Армянское радио и платиновый половник
Армянское радио и платиновый половник
Из моего дневника, 16 апреля 1978 года: «Ты будешь в Ереване? Я даже слышать не хочу, что ты не прилетишь ко мне в Тбилиси. Как тебе не стыдно?!» Мне стало стыдно, и после Еревана, где я участвовал в симпозиуме, я полетел к нему в Тбилиси. От проспекта Руставели круто вверх идет улочка Коте Месхи. Вхожу во двор, и сверху, перегнувшись через перила, мне радостно улыбается племянник Сережи Гаррик, парень лет пятнадцати: «Здравствуйте, дорогой Василий Васильевич, проходите!» А Сережа вместо «здравствуй» кричит на весь двор: «Вася, он не всегда такой согнутый, сейчас у него чирей в заднице!» Никакой тайны, и все соседи в восторге. В комнате я вижу мужчину, судя по всему, отца Гаррика, мужа Сережиной сестры. Он парикмахер. Садимся за стол, что-то едим. Парикмахер время от времени говорит: «Ну, я очень прошу, Сережа-джан». «Нет, нет и нет!» — отрезает Сережа. Опять какой-то разговор, кипятят чай, кто-то приходит-уходит, мы чему-то смеемся, а парикмахер свое: «Ну, Сережа-джан, я умоляю тебя…» — «Я же сказал — ни за что!» И через час, уже и чай попили: «Ну, Сережа-джан, ну несколько слов!» «Никогда! Нет!» — страстно кричит Сергей.
— Чего он от тебя хочет? — спрашиваю тихо.
— Чтобы я сказал несколько слов по-армянски зарубежным слушателям.
— А какое отношение он к ним имеет?
— Да это же корреспондент армянского радио, он все пристает с интервью.
— Господи, как в анекдоте. Я ведь думал, что это отец Гаррика — он сидит за столом как дома да еще угощает меня…
— Сам ты отец Гаррика, дурак. Он приехал за час до тебя, чтобы взять у меня интервью.
— Так ответь на его вопросы, чего ты отнекиваешься?
— Тебя еще не хватало меня уговаривать. Если хочешь, сам давай ему интервью.
— И дам. Товарищ, как вас зовут? Давайте познакомимся, что вас интересует? Я вам все расскажу, всех заложу, будет очень интересная передача.
Он обрадовался, я ему наговорил про симпозиум, и мне потом пришел гонорар «от армянского радио». Затем он меня стал спрашивать про Параджанова, я начал рассказывать, но тут Сереже стало скучно, он вмешался и долго, увлеченно говорил о плане своей постановки «Давида Сасунского» — с интереснейшими подробностями. Я заслушался. Когда он замолчал, то корреспондент снова: «Ну, Сережа-джан, ну всего несколько слов по-армянски для зарубежных слушателей. Они так рады вашему возвращению, скажите только: «Я счастлив, что я в родном Тбилиси, здесь тепло, цветет персик», что-нибудь в этом духе. Но обязательно по-армянски. Два-три слова, умоляю». Сережа наконец соглашается, берет микрофон и говорит на чистом русском языке: «Моему освобождению помогли Лиля Брик и Луи Арагон. В благодарность за это я хочу вступить во Французскую коммунистическую партию!» Вот вам и «цветет персик».
На стене галереи висят ватник с номером и сапоги, его лагерная одежда. Она как-то специально закреплена — экспонируется, — и ее сразу замечают все, кто приходит. Сергей очень дорожит ватником, что не мешает ему каждый день всучивать его мацонщику. Тот с утра появляется во дворе, продавая мацони, дает Сереже банку, а денег не берет (да у того их и нет.)
— Ну, тогда возьми мой ватник.
— Зачем он мне? Да еще такой страшный.
— Зато теплый.
— А мне не холодно. Вай, ешь мацони и не морочь мне голову!
Мацонщик машет рукой и уходит, а Сережа аккуратно вешает ватник обратно. И так каждое утро. Его сестра Анна Иосифовна с семьей живет на этой же галерее, но отдельным хозяйством, не в силах совладать с Сережиной безалаберностью и добротой. «Все, что ему досталось от матери, он раздарил друзьям, — жаловалась она мне. — Видите эту вазу? (На полу стояла огромная, пугающая красотой ваза с изображением Мао Цзэдуна.) Так вот, их было две, вторая с портретом Сталина. Это были мои вазы, а Сержик вазу со Сталиным кому-то подарил. Ему, оказывается, противно видеть Сталина. Барин какой! Теперь Мао стоит один. Я запираю комнату, он и Мао способен подарить!» Но она жалеет его, приносит кастрюлю с супом, стирает и осуждает за расточительность. А Гаррик в восторге от дяди, похож на него и все время улыбается.
