И. А. Бродский «ДЯДЯ ОБЛЕЙ»
И. А. Бродский
«ДЯДЯ ОБЛЕЙ»
Сентябрь 1916 года. Я живу на даче у своего дяди, художника Исаака Израилевича Бродского, недалеко от «Пенатов» Репина и дачи Чуковского. Я еще не знаю, кто они — Репин и Чуковский. Репина я видел впервые в извозчичьей пролетке, на которой он приехал с вокзала. Невысокого роста, в черной крылатке, голос у него густой, басистый, все слушают его почтительно.
…Взрослые уехали в Выборг. Я бегу вдоль дачных заборов, погоняя палкой старое велосипедное колесо. Заезжаю в ворота с затейливой надписью: «Пенаты». У пруда, возле дома, плоскодонная лодка, по борту которой начертано крупными буквами: «Вездесущий». Гай и Дий, внуки Репина, возятся у мачты, поднимая флаг с Георгием Победоносцем, пронзающим копьем трехглавого змея. Гай и Дий — ирокезы, на их головах пестрые оперения, за плечами большие луки, на поясе колчаны со стрелами. Мое появление на территории «Пенатов» рассматривается ими как вторжение агрессора.
— Сдавайся, руки вверх!
И в меня летят длинные стрелы с резиновыми наконечниками. Они больно бьют по телу. Я убегаю, оставив свое колесо противникам. Они преследуют меня. Бегу к морю, там, за большим валуном, можно отсидеться, отстреливаясь крупной галькой. С учащенно бьющимся сердцем сижу за камнем, ожидая штурма моей крепости. Спасение приходит неожиданно.
Откуда-то с высоты слышу божественной красоты, ласкающий слух голос:
— О, кто этот храбрый, этот гордый, этот бесстрашный воин, так славно отбивающийся от сонма врагов? Выходи же из крепости, смелый из смелых, непокоренный рыцарь без страха и упрека… А ты, Великий Монтигомо Ястребиный Коготь, и ты, Кожаный Чулок, прекратите братоубийственную войну и протяните этому герою, Рыцарю Свободного Духа, ваши еще не обагренные кровью руки…
Из-за своего укрытия я вижу высокого человека с щетиной усов и чубом, торчащим под большим козырьком фуражки. Глаза его улыбаются. Он вмиг берет нас в плен и соединяет мои руки с руками ирокезов.
…Запомнилось еще, как Чуковский учил меня кататься на велосипеде, как восторгался синим матросским костюмом, который привезла мне тетя Люба из Выборга.
— А пуговицы, какие пуговицы! Это лучшие пуговицы на всем свете! А якоря — они из чистого золота! Это лучшие якоря во всем русском флоте…
Я восхищенно взираю на себя в зеркало, и мне кажется, что я лучший из всех моряков в мире.
Проходят годы — 1917, 1918, 1919, 1920, 1921, — равные эпохе. Кончилась гражданская война. Вместе с моим старшим братом Изей я приехал из Бердянска в Петроград. В доме дяди мы встретились с Корнеем Ивановичем. С этих пор он всегда путает мое имя, называя то Юзей, то Изей. И всегда, когда мы видимся, он серьезно спрашивает:
— Вы Юзя или Изя?
— Юзя.
— Нет, вы Изя… Вы — Юзизя, так и буду вас называть.
Моих двоюродных брата и сестру Жеку и Лиду он называл Жека-лида. При встречах всегда спрашивал:
— А как живут тетя Рая? Бабушка? Жека-лида?
Я же шутя называл Корнея Ивановича «дядя Облей». Но об этом позже.
В дальнейшем я встречался с Корнеем Ивановичем в доме И. И. Бродского, а затем, когда я учился в Институте истории искусств, встречи наши приобрели деловой характер в связи с моей литературной работой, а также изучением творчества И. Е. Репина и собиранием материалов о нем.
Помню, в одно из воскресений Корней Иванович был у Исаака Израилевича с скульптором Ильей Яковлевичем Гинцбургом, Самуилом Яковлевичем Маршаком и его племянником, юным художником, которому Бродский помог поступить в Институт Академии художеств. Маршак хорошо знал Стасова и Репина, бывал в «Пенатах», и, конечно, разговор быстро обрел «репинское» направление. Кто-то, кажется, Бродский, заговорил низким голосом, подражая Репину, его манере говорить. Началось интересное соревнование. Корней Иванович хорошо имитировал Репина, но его высокий голос не мог передать басовый характер репинской речи. Зато он прекрасно улавливал ее синтаксический строй. «Браво! Браво!» — заканчивал он каждую «репинскую» фразу.
Снова, как всегда, когда собирались друзья и ученики Репина, заговорили о возможности его возвращения на родину.
— Репин никогда не покинет «Пенаты», — уверял Самуил Яковлевич Маршак.
— А надо перевезти Илью Ефимовича в Ленинград вместе с «Пенатами»…
Предложение Бродского было одобрено всеми, решили просить его поставить вопрос об этом перед Сергеем Мироновичем Кировым. Предложение понравилось Кирову, и он даже предложил отвести место для «Пенатов» на Каменном острове в Ленинграде. Когда Бродский был в 1926 году с делегацией художников в Финляндии у Репина, он рассказал ему об этой идее. Репин очень растрогался, но, как известно, приехать в Советскую Россию не смог, сил на этот шаг у престарелого художника уже не было.
