С. Сергеев-Ценский [ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ]

С. Сергеев-Ценский

[ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ]

В Куоккалу, дачную местность под Петербургом, я попал в декабре 1909 года только потому, что жизнь там расхвалил мне К. И. Чуковский, имеющий в Куоккале свою дачу. Он же нашел дачу и для меня, и я заочно взял ее в аренду на зиму.

Я начал в Петербурге писать повесть «Движения», но там я жил в шумной гостинице, а для того, чтобы писать повесть дальше, мне нужно было уединиться в тишине. Я, конечно, мог бы для этой цели поехать к себе в Алушту, но повесть нужно было писать к каждой выходящей книжке журнала «Современный мир», который издавался в Петербурге, и для меня важен и дорог был каждый день. Так я очутился в Куоккале, на даче «Казиночка».

Я, конечно, не мог не знать, что здесь же, в Куоккале, только где-то довольно далеко от станции, живет Илья Ефимович на своей даче «Пенаты», но я не удосужился посмотреть, где эти «Пенаты»: работа над повестью была спешная.

Однажды вечером, при керосиновой лампе, я сидел за своим столом и писал на верхнем этаже, в единственной комнате, которая отапливалась (всех комнат было девять), как вдруг донесся до меня кошачий концерт снизу.

Я хорошо помнил, что затворил входную дверь нижнего этажа, откуда же взялись там коты с их воплями?

Совершенно возмущенный котами, я выскочил из своей комнаты, держа лампу в руке.

— Ах вы, окаянные черти! — кричал я, стараясь осветить лампой место схватки котов, и… увидел Илью Ефимовича Репина рядом с закутанной в теплый вязаный платок его женой, как потом я узнал, Натальей Борисовной Нордман (Северовой).

Илья Ефимович в распахнутой меховой шубе снял шапку и проговорил несколько как будто сконфуженно:

— Простите великодушно! Мы думали, что попали к Корнею Ивановичу Чуковскому!

— Дача Чуковского через одну в этом же порядке, если идти налево, сказал я, гораздо более сконфуженный, чем Репин.

Еще раз извинившись, Репины ушли, а я вошел к себе в полном смятении чувств.

Из этого состояния вывел меня Чуковский, который не больше как через пять минут появился у меня, пальто внакидку.

— Что это вы накричали на Илью Ефимовича? Пойдемте со мною вместе извинитесь, а то он вне себя от страха!

Я, конечно, пошел и увидел, что Репин очень весел.

Встретил он меня патетически:

— Маль-чиш-кой в Чугуеве босиком по улицам я бегал — никто на меня так не кричал!..

— Да ведь я не на вас кричал, Илья Ефимович, — на котов!.. — пробовал я вставить, но он заготовил целую речь и продолжал:

— В иконописной мастерской работал — никто на меня так не кричал! В Академию художеств поступил — никто на меня так не кричал! В Италии был никто на меня так не кричал!

С каждой фразой он становился все патетичнее.

— Ректором Академии стал — никто на меня так не кричал!..

Дальше я уж не стал слушать, расхохотался и завертелся с ним по комнате.

— Сколько вам лет, Илья Ефимович? — спросил я его минуту спустя.

— Семьдесят! — сказал он.

— Ох, что-то вы прибавляете, позвольте-ка!

Я припомнил, что он родился в 1844 году, так что ему было тогда, значит, шестьдесят пять лет.

Мне самому было тогда тридцать четыре года, и я уже давно бросил занятия живописью, однако именно живопись определила многое в моих писательских средствах, в моем новаторстве, которое критикам того времени «резало глаза».

Буквально так писал и К. Чуковский (тогда он был критиком), например, о моей «Печали полей»: «Точно по всей вселенной сделал Ценский ремонт, и от этого резь в глазах нестерпимая…»

И вот случилось так, что он-то и познакомил меня с художником, которого заочно я знал с детства, который […] наравне с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем и Тургеневым, сам не зная о том, формировал меня как писателя.

У него был день отдыха — среда, когда он принимал гостей из Петербурга, но остальные рабочие дни он ревностно охранял; однако случилось вскоре после моего знакомства с ним, что один такой день его был несколько испорчен, и виновником этого сделался отчасти я.

Чуковский соблазнил меня идти кататься на лыжах. У него нашлись лишние лыжи и палки, и мы увлеклись этим делом до усталости.

Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне совершенно потухающим голосом:

— Я очень, очень устал… Я, должно быть, сейчас умру… А у вас в «Печали полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые…»

— Да, именно так и сказано, — подтвердил я.

— Сергей Николаевич, — обратился он ко мне очень нежно и ласково, хотя бы вот теперь, перед самой моей смертью, скажите, что вы тут наврали, а снег, он обыкновенный — белый!

