Первая жена

Первая жена

Они поженились в 1941-м, а расстались в 1945-м: их брак поглотила война. Ей было 21, ему 23. Они познакомились в арбузовской студии, когда никто еще не знал такого имени — Зиновий Гердт. Его тогда звали иначе — Залман. И был он такой худой, что его мама шутила: если Зяму посадить на рубль, как минимум 95 копеек будут видны.

Сегодня первая жена Гердта категорически запрещает разглашать ее имя. Но почти сто уцелевших писем своего мужа она сохранила. Вначале письма приходили от курсанта саперного училища, затем — от гвардии лейтенанта саперного батальона, последние — от раненого бойца из сибирских госпиталей. В 1945-м у них родился сын. Зиновий Ефимович назвал его в честь своего друга из арбузовской студии, погибшего на фронте, — сына поэта Эдуарда Багрицкого Всеволода. В том же году они расстались.

Январь, 1942, Мензелинск

Девочка моя дорогая! Я здесь пробуду еще с месяц, затем туда. (…) Я здесь во всю мощь развернул актерскую деятельность. Очень часто выступаю в концертах с куклами и гитарой. Теперь, когда я знаю, что ты в Москве, я буду писать тебе письмо за письмом. И в каждом буду вставлять стихи, хорошие они или плохие — но искренние. И написаны только для тебя. Жду писем. Наикрепчайше целую тебя в мизинец. Твой старик Зямка.

9 января 1942, Мензелинск

Родная! Минус еще один день из неведомого количества дней, разделяющих нас с тобой. Будет же когда-нибудь время, этих дней останется ощутимо мало, и тогда придет тот день — День великого свидания, крепкого объятия и чистого поцелуя. Ангел мой, для этого дня стоит жить и бороться. Этот день нужно добыть.

Мечтаю искупаться в баньке. Здесь вот такие баньки… Пока моешь ноги, голова уже черная от потолка. Пока моешь голову, ноги уже синие от мороза. В общем, омлет-сюрприз. Наверху горячий крем, а внизу мороженое. Ничего не поделаешь — Мензелинск. Кстати, ты почему-то пишешь Минзелинси, так как нужно Мензелинск. Это в корне меняет понятие и представление об этом шедевре цивилизации.

Девочка, в одно из писем я вложил маленькую фотографию моей персоны. Получила ли ты? Сенсация! Мои усы выглядят уже довольно солидно. Я их сберегу до конца войны, покажусь тебе и сбрею. Они у меня теперь как у Чаплина. Но я уже хочу такие, как у Мопассана.

Сегодня погода совсем обезумела: — 63. Я про такую температуру и не слыхал никогда. (…) Тут многие из моих сокашников поотморозили себе уши, носы, щеки. Меня никакие морозы не берут. Не знаю, почему. Вчера я выкурил папиросу «Беломор»: впечатление замечательное, но самосад освоен полностью, и на табачном фронте полный порядок. У меня есть две спички. Берегу их на черный день. В одной ручке чернила кончились, стяжал другую. Тут у меня неисчерпаемые источники ресурсов и богатство. Здесь можно найти что угодно, потому что у каждого что-нибудь да есть.

5 февраля 1942

Еще и еще раз Я. Смешно получается: мне кажется, что я тебе надоел письмами, а ты пишешь, что боишься наскучить мне. Ерунда. Я был бы счастлив, если бы получал их штук 20 в день. Мечтаю о времени, когда я смогу доказать тебе это. Придет ли оно? Мне кажется, придет. Иначе было бы слишком жестоко со стороны Судьбы. В сущности говоря, она, судьба, нас еще не баловала счастьем. Правда, ей, судьбе, время не дало развернуться. Мучительно мало мы были вместе, буквально я помню каждый прожитый день, прожитый нами вместе день. Дни наших свиданий во время войны стали для меня колоссальными событиями. Я бы сказал, историческими днями моей любви и жизни, где бы я ни был, куда бы война меня ни послала, эти дни будут ведущими, зовущими, ибо они постоянно говорят мне: жить, жить, жить.

Маленькая, ты сейчас хочешь кушать, я знаю. Могу тебе предложить раковую шейку, хочешь? Маленькая, если бы я был около тебя, я бы из-под земли достал тебе все, чтобы ты и не знала и не думала об этом. К несчастью, я страшно далеко и нищ. Нищ, как гений. Ничего-ничего, скоро мы разбогатеем. Я тебя засыплю раковыми шейками, вот. Так, мне кажется, еще никто никому не говорил. Дай только кончиться войне. Уж мы тогда свое, земное, доживем. На земле свое долюбим. Отыграемся на этом чудовище — времени. Соберутся все наши настоящие друзья. Эх, где-то они сейчас? (…) Интересно, кто-то из нас вернется домой? Я об этом очень редко думаю, но как подумаю, так думаю крепко. Время покажет. А пока пусть звучит лозунг «сачков»: не унывай.

Целую тебя, дорогая жена.

Твой усач Зямка.