Вечером мы сидели за столом, было, конечно, много народу. Ужинали. Вдруг вбежала перепуганная Аня: «Сержик, там тебя спрашивает милиционер. Что ты опять натворил?» — «Зови его сюда!» Все притихли, а «армянское радио» приготовило документы. Вошел милиционер, с ним какой-то тип в джинсовом костюме, с волосами, как у Анджелы Дэвис, и еще молодой человек, Эдик. Я их принял за понятых, но оказалось, что это друзья милиционера.
— В чем дело?
— Почему вы до сих пор не прописаны? Все готово, начальник каждый день ждет вас, а вы не являетесь. Обычно просители хотят прописаться, а милиция их не прописывает. А тут мы хотим прописать вас, а вы не прописываетесь. Так в Тбилиси не бывает.
— И это все? А я думал, что вы по делу. Садитесь за стол. Нет, нет, пока вы стоите, я с вами и разговаривать не буду, тем более о прописке. Анджела Дэвис (так он окрестил джинсового гостя), вам что — особое приглашение?
Все, обескураженные, сели. Ужин продолжается. Время от времени Сережа говорит Гаррику: «А ну-ка достань из ящика печенье». Или: «Принеси из ящика сахар». Тот достает и приносит. Наконец Сергей говорит: «Знаешь что? Тащи сюда весь ящик, чего там размениваться». Тот ставит на стол фанерный посылочный ящик, на нем я читаю знакомый адрес: «Винницкая область, село Губник, участок 301/39». Это лагерь, где сидел Сережа. Он собрал посылку друзьям-зекам, но не успел отправить. Тут пришли гости, еды в доме нет, и он стал черпать щедрыми горстями прямо из ящика: «Ешьте, урки подождут еще один день. Завтра соберем новую!» Вскоре милиционер уже произносил пышные тосты по-грузински, где по-русски слышалось только «гениальный Параджанов». Эдик не пил, он был за рулем, а Анджелу Дэвис поставили вскрывать консервы из тюремной посылки. Утром Сережа сказал:
— Мы сегодня поедем в Мцхету, я тебе покажу фрески. Анджела Дэвис дает свою машину, повезет нас Эдик. Сейчас они с Гиви придут. Вставай.
— Кто это Гиви?
— Вчерашний милиционер. Я ему подарил отрез на костюм при условии, что он никогда не будет говорить со мной о прописке. Он не хотел брать, но был в таком состоянии, что ему можно было всучить этот буфет.
— Господи Боже, зачем же нам милиционер, чтобы смотреть на фрески?
— Он сегодня выходной и не милиционер, а просто Гиви.
…Едем. Вдруг Сережа велит остановиться на тихой улочке и скрывается в подъезде, откуда вскоре появляется с вазой клаузоне: «Я зашел к знакомым, никого дома нет, дверь открыта. Представляешь, какой они поднимут крик, когда хватятся вазы?» Я выскочил из машины: «К твоим делам не хватает, чтобы тебя еще уличили в воровстве. Отнеси обратно вазу, иначе я никуда не поеду». Пошли возвращать вазу. Сережа что-то крикнул по-грузински, вышел мальчик. «Софико дома?» — «На репетиции». — «А папа?» — «Папа дома». — «О, здравствуйте, как я рад, заходите», — сказал папа, который оказался Георгием Шенгелая. А Софико — это Софико Чиаурели. Мы ввалились к ним поутру без приглашения, по пути чуть не украв вазу. Приносят угощение, кофе. Вся компания плюс милиционер в штатском садятся за стол. Входит Верико Анджапаридзе в черном стеганом халате — ведь еще утро, она дома и так рано гостей не ждала… (Лет тридцать назад я видел ее в «Даме с камелиями» на грузинском языке. Она была ослепительна.) Гиви, как вчера, говорит витиеватый тост по-грузински (сразу видно — специалист), из которого я понимаю только «гениальная Верико». Мы все почему-то сидим одетые. Полная чертовщина: ваза, милиционер-тамада, дама с камелиями, на Параджанове пальто Михаила Чиаурели, подаренное Сереже по выходе из тюрьмы… Слово за слово, Верико Анджапаридзе спрашивает Сережу, что он собирается делать.
— Ничего.
— Отчего же?
— Уезжаю в Иран!
— Я тебя серьезно спрашиваю!
— Правда. Уезжаю.
— Что же ты там будешь делать?