В тот день, как и в каждое свое посещение Исаака Израилевича, Корней Иванович и Бродский читали полученные ими письма Репина.
Когда Бродский был назначен директором Всероссийской академии художеств, он твердо решил восстановить в глазах молодежи доброе имя своего учителя, которого формалисты стремились сбросить с пьедестала. Даже в ту пору, когда велась кампания за возвращение Репина и организацию его выставки, раздавались голоса против его приезда в Советский Союз и присуждения ему звания народного художника.
Борьба «за Репина», которую вели передовые советские художники и советская общественность, имела большое, принципиальное значение. Репин был знаменем реализма, а реализм «леваки» считали «бездарным» и реакционным. Бродский развернул широкую пропаганду творчества Репина в печати, на собраниях художников, в общественных организациях, учебных заведениях. Он пригласил Корнея Ивановича выступить в Академии художеств перед студентами с докладом и воспоминаниями о Репине. Этот вечер оставил неизгладимое впечатление. В большом Рафаэлевском зале разместилось не менее 600 студентов. Многие из них были сбиты с толку формалистами и слушали Чуковского поначалу недоверчиво, но и они были покорены его талантом и верой в гений Репина. Выступление длилось около четырех часов.
— С вашей помощью мы выиграли еще одно сражение за Репина, — благодарил Бродский Чуковского.
И потом еще не раз он просил Корнея Ивановича помочь в «пропаганде Репина». Вспоминаются утренние сеансы в кинотеатре «Солейль» на Невском проспекте (теперь «Аврора»), где по инициативе Бродского демонстрировалась хроникальная картина, снятая в «Пенатах» фирмой «Патэ» в 1920 году. Этот фильм Репин подарил Бродскому, когда он был в «Пенатах». Демонстрация фильма проводилась в девять часов утра и к десяти должна была закончиться, так как начинались платные сеансы.
Перед просмотром несколько вступительных слов говорил Исаак Израилевич, а потом его сменял Корней Иванович. Фильм производил неизгладимое впечатление. Мы видели «живого» Репина, работающего в мастерской, разгребающего лопатой снег, читающего письма. Гуляя по саду, он делал быстрые шажки, размахивал руками — съемочная техника тех лет воспроизводила движения в убыстренном темпе.
О Репине и «Пенатах» Корней Иванович рассказывал с такими подробностями и так осязаемо реально, что когда в декабре 1939 года я оказался в Куоккале и вошел в дом Репина, мне показалось, что я уже бывал там много раз (в детстве я однажды был там, но ничего не запомнил, кроме стеклянной крыши дома). Я прожил в «Пенатах» около двух недель, спал на большом, «шаляпинском» диване в верхней мастерской, и мне все чудилось, что вот-вот ранним утром войдет сам Илья Ефимович и заговорит своим глухим басом: «Здравствуйте, здравствуйте, а мне пора работать…»
Весной 1940 года был открыт Дом-музей И. Е. Репина «Пенаты», которым я заведовал. О «Пенатах» и о том, что я увидел в них, я подробно написал Чуковскому, приглашая его приехать, но он писал, что встреча с «Пенатами» его разволнует и врачи его не пускают. Кажется, в 1960 году по моему сценарию был поставлен режиссером В. Н. Николаи научно-популярный фильм «Пенаты». Чуковский был приглашен консультантом.
— А знаете, — говорил мне Корней Иванович, — в мастерской Репина в дверях было сделано окошечко с полочкой, куда ставили ему завтрак, так как он не хотел отвлекаться от работы и не разрешал никому входить в мастерскую…
— Не забудьте про окошечко! — кричал он в телефонную трубку, когда я позвонил ему в Москву. — Это очень важная деталь. Снимите мастерскую и Репина через окошечко… А на полочку поставьте стакан молока!
Однажды Чуковский по просьбе И. И. Бродского приехал в Юкки, где был пионерский лагерь Школы юных дарований, организованной при Академии художеств по инициативе С. М. Кирова. Корнею Ивановичу была предоставлена честь разжечь пионерский костер. На поляне собралось много ребят из всех расположенных вблизи лагерей. Под руководством директора школы, профессора Константина Михайловича Лепилова юные художники сделали большие макеты героев сказок Чуковского — Крокодила, Айболита, Бармалея. У крокодила двигались голова и лапы. Корней Иванович дергал его за специальное приспособление и весело читал стихи о крокодиле, а все ребята дружно повторяли:
…Крокодил, Крокодил!
Крокодилович!
Лепилов торжественно подарил макет крокодила Корнею Ивановичу, пообещав прислать его в Ленинград на академическом автобусе. Но к утру крокодил исчез. Его похитили. Корней Иванович говорил:
— Подумайте, какая у моего крокодила популярность. Но я не верю, что его украли… Он сам удрал и теперь проживает в третьем Парголове…
* * *
Но вернусь к более ранним годам.