8 февраля 1942

Писать — так писать. Решил теперь писать письма по утрам, до завтрака. Утро вечера мудреней, должен доложить, что со вчерашнего до сегодняшнего никаких сенсационных происшествий не произошло. За исключением, пожалуй, того, что я вчера вечером побрился. После чего усы заиграли с еще большей четкостью и красотой. Усы мои пройдут через хребты веков.

О чем я хочу говорить беспристрастно, так это о моей великой тоске по тебе. Маша! Милая моя! Столько тоски, по-моему, еще не вмещало ни одно юное сердце. Я еще никогда не ощущал такой силы желания, как сейчас. Потому я и рвусь скорей отсюда, куда угодно, чтобы поскорей пройти это генеральное событие, испытание на жажду жизни. И если индейка (судьба) будет милостива ко мне, вернее, к нам, домчаться к тебе и ото всей души пожать твою руку, вложив в это пожатие все свое сердце. Поэтому я и рвусь отсюда. Может быть, моя маленькая жизнь ускорит в какую-то миллионную долю разгром черной сволочи, причинившей нам столько неприятностей.

Мария, ты мне дорога как самое близкое и родное на этой планете, и с каждым днем ты становишься дороже, и значительней, и необходимее. Мне очень трудно жить без тебя. Мария! Я тебя так никогда еще не называл, что ж, так твое имя звучит очень поэтично… Целую. До утра, до головокружения. Твой Зямка.

12 мая 1942

Моя родная женушка! Вот я и боевой командир. Дали мне бойцов. С утра до ночи работаю с ними. Учу саперному искусству. Ложусь в 12, встаю в 5 утра. Понемножку привыкаю. Напиши, какие дела у тебя, что нового. Не натворили ли мы чего? Безумно хочу сына!

12 июня 1942

Получил сейчас твою открытку из Люберец. Экспедитор полз, полз. Я ему махал рукой, дескать, подожди. А он ползет, каналья. Экспедитор. Таким шикарным словом у нас называют почтальона. Это отчаяннейшая душа, будь он трижды здоров и крепок. Открыточка мятая, потертая, а слова в ней нежные, нужные. Очень нужные слова. Контрасты поразительной силы…

Я хочу тебе рассказать, девочка, как умер Василий Борзых. Он всегда был моряком, а война приказала ему надеть пехотную гимнастерку, сапоги и пилотку. И Василий пошел в пехоту. Был он шумный, веселый парень с трудно разборчивым голосом. Храпел он, как Женька Долгополов, даже еще сильнее. Звание у него было старшины второй статьи, морское. Однажды вечером он мне рассказал про Марсель, он там бывал в 1934 году. Мы бежали вверх по невспаханному лугу, мокрые от пота, и вот Василий упал! А когда через полчаса его принесли в деревню, он не хотел, чтобы его вносили в сарай, он хотел смотреть в небо. Синее небо… Я смотрел на него и не понимал, что Василия Борзых больше нет… Он сказал мне: «Дайте, пожалуйста, мой вещевой мешок». Удивительно чистым голосом, как у Севки Багрицкого. Мешок был под ним, на спине. Я обрезал лямки и осторожно вытащил мешок. Он серьезно смотрел вверх. Почему, думаю, голос стал чистым? Он попробовал развязать мешок, но мы помогли ему. Покопавшись в нем, он достал тельник, бескозырку и воротник морской. Поднес к глазам и широко развел руки. Чистым свежим голосом он запел: «Раскинулось море широко». Он смотрел все в небо, и глаза его заблестели водичкой, и у меня тоже, и у всех. Тут же он умер.

Я плакал, мурашки прыгали по спине, потому что он не придумывал себе никогда эту красивую смерть. Он не вычитал ее ни в какой книге. По-моему, он ничего не читал. Это не из пьесы, а театрально… Может быть, я буду еще делать роли, но умирать на сцене — вряд ли. Потому что это назовут театральщиной… Расскажи это Арбузову. За мной пришли.

Из письма 16 июня 1942

Э-ге-ге-гей! Милая, ты услышь меня, в блиндаже сижу и заряд вяжу.

Это просто невозможно.

Сколько можно, разве можно

Ждать, и ждать, и ждать, и ждать,

Волноваться и гадать.

Я приказываю гневно,

Чтоб писала ежедневно,

Ежедневно, ежечасно,

Ведь неведенье — ужасно.

Если ты замедлишь вестью —

Я убью тебя на месте.

Если ты мне не напишешь,

Я тебя повешу, слышишь?

Заруби мои вопросы

На своем носу курносом.

В остальном же все в порядке.

Время мчится без оглядки,

Молоко подешевело, это дело.

Сквозь пургу, ветер, туман

Доползет к тебе Залман.

18 июля 1942

Жена Мария! Еду опять пятые сутки. Куда? Ты, надеюсь, представляешь себе мое состояние в этот вечер, когда мы, эшелон, стояли в Москве, на окружной. Это ужасно. Я звонил тебе в ТЮЗ — сказали, что ты в театре Сатиры. Телефон неизвестный. Боже мой, я готов был крикнуть на весь белый свет какое-нибудь злейшее ругательство.