— «Лейли и Меджнун».
— Не думайте, Верико Ивлиановна, что Сережа сочиняет, — говорю я. — Он действительно подал прошение, чтобы ему разрешили уехать на два года в Иран.
Она только пожимает плечами: «Чтобы армянин — и был такой глупый». В ответ Сережа уговаривает ее ехать с нами… на ювелирную фабрику. (Это для меня полный сюрприз!) Он вытаскивает из кармана серебряный половник и многозначительно им помахивает.
— Что ты мне его тычешь, думаешь, я никогда не видела серебряного половника?
— Это половник платиновый. Наследство от мамы. Сейчас мы все поедем на ювелирную фабрику, там мой знакомый — главный ювелир города (что за должность?) подтвердит, что это именно платина. У него такая машина: суешь туда ложку, а выходит цепь. Мы всем там наделаем цепочек. Вам очень пойдет платина к черному, — и он приложил половник к ее халату. Она улыбнулась.
Наконец мы поднялись, Верико сердечно расцеловалась с Сережей, велела ему приходить каждый день к обеду, любезно простилась с нами, и мы покатили в Мцхету. Как нам казалось. На самом деле свернули на какую-то улочку и остановились у ворот ювелирной фабрички. Вызвали «главного ювелира Тбилиси», который на деле оказался просто главным инженером. Диалог такой:
— Резо, дорогой, это мои друзья, сплошь знаменитости, можешь не сомневаться. Помоги нам: мы привезли платиновый половник, как ты думаешь, сколько он может стоить?
— Платиновый??? Ну-ка покажи… Чепуха! Обычное серебро.
— Резо, не вздумай нас обдурить. С детства я знаю, что он платиновый, а теперь вдруг стал серебряным?
— Да ты что, взбесился? Нино, Нино, иди сюда. Возьми, сделай анализ.
— Начинается — анализ, шманализ. Это тебе не моча. Не можешь оценить на глаз, так лучше приходи вечером в гости. Ждем тебя, дорогой! До вечера!
И мы весело покатили в Мцхету, размахивая половником.
В это постлагерное время, их было много, пустых времяпрепровождений. Он, сломленный, пытался уйти от мрачных мыслей, которые его не покидали. Часто посреди застолья Сережа отключался, смотрел сквозь нас и — дальше, сквозь стены. Я слышал, как по ночам он вставал и ходил по галерее. Когда он вышел из тюрьмы, друзья сразу бросились помогать ему, устраивать на студии Тбилиси и Еревана, на ТВ в Москву. Но он не торопился, травма была велика: «Думаешь, после того, что я видел там, я могу сразу встать к аппарату и скомандовать «Мотор!»?» Когда же ему указывали на кого-то, кто, вернувшись оттуда, продолжал творческую жизнь, он отвечал: «Воскреснуть могут мертвые, живым это труднее». Он ненавидел всю кинематографическую общественность за то, что она в свое время не выступила в его защиту — как будто можно было что-нибудь изменить в том ужасе, который на него свалился! И, кроме того, это было несправедливо: С. А. Герасимов и Л. А. Кулиджанов, Юрий Никулин, Софико Чиаурели и братья Шенгелая пытались облегчить его участь, но при всем их авторитете — безрезультатно. Когда он вернулся, друзья с Московского ТВ предложили ему короткометражку, «для разгону, а уж затем что-нибудь большое». Он не пошел даже разговаривать. Георгий Шенгелая договорился в Армении, что Сереже дадут там постановку, но он не откликнулся на приглашение. Думаю, что он не хотел и не мог снимать то, что не придумано им самим.
Я был свидетелем одной такой истории. Параджанову предложили сделать картину о скульпторе Никогосяне — для ТВ Армении. Всю организацию Никогосян брал на себя, Сереже оставалось только творчество. Три дня будущий герой картины звонил к нам (в Москве Сережа остановился у нас), уговаривал его приехать в мастерскую, посмотреть работы, поговорить. Наконец перезвон утих, в два часа его ждали завтракать, утрясать дела с представителями постпредства и телестудии. Все серьезно, солидно, Сережа проникся ответственностью и поехал. В три часа звонит Никогосян: «Где Сергей?» — «Поехал, ждите». В четыре опять звонок: «Его нет! Вся еда стынет, а напитки, наоборот, греются! Культуратташе обескуражен….» Так его и не дождались. Вечером заявился домой с ящиком посуды, купил в комиссионке. Мы изругали его как умели, а ему хоть бы хны: «Чудаки, вы лучше посмотрите, какой я откопал для вас молочник». Через два дня, когда поутихли трехсторонние армянские страсти (Никогосяна, Параджанова и Катаняна), его все же удалось запихнуть в мастерскую к Никогосяну. Вернулся умиротворенный: скульптуры понравились, о фильме договорились. Но когда надо было ехать в Армению, он выступил в роли Подколесина, и все опять ушло в застолье, в подарки, в фантазии.