Осенью 1928 года я отдыхал в санатории Сестрорецкого курорта, в одном пансионате с Корнеем Ивановичем. Вспоминаю послеобеденные прогулки вдоль моря, а в дождливые дни в крытой деревянной галерее, которая опоясывала парк курзала и выходила к морю. В прогулках участвовали Корней Иванович, драматург Федор Николаевич Фальковский, друг Леонида Андреева, профессор-психолог Семен Осипович Грузенберг, литературовед Владимир Евгеньевич Евгеньев-Максимов. С последним у Корнея Ивановича излюбленной темой разговора был Некрасов, над изучением которого они оба работали. Мне казалось, что Евгеньев-Максимов немного ревниво относится к находкам Чуковского, так как при каждой встрече он спрашивал: «Ну, сколько новых строчек написал для вас Николай Алексеевич?..» (Чуковский, как известно, разыскал много неизданных стихов и опущенных цензурой строф из поэм Некрасова).
Однажды в разгаре какого-то спора Корней Иванович набросился на меня:
— Вот вы, молодой человек двадцатого столетия, что вы думаете о Некрасове? Читаете ли вы его? Любите ли? Что помните? Знаю: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан…» Так вот, Некрасов был и поэтом, и гражданином, и гражданство у него облечено в форму самой высокой поэзии. Пойдите в библиотеку, возьмите Некрасова, читайте всю ночь, а завтра доложите, волнует ли вас этот великий поэт или вам его творчество ничего не говорит…
Я, конечно, выполнил задание Корнея Ивановича и на другой день признался ему, что многое в творчестве Некрасова устарело, что теперь время для других песен, и понес всякую чепуху об обветшавшей форме его стихов. Я стал читать монотонно, нараспев «Размышления у парадного подъезда», но Чуковский гневно прервал меня и закричал:
— Так нельзя читать Некрасова!
И стал читать наизусть целые главы из поэмы «Мороз, Красный нос». Отдельные строфы он повторял по нескольку раз, восторгаясь лексикой и ритмическим многообразием некрасовского стиха. Я был покорен его убежденностью в величии Некрасова-поэта и уже иначе воспринимал его поэзию.
Такие диспуты, устраиваемые Чуковским, всегда обрастали большим количеством слушателей.
В столовой пансионата, где был тогда шведский стол и табльдот — обедали все за одним столом, — неизменно главенствовал Корней Иванович. Он шумно чествовал повара и даже поварят, вызывая их к столу для того, чтобы они выслушали торжественное слово благодарности, которое произносил по указке Корнея Ивановича кто-нибудь из обедающих. Поэт Леонид Борисов облек свой спич в стихотворную форму и прочел «Оду борщу и компоту». Он читал ее долго, все проголодались, и Корней Иванович остановил его:
— Вторую часть, посвященную компоту, вы прочитаете нам на сладкое…
* * *
В 1932 году я и мой товарищ Яков Лещинский, работавший ученым секретарем Русского музея, пригласили Чуковского в Рукописный отдел музея, которым я тогда заведовал, чтобы показать ему фонды отдела. С неуемным интересом смотрел он материалы архива Александра Бенуа, толстые тома дневников Федора Толстого, рукописи Федотова, письма Репина. С увлечением он читал стихи Федотова, тогда еще не опубликованные.
— Какая живость! Какая чудесная разговорная интонация… Вот бы издать стихи Федотова отдельной книжкой с его же картинами. Это было бы открытие нового поэта. Возьмитесь за это дело.[1]
И тогда же Корней Иванович вдохновил нас сделать книгу писем Репина.
— Юноши, возьмитесь за эту благодарную работу. Уверяю, это будет чудесная книга! Ах, какой это превосходный писатель! Я надеюсь, что все же когда-нибудь увидит свет его чудесная книга «Далекое близкое» и русская литература станет богаче. Я в этом глубоко уверен. Если бы Репин не стал художником, он был бы писателем, равным Гоголю!
Предложение Корнея Ивановича нас увлекло, и вскоре Ленинградское отделение издательства «Искусство» заключило договор на книгу писем Репина к И. Р. Тарханову и Е. П. Тархановой-Антокольской.[2]
Редактором книги издательство пригласило Корнея Ивановича. Он охотно согласился, хотя и был очень занят подготовкой собрания сочинений Н. А. Некрасова. Работа с ним была прекрасной редакторской школой, которая помогла мне позднее в моей редакционной работе.
…Стояло жаркое лето. Вместе с Лещинским я приходил к Корнею Ивановичу домой, на Кирочную улицу. Обычно после часа занятий он предлагал пойти «продышаться» в Таврический сад или поехать на Елагин остров, чтобы там продолжить работу на воздухе. Из этого ничего не получалось. Корней Иванович быстро попадал в окружение детворы и забывал о нас. Однажды он посадил нас в лодку и потребовал, чтобы мы изображали пиратов, для чего повязал наши головы носовыми платками. С островов мы возвращались пешком. На улице Красных Зорь, как тогда назывался Кировский проспект, нам встретился дворник, моющий из шланга тротуар. Корней Иванович взял у него шланг и задорно, играючи, стал поливать цветы, траву, деревья. Быстро, как всегда, его окружила стайка ребят. Он грозил им:
— Оболью! Оболью! — и направлял струю поверх их голов.
