не только социальное, но и общечеловеческое содержание. Интеллигенция XIX века – это объединение наиболее мыслящих, совестливых и честных людей, обязательно в той или иной мере оппозиционных существующему режиму. Интеллигенция была и остается таковой, несмотря на все ошибки и заблуждения.
В обществе, где дворянская элита постепенно теряла позиции, а буржуазия долгое время не могла оформиться политически, именно интеллигенция взяла на себя заботу не только о выработке проекта национального развития, но и стала главным инициатором его реализации. Интеллигенция в роли реализатора планов социально-экономического и политического развития страны – это всегда очень опасно. Ведь интеллектуальной прослойке нечего было терять, она никогда не являлась «материально ответственным лицом», а потому не привыкла обращать внимания на реальность, выполнимость, затребованность государством и обществом своих планов. И эта ее особенность с наибольшей силой проявилась опять-таки в царствование Александра II.
Именно в 1860-1870-х годах в России происходит перелом (еще один!) в отношениях власти и общества. Парадоксально, что он приходится на период либерализации жизни страны, то есть происходит именно тогда, когда в ней стали возникать кардинальные изменения. Впрочем, может быть, в этом и состоит одна из закономерностей либерализации политических режимов? Как бы то ни было, именно в эти годы «романтиков», боровшихся за перемены в первой половине столетия, сменяют суровые «реалисты», требующие слома всего и вся. К сожалению, поворот к реализму в России означал не признание обществом объективной действительности со всеми ее приятными и неприятными сторонами, а то, что этой действительности была объявлена непримиримая война. В то время, когда Европа начинала смотреть на капитализм трезвыми глазами, думая о его совершенствовании, Россия огульно отрицала за ним какие бы то ни было достоинства. Попытки объяснить указанный перелом только сословными (мол, обеспеченное дворянство сменили малоимущие разночинцы) или психологическими (просвещенный, уравновешенный слой вытеснен малокультурным, непредсказуемым, озлобленным) причинами представляются не совсем убедительными.
Дело не только, а может быть, и не столько в этом, дело вообще не в характере и особенностях русского общества. В отличие от Западной Европы, сумевшей включить в правильную политическую жизнь всю оппозицию, вплоть до социалистов, в России общественные конфликты становились острее от десятилетия к десятилетию. В этом уж точно повинен не только характер интеллигенции, но и то, что самодержавные правительства предоставляли обществу решение лишь некоторых не совсем политических задач, отказывая оппозиции в праве на легальное существование. В таких условиях практически каждая «неполитическая» и нейтральная организация или кружок (Шахматный клуб, воскресные школы, Литературный фонд) превращались в очаг сопротивления абсолютизму.
На подавление властями общественной инициативы, во многом, кстати, вызванной к жизни деятельностью самих властей в конце 1850-х – начале 1860-х годов, общество ответило готовностью к бунту. В этом смысле оно, как и народ в целом, всегда было равно русскому правительству. Вольность, то есть произвол, своеволие, противопоставлены и у тех, и у других понятию «свобода». Ведь свобода – явление историческое, обусловленное и ограниченное свободой других людей, ее можно приобрести или потерять. Воля же отношения к истории почти не имеет, это нечто генетическое, впитанное с молоком матери, у нее есть только один источник и только одно ограничение – «мне так хочется».
Оставим на время ошибки и недочеты правительства и вернемся к особенностям российской интеллигенции, того слоя подданных императора, который в 1860-х годах насчитывал около 20 тысяч человек, а к концу столетия – более 200 тысяч (но и тогда это составляло всего 0,2% от 125-миллионного населения империи). Однако именно это меньшинство во многом определило характер политической жизни России во второй половине XIX века. Не будем забывать, что социальная ущербность интеллигенции дополнялась ущербностью культурной, ведь в России интеллигент жил как бы в двух культурных слоях – национальном и мировом (европейском), – что приносило ему дополнительные трудности, заставляло мучительно искать свое место в реальной жизни. А если получалось (не получалось же достаточно часто), то подменять реальную жизнь мечтой.
Ценности, знания, идеи, почерпнутые интеллигенцией в Европе, постоянно приходили в вопиющее противоречие с отечественной действительностью, а потому усваивались ею поверхностно, оставляя чувство неудовлетворенности и обиды на власть предержащих. Последние, по мнению либералов и радикалов, не позволяли «прогрессу» закрепиться и победить в России. Именно поэтому заимствованные идеи и ценности получали у общества сугубо утилитарное применение или, как писал Н. А. Бердяев: «... интересы распределения и уравнения всегда превалировали над интересами производства и творчества». Это касалось не только экономических, политических и социальных идей.
Даже от философских истин интеллигенция требовала, чтобы они превратились в оружие общественного переворота, народного благополучия, людского счастья. В 1870-1880-х годах позитивизм, материализм странным образом сделались для нее средством утверждения царства социальной справедливости. Отыскивая Правду-истину, российские образованные классы не собирались останавливаться на этом. Им мало было найти истину; правда, с их точки зрения, должна была обязательно оказаться Правдой-справедливостью. Иначе в ней не было никакого проку для страны, народа, общества, прогресса. Возведя народ в ранг божества, общество забывало (вернее, не задумывалось), что зло русской жизни: деспотизм и рабство – не могут быть побеждены известными крайними учениями, несущими лишь иной деспотизм и иное рабство.
Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н. К. Михайловского, открыто заявляли: «... свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.
Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия – молодая страна, что она только выходит на арену политическом жизни, что ее отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.
Утопии – это то ли мечты, замешанные на реальности то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.
Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культурности молодежи (а революционное движение – движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей...
Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.
Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть – интеллигенция, буржуазия – интеллигенция, народ – интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX – начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н. А. Бердяев печально констатировал: «... интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества...» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..
Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления – естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В свое время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А. В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.
Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их помощники (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, – писал П. А. Валуев в начале 1860-х годов, – в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... есть вспышки, проблески самовластия, но... при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».
Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» – это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни чистых циников, ни чистых моралистов.