23.12.84
23.12.84
Смешно, что улица называется именем Фурманова. Буквально смешно, без злобы, без иронии, без удивления. На углу этой улицы стоит дом Нащокина, хранящий легкий пушкинский шаг, резкий смех и тайны его разговора с истинным другом. А чуть наискосок от нащокинского дома стоял дом писателей, на котором была даже мемориальная доска, удостоверяющая, что жил когда-то Матэ Залка на свете. Все так. Но это был дом Михаила Булгакова, его последнее прибежище, его тепло, его отдохновение, его страдание и его смерть. И если не расщедрились на «улицу Нащокина», на «переулок поэта», а только на улицу Фурманова, то это неважно, это очередная игра Воланда. Это он назвал улицу Булгакова улицей Фурманова для того, чтобы в очередной раз москвичи существовали по закону дьявольского перевертыша и, шагая по улице Фурманова, называли ее улицей Булгакова.
Маргариту Михаил Афанасьевич поместил напротив — в кирпичном коммунальном замке с уютным внутренним двориком, который почти рядом с бульваром Гоголя. Маргариту — до «ведьмы».
Если провести мысленно прямую линию между домом, где умер Гоголь, и домом, в котором скончался Михаил Афанасьевич, то прямая эта будет меньше километра, равна 88 годам. Всего! Всего 88 лет разделили ранние кончины учителя и ученика, равных по величию, по остроте взгляда и по личностному соотнесению себя с событиями вокруг. По причастности, по сопричастности, по совести, по стойкости, по муке. Бог общий и дьявол — общий. Для тех, за чьими плечами вечность, 88 лет — мгновенье.
«Дух сомненья» шагнул с Суворовского бульвара чуть вправо и оказался на улице Фурманова в писательском доме. Нет, не так. Сначала он шагнул на Садовую в «ювелиршину квартиру», а уже потом — в писательский дом.
Булгаковская душа была похожа на вселенную — «вечна, бесконечна, незыблема». Она вместила, впустила в себя и Боланда, и мальчика-шута, и того, кто «так неудачно пошутил», и Иешуа Га-Ноцри, и легион других. И никому не было тесно, и никто не был обижен, и никто не остался в тени. Булгаков успел. Странно. Но успел за 28 лет «взрослой» жизни — рассказать, потрясти, раскрыть, обвинить и проклясть. И освистать. Ах, какой это был свист! Какое торжество победы! Свистнуто так свистнуто!
Я иду от того места, где стоял писательский дом (чтобы не заставили назвать улицу ее подлинным именем, «булгаковский» дом снесли, на его месте — «дом элиты»), иду по маршруту «полета Маргариты». Миную особняк, который так любил Бунин, прохожу дом декабриста Сверчкова (он «еще живой» — этот дом), остается позади бывшая керосиновая лавка — ныне магазин стирального порошка, поворачиваю вправо, пересекаю Арбат, иду мимо дома Марины, от Вахтанговского театра поворачиваю налево, «лечу» по прямой и почти у Калининского проспекта — вижу удобный и большой «дом критиков». В подъезде стоит лифтер, напоминающий по выправке и по остаткам военной стати — надсмотрщика в тюрьме. На лице — тяжелом и бесформенном — два глаза, два буравчика, два соглядатая, два стукача. Я поднимаюсь на третий этаж и звоню в дверь справа. Слышу шаркающие шаги и бегу наверх. Смотрю вниз с верхней площадки — вижу жирный красный затылок, серую лысину и спину моржа.
Латунский жив! Это он пишет сегодня разгромные рецензии на хорошие пьесы, на талантливые стихи, на Валентина Распутина, который «не то отражает». Я жду, когда дверь закроется, и медленно спускаюсь вниз. Надсмотрщик, который бережет покой Латунского, — долго и подозрительно смотрит мне вслед.
Я перебирала сегодня свои «ежедневники», и мне казалось, что нелепая и неумелая моя жизнь упрекает меня за неразумность, за вечное детство, за лень, за отсутствие терпимости, за гордыню. Дневники — письменное свидетельство моих недостатков и моей слабости.