— Корней Иваныч, — сказал ему я, — Платон мне друг, но истина больший друг, чем Платон: снег бывает именно таким, как я писал, — палевым, розовым, голубым.

— Так этот вот снег, — указал кругом Чуковский умирающей рукой, — какой же по-вашему? Палевый? Розовый? Голубой?

— Снег этот явно зеленый, — ответил я, — и это и вы должны видеть: ведь на нем отражается зелень сосен.

— А-а! — вскричал Чуковский. — Та-ак! В таком случае пойдемте сейчас же к Илье Ефимовичу, и пусть он сам при мне вам скажет, что снег — белый.

И Чуковский тут же вскочил на лыжи: любовь к правде в словесном творчестве победила в нем, критике, приблизившуюся смерть.

— Послушайте, — сказал я, — неужели вы в самом деле вздумали беспокоить Репина из-за каких-то пустяков?

— Пустяки? Нет-с, это не пустяки, когда вы в своих книгах все перекрашиваете по-своему, а меня, читателя, хотите заставить в эту свою выдумку поверить! И Илья Ефимович тоже скажет, что это не пустяки! Идем!

Мы пошли по направлению к «Пенатам», и я все-таки полагал, что Чуковский шутил, но оказалось, он действительно затеял нагрянуть к Репину днем.

Я тогда не имел представления о том, где именно «Пенаты», но Чуковский пришел на лыжах, как оказалось, прямехонько к даче Ильи Ефимовича, и пока я еще только разглядывал этот двухэтажный деревянный дом среди сосен и елей, Чуковский стучал уже на крыльце в двери.

Он стучал энергично, — по-видимому, для него вопрос о том, бывает ли снег какого-либо другого цвета, кроме белого, являлся действительно острым вопросом и требовал немедленного ответа.

Дверь открылась, и на крыльцо вышел Репин в домашнем сером пиджаке, с палитрой, кистью и муштабелем в руках, и, что меня особенно поразило, он был вооружен еще одной парой очков, кажется, четырехугольной формы!

Разумеется, он был недоволен, что его оторвали от работы, но Чуковский горячо извинялся, и вот я слышу:

— Илья Ефимович! Скажите, пожалуйста, хотя бы вы ему, вот этому, — тут широкий размах длинных рук в мою сторону, — скажите ему, что снег — белый!

— Корней Иванович, а вы учили физику? — вместо ответа спросил Репин.

— Учил, Илья Ефимович, я был в гимназии, — сказал Чуковский.

— Так почему же вы не знаете, что белого цвета в природе не существует?

Репин имел, мне тогда казалось, рассерженный вид, и Чуковский не мог этого не заметить, но он показал рукою на снег около дачи, под елями и соснами, и спросил, повысив голос:

— Хорошо, — а этот вот, этот снег какой, какого цвета?

Репин пригляделся к снегу и сказал теперь уже более отходчиво:

— Я не знаю, каким вам назвал его Сергей Николаевич, но я бы лично… я бы лично написал бы его, разумеется, зеленоватым… а местами даже и гуще… в тенях — просто зеленым.

— Ну как, Корней Иванович, удостоверились?

Чуковский промолчал, но тут же начал усиленно извиняться перед Репиным за беспокойство. Мы простились с художником и пошли назад, к своим дачам.

В конце сентября 1930 года у меня на даче близ Алушты совершенно без всяких предвестников появился К. И. Чуковский. Его интересы в то время были в Алупке — ко мне он завернул мимоездом.

Я не видал его лет двадцать. Он жил в Ленинграде, а я и в Москву-то выбрался в первый раз только в 1929 году и пробыл там не больше двух недель. Естественно, что у нас накопилось за такой долгий срок много материала для беседы, а К. И. Чуковский всегда и прежде был увлекательнейший собеседник. Таким он и остался.

Мы говорили о многом в нашей личной жизни, но как часто случалось с нами в тот прекрасный осенний день, пахнувший желтеющими листьями винограда и кипарисовой смолой, что мы начинали вдруг вспоминать о Репине!

К. И. был у Репина в каком-то из двадцатых годов и теперь был до краев наполнен впечатлениями от этой поездки в Куоккалу, в «Пенаты», а меня, разумеется, интересовала каждая мелочь, раз она касалась Ильи Ефимовича. Так и прошел этот день 29 сентября 1930 года, который мы оба могли бы назвать днем наших воспоминаний о великом современнике нашем.

Чуковский уехал от меня на другой день, а дня через три, когда пришли центральные газеты, я прочитал в одной из них, что именно 29 сентября умер Илья Ефимович!

Случилось так, что мы двое как бы просидели весь этот день у смертного одра того, которого так любили при жизни.

1946

Данный текст является ознакомительным фрагментом.