А ребята прыгали, хлопали в ладоши и кричали:
— Дядя, облей! Дядя, облей!
А потом, когда пошли дальше, Корней Иванович все повторял:
— Дядя, облей… Дядя, облей… Дядя Облей… Прекрасное название для сказки — «Дядя Облей», — не правда ли?
Вот почему я стал называть его «Дядей Облеем».
В одну из наших последних встреч я спросил, написал ли он сказку «Дядя Облей».
— Нет. Так и осталось одно название…
* * *
Как-то, когда мы отдыхали в Михайловском саду, примыкающем к Русскому музею, Корней Иванович предложил:
— Хотите, я вас познакомлю с замечательными старухами — Анной Ивановной Менделеевой, вдовой великого Менделеева, и Екатериной Павловной Летковой-Султановой? Они вам расскажут много интересного о Репине, которого знают еще с девяностых годов. Они живут недалеко — в Доме ученых. Мы пойдем к ним сейчас, я давно не был у них.
И мы направились на Миллионную улицу (теперь улица Халтурина), где в общежитии для престарелых ученых доживали свой век крупные деятели науки и культуры, их вдовы и дети.
Пока мы шли, он подготавливал меня:
— Знаете, у каждой старухи свой норов. Живут они рядом в отдельных комнатах, дружат и ревниво ссорятся чаще всего из-за своих друзей. Если Анна Ивановна дружит с Ильей Яковлевичем Гинцбургом, можете не сомневаться, что о Гинцбурге Екатерина Павловна даже и слышать не захочет. Она просто скажет, что «не знает такого скульптора и не хочет знать», хотя еще в восьмидесятых годах Гинцбург сделал ее статуэтку. Но зато Анна Ивановна, узнав, что художник Альфред Рудольфович Эберлинг хочет написать портрет Екатерины Павловны, щепетильно скажет: «Боже, да кто же это, откуда вы выкопали его?» — хотя вместе с Эберлингом она когда-то училась в классах Академии художеств… Да, этим старухам есть что вспомнить. Леткова-Султанова писательница, романистка, отличная мемуаристка. Сотрудничала в «Русском богатстве», дружила с Короленко, Анненским, Михайловским. Встречалась с Тургеневым и Достоевским, свояченица Константина Маковского. Анна Ивановна Менделеева — мать жены Александра Блока. Она художница, но несостоявшаяся. Хорошо знала Чистякова, Куинджи, Шишкина. Сейчас я вам их представлю. Мы вместе войдем в клетку этих львиц, а потом я покину вас, и тогда изворачивайтесь сами.
Подымаясь по крутой лестнице со двора Дома ученых, я каверзно спросил:
— Корней Иванович, а как относится к вам Анна Ивановна, зная, что вы дружите с Екатериной Павловной?
— Прекрасно. Ведь я был дружен и с Блоком, и с Любовью Дмитриевной, и с Бекетовой, матерью Блока, и ее мужем — Кублицким-Пиотухом. С Анной Ивановной у меня чудесные отношения.
— Тогда, значит, Екатерина Павловна, наверное, «не знает, кто вы такой»…
— Что вы! Мы лучшие друзья.
И Корней Иванович нажал кнопку звонка у дверей с табличкой: «Общежитие престарелых ученых».
* * *
Однажды я и Лещинский поехали к Чуковскому в «Заячий ремиз» — Дом отдыха ученых в Старом Петергофе. Был жаркий июльский день. Уже подходя к даче, мы увидели торчавшие в окне первого этажа длинные ноги в пижамных штанах.
— В какой комнате живет Корней Иванович Чуковский? — спросили мы у встретившейся нам санитарки.
И тотчас же ноги в окне задвигались, как бы приветствуя нас, и мы услышали веселый, певучий голос Корнея Ивановича:
— Бродский и Лещинский, заходите, заходите! Я жду вас…
Войдя в комнату, мы увидели его лежащим на полу, на ковре, с разбросанными книгами и бумагами.
— Я изнемогаю от жары, умираю! Нет, я уже умер!.. И вот удивительно даже после смерти продолжаю работать… Садитесь, садитесь! Прямо на ковер, только так еще можно что-то делать… Я всю жизнь работаю. Как вол! Как трактор! Ах, как хорошо и как трудно работать!.. А вам, молодым, знакома эта радость труда? Трудного, тяжелого, потного, часто безрезультатного, но все равно прекрасного?
…А знаете, кто меня научил работать? Моя бедность и моя… лень… Это очень интересно. Я сейчас вам расскажу…
И Корней Иванович рассказывает о том, как он учился и как любил и любит рыться в словарях, справочниках и библиографических указателях.
— Но, кажется, я отвлекся… Всё!.. Начали… Работаем!
Мы устраиваемся рядом, сев на ковер, по-турецки скрестив ноги. Читаем нашу вступительную статью к сборнику. Каждую фразу Корней Иванович берет «на зуб». Все страницы испещряются его поправками.
— Обязательно то, что пишете, читайте вслух и то, что написали, заприте на месяц в ящик стола, — советовал он.