Закон «радуйся» — мудрый и единственный — не усвоен мною. Я требую от жизни того, чего требовать нельзя и грех, — справедливости. Это грех потому, что «справедливость» определяет кто-то свыше, не людское это дело. У каждого «своя справедливость, своя правда и своя боль». Не надо требовать, надо всего-навсего самой лично существовать, последовательно и всегда — в добре и всепрощении.
Но зачем еще эта мука воспоминаний? Больно так, будто все, что было со мной двадцать, тридцать лет назад, — происходило вчера. И сегодня мне больно писать о последнем курсе в студии.
У меня хватило сил — «потом» да и «тогда» — сделать вид, что я ничего не знаю, ничего не понимаю. Но остался «счет» в сердце, и боль от несправедливости, и остался рассказ Вершилова, и его дрожащие руки, и слезы его, которые он так старался скрыть. «Не надо огорчаться. Это пройдет. Все будет, как должно. МХАТ — не единственный театр в стране. Я рассказываю вам, чтобы вы хоть немного стали взрослой. Сделано все, чтобы вас не было в театре. И сделано это не сегодня, на худсовете, а еще год назад. Я говорю вам это, чтобы заставить вас пойти к Радомысленскому и попросить переписать характеристику. Я этого сам сделать не могу, мне нельзя. Не плачьте. Все останется при вас. Поверьте, все будет хорошо, но сейчас пойдите, скажите, пусть перепишут. Ничего не объясняйте — кто сказал. Просто попросите. Не надо бояться. Вам нечего бояться. Они — боятся, так они знают, чего именно. А вам надо смелее. Войдите и скажите: “Я прошу, Вениамин Захарович, переписать мою характеристику”. Все. Больше ничего».
Я пошла. Я сказала только то, что просил сказать Борис Ильич. «Перепишите характеристику». — «Она отослана». — «Перепишите». Пауза. Потом: «Зайди через час». Я зашла. Он подал мне в руки запечатанный конверт и сказал: «Иди на улицу Куйбышева. Передашь. Я позвонил».
Я «несла» конверт в книге «Литературная Москва». Я пришла в министерство, поднялась на второй этаж, узнала — где сидит «такая-то», и передала ей конверт.
На меня были заявки из Александринки, из театра Охлопкова. Но это было слишком близко. Распределили меня в Волгоградский областной драматический театр со ставкой 69 рублей. Вершилов сказал: «Время все поставит на свои места. Иначе быть не может. Вы должны верить мне. Понимаете? В данном случае только мне. Я пожил. Я знаю».
Потом на госэкзамене по мастерству Тарасова вышла на сцену, взяла меня за руку, вывела в центр, трижды поцеловала и сказала: «Поздравляю, поздравляю, поздравляю». Я смотрела мимо ее глаз, смотрела на розовый газовый платочек, обвязанный вокруг тяжелой шеи. Мне было очень важно, чтобы она не увидела моих глаз, моих слез и того, что я «все знаю».
Нет у меня прощения, нет во мне смирения и нет забвения. Даже не за себя. За него. За Вершилова. Его подробный рассказ под названием «Как это делается» явился для меня началом познания истинной жизни театра и еще, и в большей степени, подтверждением, что я училась у самого лучшего педагога и у самого лучшего человека. Отныне моя работа в театре — это ответ за двоих — за него и за себя. Мне очень хотелось, чтобы его желание «конечной победы» — исполнилось, чтобы я «успела» его отблагодарить тем, что «я состоялась — вопреки».
По Ахматовой, есть «три эпохи у воспоминаний», у меня — одна. Мои воспоминания — всегда в первой «эпохе», хотя я и говорю ахматовское: «Все к лучшему». Но как хорошо, что именно мой учитель пригласил Мастера на встречу с театром. Вольно или невольно Михаил Афанасьевич Булгаков для меня — мерило «всего и вся».