Из моего дневника, 12 января 1982 года:
«Он не может заранее ничего спланировать, да и бесполезны были бы эти планы. Он фантазирует, творит то, что видится в этот миг, то, что явилось внезапно из детства, из прошлого, из вчерашнего дня или из сегодняшнего, он отдает свои фантазии, прозрения и просто «мо» тому, кто сидит напротив». Написано не о Параджанове, но будто о нем. Это о другом художнике — Юрии Олеше.
Я давно заметил, что живопись и архитектуру Сережа знает отлично, в иранском искусстве и Ренессансе ориентируется, как у себя дома. Лишенный возможности видеть иностранных гастролеров, полотна зарубежных художников и современные фильмы, он как-то обо всем догадывается, чувствует, даже порой предвосхищает. После обеда смотрели с ним монографии Шагала и Малевича, Филонова и Якулова — все было для него открытием, но обо всем он судил так точно и серьезно! Понимал сразу, с полувзгляда. Вчера устроили ему билет на «Анну Каренину». Пришел, потрясенный балетом, долго молчал. Наутро говорит: «Вы не понимаете, что у вас под боком. Вы это видите каждый день и потеряли ощущение чуда (мы его успокоили, что не потеряли.) У Плисецкой искусство новаторское. Я не видел, как танцуют за рубежом, но у нас она давно авангардистка. То, что делает Майя, не делал никто. Вот Юрий Любимов. Я его очень люблю. Но его искусство реанимационное. Так ставили и до него, правда, давно. Он оживляет». Насчет Любимова мы с ним не согласились, но переубедить его не может никто — ни мы, ни Бог, ни царь и ни герой. При всей его эмоциональности, спонтанности и разбросанности — сосредоточенность на творчестве. Все умеет сравнить и дать точную характеристику. Часто цианистую».
В 1978 году в Тбилиси с творческими вечерами приезжал Андрей Тарковский. Об их тогдашней встрече мне рассказал бывший ассистент Сережи Александр Атанесян: «Я помню приезд Тарковского, потому что работал в организации, которая устраивала его вечера. Я приехал на вокзал, и тут в толпе встречающих вдруг появился странный тип: кепка из дерматина фасона «хинкали», плащ будто выкрашен чернилами, свитер задрался и живот сверкает, стоптанные туфли без носков, в сиротских полосатых брюках, с каким-то пыльным букетом. Вид городского сумасшедшего. Кто такой, думаю? Вдруг подходит тетка: «Дядя, цветы продаете?» — «Да». — «Сколько хотите?» Он показывает на толпу ребят: «Вот мои племянники, поцелуйте их по одному разу — и букет ваш». — «Я серьезно». — «Я тоже серьезно». Она смеясь ушла, он погнался за ней: «Давайте три рубля», она дает рубль, они торгуются, все в недоумении застыли. Тут я услышал его фамилию. Так это чучело — знаменитый Параджанов? Он возвращается без букета, спрашивает: «Ты знаешь, кто я?» — «Да, меня предупредили». — «А у тебя как у армянина сердце не екнуло?» — «Нет». — «А кто ты такой?» — «Занимаюсь выступлениями Тарковского». — «Какая гостиница?» — «Иверия». — «Значит, так: поезд опаздывает, поедем в отель, накроем стол и украсим ему номер». Таким был первый контакт с Сережей — постановка. Действительно, поехали в гостиницу гурьбой, чего-то привезли с собой и накрыли стол. Сережа был все время с Андреем Арсеньевичем, ходил на его вечера, возил в Мцхету, в какой-то монастырь, к себе на дачу. Идут они с Тарковским по Руставели, все с Сережей здороваются, и он говорит каждому: «Хочешь, я тебе за пять рублей покажу живого Тарковского?» А тот рядом. Люди платят и смеются. «А хотите, за три рубля — его сына?» Ему дают деньги, и он показывает на мальчика. Десять дней Тарковский бывал у Сережи дома и однажды разговорился с его сестрой, Анной Иосифовной. «Сережа гений», — сказал он. «Какой он гений! Снимает диафильмы, а ведет себя так, будто поставил «Клеопатру»… Тарковский очень смеялся и сказал Сереже, что еще неизвестно, кто из них талантливее — он или Аня.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.