Работая над книгой, мы вели своеобразную игру. Это был как бы необъявленный конкурс на лучший репинский языковый «перл».
— Вот послушайте…
И он читает отдельные строчки, слова, выражения Репина, записанные им на листках, хранящихся в папке «Репин — писатель» (позднее он написал статью на эту тему):
— «Зонт мой… пропускал уже насквозь удары дождевых кулаков…»
«Ворота покосились в дрему…»
«Полотеры несутся, как морская волна…»
И он перечитывал, вкушая каждое слово, наслаждаясь сочностью, самобытностью, народностью репинского языка.
— А его диалоги! Вы видите этих людей, слышите их голоса. Это — Гоголь! Так мог писать только он. Да, у Репина гоголевский дар охватывать одним словечком всего человека. То же мышление, украинская усмешка…
— Да, — говорю я, — это прекрасно. А вот что накопил я для своей статьи, послушайте[3]:
«Я плакал внутри…»
«Чаеглотство…»
«Смеясь во весь рот…»
«Пестроситцевые бабы…»
— Чудесно! — восклицает Корней Иванович. Иногда он останавливает меня. — Это уже было, это и у меня есть! — И быстро находит нужный листок.
Иногда, когда мы вместе читали письма Репина к Е. П. и И. Р. Тархановым, он, еще только почуяв «вкусную» фразу, восклицал: «Чур мое, чур мое…»
— А вот мой шедевр, — заявляю я и кладу на стол, как козырную карту, письмо Репина Татьяне Львовне Толстой и торжественно читаю, как будто это я сам написал:
— «Двина, толстая, жирная, молчаливо улепетывает мимо нас. Как птицы, несутся по ней плоты („гонки“) с шалашиками и правилами и, медленно пыхтя, ползет пароход против течения».
— Прочтите еще раз, — просит Корней Иванович. — Как пластично, сколько движения. Какая поразительная гибкость языка. И какая изобретательность. «Двина, толстая, жирная, молчаливо улепетывает мимо нас…» Я вижу эту полноводную реку, я смотрю на нее вместе с Репиным, из его здравневского дома на обрыве Двины. Ну что ж, пять — три в вашу пользу. Прекрасная находка. Читайте еще…
Он мог без конца восторгаться искрометностью литературного стиля Репина, блеском метафор, меткостью определений, народными интонациями.
— Это — живопись словом. Да, шероховато, вне всяких правил, варварский стиль, скажете вы. За синтаксис учитель гимназии поставил бы Репину двойку. Но эти огрехи языка у него от кипения чувств, его бурной натуры, жадной любви к жизни. Русский язык стал богаче благодаря Репину. Вот увидите, когда выйдут в свет его мемуары «Далекое близкое», какой это будет подарок всей читающей России!
Нашу игру мы продолжали и позднее. Разбирая архив Репина, сохранившийся в «Пенатах», я делился с Корнеем Ивановичем своими находками, выписывая интересные для него строки из рукописей Репина. Особенно примечательны были черновые записи Репина о Льве Толстом, в которых он описывал черты его лица в разные годы жизни.
«…Вырубленный задорно топором, он моделирован так интересно, что после его, на первый взгляд, грубых, простых черт все другие кажутся скучными… Необыкновенно привлекательны и аристократически благородны были его губы… Средина губ так плотно и красиво сжималась, хотя и мягко: их хотелось расцеловать».
— Да это же законченный скульптурный портрет! Чудесно! — И он несколько раз читает, уже наизусть, как стихи, понравившиеся строки. — «Вырубленный задорно топором» — как хорошо! Это прекрасная ваша находка. Сдаюсь! Пять ноль в вашу пользу.
Теперь читает он:
— «Вот и апрель, а у нас все ноль по Реомюру, и каждое утро весь сад добела усыпан снегом и пруды покрыты льдом. Бедные уточки сегодня походили по берегу и воротились в свой теплый сарайчик с каменными стенами. Ни листочка свежей зелени, ни травинки зеленой; кругом серая прошлогодняя солома и рыжий бурьян».
Какая прозрачная акварельная проза! Удивительно точно язык Репина фиксирует цвет… Сад добела усыпан снегом… Ни травинки зеленой… Серая солома… Рыжий бурьян… А теперь читайте вы. Что вы там еще заарканили?
— А вот, — сказал я хитро, — что вы скажете об этом? «Суриков, как-то угнувшись, таинственно фыркнул, скосил глаза…»
— Что-то знакомое…
— «Распрей и никакого антиподства между нами не было».
— Это откуда?
— Из писем Репина… Чуковскому…
— Ну, это, знаете, запрещенный прием.