В далеком 1966 году в журнале «Москва» напечатали «Мастера и Маргариту» с предисловием Константина Симонова. Первый из публики отзыв о «Мастере» я услышала в парикмахерской на Кузнецком. Я «сушилась». Слева и справа «сушились» две «высокоинтеллектуальные» дамы. Я смотрела вслед великой балерине, которая магически притягивала отрешенностью ото всех и вся, она ступала, как ступают королевы и большие актрисы. Соседка справа обратилась ко мне и доверительно спросила: «Господи, ну ничего особенного. Худая, лицо серое. Да и прическу могла бы поинтересней. Зализалась. Не знаете, с кем она сейчас?» Я сказала «про себя» все слова, которые нельзя говорить вслух, и тяжелым взглядом уставилась на соседку. Мне говорить «сразу» нельзя. Надо переждать. Переждала. Потом вкрадчиво: «Зависть — не самое лучшее из женских достоинств. Терпите и… по возможности, меньше волнуйтесь». Соседкин ответный взгляд был более выразителен, чем мой. Паузы она не сделала, сказала сразу: «Господи, это вы волнуетесь, а не я. Буду я из-за всякой… волноваться. Вас по-человечески спросили, а вы сразу гонор свой показываете. Поскромнее надо бы… с народом».
Все «сушащиеся» обернулись в мою сторону, и я в очередной раз мысленно предала мою любимую профессию. На миг. Самый короткий. Потом попросила у нее прощения. Интеллектуалка «через меня» заговорила с соседкой «слева». «Вы прочли “Мастера и Маргариту”? Что? Не слышу. Я тоже прочитала. Ну ничего, ничего особенного. Столько шума, а абсолютно ничего особенного. Как вы думаете — кто эта Маргарита? Говорят, его жена. Этого писателя жена. Ничего себе — про жену, как про ведьму. Сильно сказано! Что? Не слышу. Да, да, конечно, преувеличение, но в чем смысл? Вообще, там путаница какая-то». «Не-досушившись», я встала и пошла. Услышала вслед: «Господи, ну ничего особенного. Я-то лично ее не люблю. Видели, какая злая? Я так и думала».
Я подымалась по Кузнецкому к МХАТу на встречу с «ведьмой» Еленой Сергеевной. Булгаковой. Сдавали макет «Дней Турбиных». Режиссер Варпаховский ставил во МХАТе пьесу моего Мастера и на приемку макета пригласил Елену Сергеевну. Я подошла к комендатуре. В дверях, полуоткрыв их, — стояла красавица. Просто пленительна, просто женственна, просто очаровательна и просто лучезарна. Солнце еще больше золотило ее рыжеватые короткие волосы. «Ореховые глаза» чуть щурились и искрились, алый рот, гладкое чистое лицо. Общее выражение — приветливости и снисхождения. Нас познакомили. Она протянула мне руку. Зеленым лучом блеснуло кольцо, отраженное в золотой монете другого кольца. Пожатие короткое, мягкое и теплое.
Варпаховский взял ее под руку и повел — почтительно, осторожно, так, как ведут только красавицу, — с восторгом и надеждой. Он помолодел, он хохотал так же легко и так же беспричинно, как она. Он откидывал чуть назад голову, он стал выше, стройнее и даже красивее.
Ее широкое светлое пальто из бежеватой вязкой ткани — колыхалось в такт шагам, стройные ножки на высоких каблуках — держались крепко и упруго, тонкий запах духов казался ее дыханием. С неуловимой улыбкой смотрела она на серую одежду сцены, смотрела в этот игрушечный ящик, который вместил в миниатюре облик будущего спектакля, и кивала головой.
67-й год. Через сорок один год после великой и горькой премьеры «Турбиных» Маргарита праздновала свою победу и победу Мастера. Важно было то, что «это было», — репетиции пьесы в театре, несмотря на 398 отрицательных рецензий, несмотря на Латунского, Авербаха и Блюма, несмотря на «Театральный роман». Великие сороковины — особые и единственные — сотворила она, Елена Сергеевна Булгакова, Маргарита, «ведьма». Она «проживала» свое лучшее воплощение на земле, свой звездный час, свой пик. Проживала более насыщенно и более полно, чем может один человек.
Рукописи, которые ОН оставил — без надежды, без упования, — обернулись через сорок лет великой книгой «Три романа Михаила Булгакова». И эта уникальная акция превращения «рукописей, которые не горят», — в самую популярную, самую модную, «невозможнодоставаемую» любимую книгу — совершена ею, Маргаритой. Ее умом, ее волей, ее верностью, ее упорством, ее любовью. Она действительно оказалась — «ведьмой», обладающей чудодейственной силой, она летала над Москвой — завораживая, торжествуя, карая и возвеличивая. Это она на моих глазах только что сотворила маленькое чудо превращения пожилого, ироничного Варпаховского — во влюбленного юношу, галантного кавалера. Ей было — более семидесяти.
Если бы можно было выучить весь роман наизусть и читать его перед публикой! Но если я его выучу года через два, то потеряю для себя навсегда тот момент новизны, который мне так дорог. В десятый раз раскрывая бежеватый том, я каждый раз читаю впервые: «Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал, но сегодня такая ночь, когда сводятся счеты. Рыцарь свой счет оплатил и закрыл». Это он про себя, это Михаил Афанасьевич о своем «счете».
Я смеюсь, я плачу, я восторгаюсь. «Перечитанная» книга обладает свойством уникальным — она каждый раз незнакома, она каждый раз — открытие. Это — как «Евгений Онегин», который пробуждает восторг — до слез. Я решила по-другому. Подготовлю к чтению на эстраде Маргариту, только несколько глав о ней — самой любимой героине наших дней. Она умела беречь, действовать, хранить и заставлять. Она — лучшая ученица Мастера, истинная жена и настоящий сподвижник. Начала со встречи с Воландом, потом — полет, потом — бал у сатаны.
Я хожу по знаменитому мосту во Флоренции, где расположены ювелирные лавки. Маленькие, теснящиеся, они раскрывают сокровища земли и ювелирного искусства. Денег у меня немного, командировочные за шесть дней: это почти 20 долларов. На них я должна купить «то» кольцо, которое отражало зеленые лучи на руке Елены Сергеевны. Если я не найду здесь, среди этого сверканья, то не найду нигде. У меня должно быть что-то похожее, что-то как бы «от нее». Оно было в третьей лавке. Точно такое — золотая монета на высоких лапках. Оно было мне в самый раз и стоило ровно столько, сколько было у меня денег. Ведьма была сильна. Она одарила меня на расстоянии многих тысяч километров от Москвы. Я смотрю на маленькую золотую плоскость, похожую на печать, вижу Москву, комендатуру МХАТа, проем двери и женщину в бежевом пальто и с рыжеватыми волосами. Она улыбается благосклонно и снисходительно.
Потом Сережа Юрский, который ставил «Мольера» Булгакова в БДТ, рассказывал: «Я позвонил в субботу в Москву, сказал Елене Сергеевне, что я буду в понедельник, и просил разрешения зайти к ней. Она, как всегда, очень хорошо разговаривала. В понедельник я приехал в Москву, позвонил, но никто не взял трубку. Я на всякий случай решил поехать. Позвонил в дверь. Открыли: «Я к Елене Сергеевне». — «Проходите». Я вхожу в большую комнату. Она — уже на столе — вытянутая, под чем-то белым, со строгим лицом».
«Кони рванулись, и всадники поднялись вверх и поскакали. Маргарита чувствовала, как ее бешеный конь грызет и тянет мундштук. Плащ Воланда вздуло над головами всей кавалькады, этим плащом начало закрывать вечереющий небосвод. Когда на мгновение черный покров отнесло в сторону, Маргарита на скаку обернулась и увидела, что сзади нет не только разноцветных башен с разворачивающимся над ними аэропланом, но нет уже давно и самого города, который ушел в землю и оставил по себе только туман».
Какое страшное пророчество!