* * *
Еще раз мне довелось встретить Корнея Ивановича в доме Семена Осиповича Грузенберга (на Староневском проспекте), у которого устраивались в 1920-е годы литературные «пятницы». В тот день его гостями были академик В. М. Бехтерев (с которым Грузенберг работал в Психоневрологическом институте), писатели И. Н. Потапенко, И. И. Ясинский, драматург Ф. Н. Фальковский, поэтесса Изабелла Гриневская, художница А. П. Остроумова-Лебедева. Грузенберг читал свои воспоминания о Репине, написанные по моей просьбе для сборника «Репин в воспоминаниях современников»[4]. Этим и объясняется мое присутствие на «пятнице». Главной темой вечера явился не программированный рассказ Фальковского, недавно вернувшегося из Финляндии, — о последних днях жизни Леонида Андреева. Андрееву также посвятил свое выступление Чуковский. Тут я впервые увидел, каким удивительным рассказчиком он был и каким удивительным магнитным нолем обаяния он обладал. Говоривший после него Владимир Михайлович Бехтерев интересно сопоставлял психические аномалии в творчестве Андреева и в его жизни. Теперь мне кажется невероятным, что я знал Потапенко и Ясинского, писателей другой, далекой эпохи. Игнатий Николаевич Потапенко — популярный прозаик последней четверти XIX века, друживший с Чеховым, увлекавшийся Ликой Мизиновой, не был, казалось мне, еще очень старым, хотя было ему уже за семьдесят лет. Он вспоминается мне высоким, — может быть, потому, что носил островерхую каракулевую шапку, держался прямо, смотрел как-то свысока. Когда курил, как-то очень важно держал папиросу между растопыренными пальцами. Мне казался он малообщительным и заносчивым. Я несколько раз потом встречал его во Всероскомдраме, куда нужда заставляла его обращаться за помощью. Нас, молодых литераторов, он держал «на дистанции». Запомнил, как, сидя на диване в ожидании кассира, на мой вопрос, что думает он о нашей литературе, он сказал:
— О чем говорить, литература умерла.
— Это Потапенко давно умер, но он об этом еще не знает, — сказал Корней Иванович, когда я рассказал ему о беседе с Потапенко.
Иероним Иеронимович Ясинский, когда-то известный писатель, журналист, критик, редактор ряда весьма невысокого качества журналов («Беседа», «Новое слово» и др.), не в пример Потапенко, очень стремился к контактам с молодежью. Он бурно «перестраивался». Грузный, обросший седыми волосами, которые делали его похожим на типичного «литератора», он любил медленно прохаживаться по Невскому, не столько глядя на других, сколько показывая себя. Жил он в небольшой комнатке на мансарде Дома книги. Возвращаясь от Грузенберга, я и Корней Иванович проводили его домой. По дороге Ясинский говорил нам какие-то ультра-ортодоксальные политические истины. Когда мы распрощались с ним, Корней Иванович сказал:
— Я еле удержался от хохота. Нужно знать, кем был Иероним Иеронимович до революции…
Корней Иванович всегда охотно знакомил меня с Людьми чем-нибудь интересными, как бы угощая меня ими. Так, он познакомил меня с поэтами-сатириконцами Николаем Агнивцевым и Василием Князевым, Андреем Лесковым, сыном писателя и его биографом, племянницей В. В. Стасова Варварой Дмитриевной Комаровой (писавшей под псевдонимом В. Каренин), известным журналистом Николаем Шебуевым. А однажды представил меня старику, очень прозаично выглядевшему, несшему в заплечном мешке картошку. Это был поэт Аполлон Коринфский.
— Вас еще не было на свете, а Аполлон Аполлонович уже был на поэтическом Олимпе… — сказал мне Корней Иванович.
— Я давно уже опустился на землю, по которой еле хожу… Но скоро вознесусь опять и очень высоко, — грустно сказал старый поэт.
— Живите, живите и не думайте об этом. Вы поэт божьей милостью… Вы так много сделали и еще сможете сделать для русской поэзии…
Чуковский щедро завысил заслуги Коринфского перед отечественной литературой, и когда мы попрощались с ним, Корней Иванович «отредактировал» сказанное.
— Я хотел сказать — поэт божьей милостыни… Признаюсь, покривил душой, но уж очень хотелось поддержать старого литератора. А Коринфский действительно был еще в девяностых годах, наряду с Фофановым, очень популярным поэтом, но, конечно, дарование его небольшого калибра. Этот Аполлон был служителем «чистого», «возвышенного» искусства, и теперь ему после заоблачных высот живется трудно… Хотя начинал он как поэт-демократ…
Но самым дорогим и памятным «угощением» Корнея Ивановича была для меня встреча с выдающимся судебным деятелем, бывшим сенатором и прокурором Анатолием Федоровичем Кони. Еще подходя к дому на Надеждинской улице, где жил Кони, Чуковский говорил мне о нем, как о чудо-человеке, пережившем четыре царствования, бывшем тайном советнике, члене Государственного совета, кавалере самых почетных орденов, ничуть не сожалевшем об утрате всех чинов и званий, легко вошедшем в нашу революционную эпоху, человеке большого ума и обаяния. Кони мы увидели в небольшом садике греющимся на солнце. Он был очень стар, болен, трудно дышал. Ему перевалило за восемьдесят. Он сидел, ссутулившийся, в ботах, с накинутым на плечи пледом. Когда говорил или слушал, сильно щурился, закрывая один глаз, и чем-то напоминал Пирогова, каким изобразил его Репин на известном портрете. Помню смутно, что разговор Корнея Ивановича с Кони, после обычных вопросов о здоровье, велся о литературе, о Некрасове, Гончарове, Глебе Успенском, — быть может, в связи с исследованиями, которыми занимался Чуковский.
Прощаясь с Анатолием Федоровичем, Корней Иванович с трогательной нежностью долго держал его руку, как бы поглаживая ее.
— Эта рука пожимала руку Льва Толстого, Ивана Тургенева, Федора Достоевского… И она же подписала оправдательный вердикт Вере Засулич, говорил он, обращаясь ко мне.
— Помогите, пожалуйста, встать, мне пора уже домой…
Кони, кряхтя, поднялся со скамьи и, беря в руки лежащие рядом свои костыли, улыбнувшись, сказал:
— Эх вы, кони мои, кони…
Ноги плохо повиновались ему, и он, ковыляя, поддерживаемый пришедшей за ним пожилой женщиной, пошел по направлению к своему дому. В том же 1926 году я слушал Кони на вечере памяти И. Е. Репина в Русском музее. Он говорил о работе Репина над его портретом и картиной «Искушение Христа», которые все время переделывались. После Кони выступил Чуковский, рассказавший о своем посещении с Репиным Русского музея.
* * *
Многие годы я был в переписке с Корнеем Ивановичем. Его письма, вернее — записки довоенных лет пропали в блокадном Ленинграде. Письма послевоенных лет касаются главным образом издательских дел, к которым я был причастен как главный редактор издательства «Художник РСФСР». Привожу некоторые из них:
«Многоуважаемый Иосиф Анатольевич.
Меня не было в Москве; вернувшись, я захворал, потом опасно заболела жена — и вот причина моего запоздания.
Раньше всего спешу поблагодарить Вас за лестное для меня приглашение и за присылку фото с моего портрета.
Мне страстно хочется участвовать в Вашем сборнике[5], я много виноват перед светлой памятью И. И., и мне хочется загладить хоть отчасти свою вину перед ним. Если забыть о временных размолвках и недоразумениях, можно сказать, что мы глубоко сочувствовали друг другу; каждая встреча с И. И. доставляла мне радость. У меня хранятся интересные фотографии (не знаю, видели ли Вы их). На них изображены мы оба, мчащиеся на лыжах (под парусом) по Финскому заливу. С нами внук Репина — Вася. Если Вам эта фотография нужна — я охотно пришлю ее Вам. Что же касается воспоминаний, то сейчас я так тяжко болен, что для меня даже писание этого письма составляет тяжелый (почти непосильный) труд. Если станет легче, напишу непременно.
Преданный Вам
К. Чуковский
[1956 г.]»
Я часто посылал Корнею Ивановичу книги, выпущенные издательством «Художник РСФСР», и он всегда читал их и откликался, хотя бы несколькими строками. Он высоко ценил «Воспоминания о передвижниках» Я. Д. Минченкова. Я послал ему сборник «Памяти И. И. Бродского», в котором он, к сожалению, не смог принять участия.
«Многоуважаемый И. А. — я внимательно прочитал обе книги. Книга Минченкова наконец-то вышла в достойном оформлении! Это был природный Беллетрист, не угадавший своего призвания. Глава о меценатах отлично написана. Слабее всего о Касаткине: длинно и растянуто. Остальное по-прежнему кажется мне очень талантливым.
Воображаю, сколько труда и любви отдали Вы книге об И. И. Лучшее в этой книге — Ваши „Черты характера“. Очень интересен разговор И. И. с Луначарским[6]. Хороши карандашные рисунки „Куделли“, „Кон“, „Грин“, а также „Лидочка в кресле“.
Спешу принести Вам искреннюю благодарность за щедрый подарок.
Ваш Корней Чуковский.
7 окт. 1960 г.»
Затевая сборник «Новое о Репине», я предложил Корнею Ивановичу принять в нем участие. Он писал мне:
«Многоуважаемый И. А.
Конечно, я всячески готов сотрудничать с Вами в создании книги о Репине.
У меня даже скопились кое-какие материалы о нем.
В январе-феврале спишемся и, может быть, встретимся.
Спасибо за присланные издания „Художника“. Очень умен и талантлив М. А. Григорьев, иллюстрировавший „Жалобную книгу“ Чехова. Прежде я никогда не встречал его имени.
Ваш К. Чуковский.
6 ноября 1960 г.»
Наряду с книгами по искусству издательство «Художник РСФСР» выпускало иллюстрированные книги для детей и включило в свой план выпуск нового «Букваря», к которому привлекло известных художников — А. Пластова, А. Пахомова, Ю. Васнецова и других. Я обратился с предложением к Корнею Ивановичу быть составителем «Букваря». Мы не раз с ним возмущались антихудожественностью школьных учебников и говорили о значении первых художественных впечатлений в жизни детей. И вот теперь, когда появилась возможность сделать «Букварь» силами лучших художников и детских писателей, мне не представлялась эта работа без Чуковского. Но увы, Корней Иванович участвовать в ней не смог.
«Букварь», изданный в 1965 году, я сразу же послал на суд Корнею Ивановичу и написал ему о намерении подготовить книгу для чтения, адресованную самым маленьким читателям. Мне представлялось, что никто лучше Чуковского не может составить такую книгу. Он ответил:
«Дорогой мой! Я очень стар — мне 86 лет. Куда же мне браться за такую творческую работу, как составление Хрестоматии для маленьких. Я еле справляюсь с текущей работой — и уже не мечтаю о творчестве. Я дважды составлял „Родную речь“ и в первый раз с Маршаком (чуть не в 1935 году), она была забракована начальством и, кажется, сгинула. Второй раз — один — для издательства „Сеятель“ в 1936 году (кажется), но издательство было закрыто и весь материал погиб. Спасибо за книгу Маршака. Производственная часть хороша, текст превосходен, но рисунки подгуляли.
Не хотите издать „Тараканище“, — скажем, с рисунками Мая Митурича?
Ваш чудесный букварь я послал в Америку одному двухлетнему янки. Его мать пришла в восторг от оформления и сфотографировала мальчика, читающего эту книгу. Карточка у меня есть. Если захотите, пришлю посмотреть. С новым годом!
Ваш Корней Чуковский
Январь, 1968 г.»
Еще одно письмо, связанное с изданиями «Художника РСФСР»:
«Очень мне понравилась Ваша книжка „Из сказок дедушки Чуковского“. Книжку эту я с превеликим трудом достал на днях у знакомого букиниста. Оказалось, что она вышла еще в 1963 году. Это показалось мне загадочным: почему редакция с 1963 года хранила это издание в тайне от меня? Напечатала 200 000 экз. и не нашла возможности хоть три экземпляра послать в подарок автору?
Адрес мой такой:
Москва, К-9, ул. Горького, 6, кв. 89
С истинным уважением
Корней Чуковский
[1965 г.]»
* * *
Во время моих частых поездок в Москву по издательским делам я несколько раз встречался с Корнеем Ивановичем в Детгизе, в редакции «Литературного наследства», куда он приходил к И. С. Зильберштейну, и однажды у него дома, на улице Горького.
В Москву я привез полный портфель материалов о Репине. Это был подготовленный к печати сборник «Новое о Репине», составленный мною совместно с В. Н. Москвиновым. Я рассказал Корнею Ивановичу о своем посещении Сергея Городецкого в его сводчатой квартире в Историческом проезде, возле Кремля. Городецкий обещал написать для сборника воспоминания, но обещания не выполнил. «Я все забыл, все забыл!» — восклицал он горестно.
— Да, Городецкий очень сдал… Это ужасно, когда память перестает тебе служить. Я вот тоже стал забывать многие подробности прошлого, а ведь они-то и делают воспоминания живыми. О старость! Горе, мрак, — сокрушается Корней Иванович, но и восьмидесятилетний он прекрасно помнил все, что видел и слышал на своем веку.
Я показываю ему карикатуры Городецкого, которые он сделал в 1915 году. На одной из них изображен высоченный Чуковский, согнувшийся аршином над маленькой фигуркой Репина, который, воздев руки, что-то внушает ему. Над рисунком текст:
«— Не ешьте, Корней Иванович, мяса, ни варенаго, ни жаренаго!
— Бесподобно сказано, Илья Ефимович, ни варенаго, ни жаренаго! Oblesse noblige! Я его сырьем жру!
— Кого?
— Пушечное мясо литературы».
Корней Иванович смеется.
— Это Сергей Митрофанович пытался создать свою «Чукоккалу», он назвал ее «Около Куоккалы». Городецкий очень способный рисовальщик. Репин говорил ему: «Вы — талант! Вы сможете стать художником. Но лучше оставайтесь поэтом, Вы уже нашли себя, а две лошадки обязательно опрокинут вашу телегу в ров».
Я вытаскиваю из портфеля репродукцию рисунка Юрия Анненкова, которую дал мне Городецкий. Это дружеский шарж на Репина, Городецкого и Чуковского. Они изображены в театре, в первом ряду, перед рампой. На сцене актеры в костюмах восемнадцатого века, из будки выглядывает суфлер; забыв о своих обязанностях, он с любопытством рассматривает именитых зрителей.
— Это концерт в Летнем театре «Прометей», в Оллиле… Нет, забыл! А только сейчас потешался над памятью Городецкого… Вспомнил! Это «Хозяйка гостиницы» Гольдони. Спектакль, которым открылся сезон в дачном театре Куоккалы в 1914 году. Шел он в сукнах, как тогда было модно. Спектакль был скучный и успеха не имел. Рисунок этот был напечатан в суворинском журнале «Лукоморье». После спектакля я и Городецкий проводили Репина в «Пенаты». Шел дождь, и Илья Ефимович прикрыл нас своей большой, пушкинской крылаткой. Мы стояли под ней, как под шатром, пока дождь не затих…
— Прекрасная подробность, — сказал я. — Та самая, что делает воспоминания живыми… И «удары дождевых кулаков», наверное, били по крылатке…
Стал накрапывать дождик, Корней Иванович был по-летнему одет в легкий полотняный костюм, цвета его седых волос.
— Как жаль, что с нами нет Ильи Ефимовича и его крылатки, — сказал он.
Мы попрощались. Кажется, я видел его тогда последний раз.
1975
Данный текст является ознакомительным фрагментом.