Ты, деточка, не волнуйся очень, я не пропаду. А Симонов действительно правильные стихи сочинил: жди меня, и я вернусь. Сейчас мимо меня промчался поезд пассажирский в Москву. Как-нибудь и я так — к тебе. Дорогая, милая моя. Ожидаются отважные бои. Во имя тебя выйти из них победителем — вот мой лозунг. Для этого у меня есть достаточно знаний, желаний и ненависти. Нужной ненависти. Любимая, вероятно, я еще не скоро получу от тебя письмо в связи с моим перемещением. Ты пиши чаще. Знай, теперь же жизненно необходимо, чтобы каждый день Шалопанов приносил мне от тебя что-нибудь. Сегодня вечером напишу подробное письмо. Целую.

Из письма 18 августа 1942

…Урвал наконец минутку, чтобы сообщить тебе, что муж твой жив, здоров и успешно воюет с мадьярами, венграми, немцами и прочей сволочью. О том, что моя работа полезна, подробней узнаешь из последующих писем, которые будут обстоятельнее. У нас идут ожесточенные бои. Сейчас я только понял эту обыденную фразу из Совинформбюро. Сообщи адрес Балтфлота. Целую, Зямка.

21 августа 1942

Жена! Мария! Пишу и не знаю, застанет ли эта открытка тебя в Москве. Хорошо бы так. Машенька, я рад, что ты так уверена в моей неуязвимости. Правильно, дорогая, так и надо. Очень приятно здесь читать твои веселые жизнерадостные письма. Они как жажду утоляют. Побольше пиши. Имей всегда при себе пачку открыток и где бы ты ни была — пиши. Сидишь ты в трамвае, пиши: «Сижу в трамвае номер 41 — еду к тебе». Вот такие мелочи очень нужны. Я пишу в поле, жара и мины, но все мимо меня.

Я расскажу тебе, жена, очень много интересных вещей. О том, что такое нервы человека, что такое воля, что такое жажда скорей и лучше выполнять приказ. Когда вникнешь в «дело», шум и грохот, окружающий тебя, только подгонит твою энергию. Хорошо, что я умный и иногда анализирую свою буйную душонку. Хочу скорей кончить с этой сволочью, хочу видеть тебя, поэтому не боюсь усталости, недосыпаний и прочих мелочей войны. Жди. Целую, Залман.

27 сентября 1942

Слушай, Мария! Муж твой сегодня размечтался. Он сидит сейчас в своем блиндаже на высоком крутом берегу Дона, а ночь такая теплая, луна такая сияющая, что сидит он без гимнастерки, пишет без фонаря. Такие ночи не военные. Тише, Мария, и всем скажи, чтобы потише, и вообще, чтобы кругом было тихо. Слушай, что творится у меня на душе. Думаю, когда мы разобьем немцев, может быть, это будет не скоро, но будет же это в конце концов, — тогда из всех концов израненной страны будут тянуться руки, жаждущие объятий.

И кровь, запекшаяся кровь, залившая землю, засохшая, побуревшая кровь растворится горячими слезами радости встреч и кипятковыми слезами горечи безвозвратных утрат.

Если бы ты знала сержанта Самодюка, видела бы его богатырский стан и есенинскую шевелюру. Если бы ты знала, что это за парень, как часто он вынимал из записной книжки маленькую карточку с курносой девушкой. Если бы ты слышала, как он пел: «Ох ты, Галя, Галя, молодая». Ах, Маленькая, слишком мало настоящих простых и крупных людей мы видели. Смерть в такую ночь. Я очень хочу жить. Жить для того, чтобы видеть тебя моей, жить для того, чтобы понять, что я пережил это время войны, понять, что я видел. Ведь для того, чтобы увидеть картину художника, нужно отойти от нее на некоторое расстояние, иначе мешают мелочи, мазки, отвлекающие от общего впечатления. Так и на войне. Только тогда я увижу всю эту грандиозность, когда буду иметь возможность вспомнить о ней в мирных условиях. А сейчас видны лишь эпизоды, детали, закрывающие общую картину. Слишком близко я наблюдаю, изнутри. Жить я хочу, наконец, потому что только теперь я познал цену жизни, познал цену мирной жизни. Но если не судьба, это только в такую ночь смотришь в далекое небо.

Очень тихо было, когда не стало Самодюка. Еще тишины такой я хочу — если не судьба. Ты скажешь — глупец. И противная мечта, верно, жить и жить. Но судьба, каналья, правит этими делами. Покамест мы с ней в ладах, надеюсь не испортить взаимоотношения. Я не снимаю своей обширной шинели (пятый рост), потный, в грязных сапогах, в общем, как есть, не умывшись, посмотрю в ту сторону, где ты. И так, не отрывая глаз, пойду тяжелыми шагами по прямой, чтобы короче путь, чтобы скорее ты! Вот о чем мечтаю я в эту тихую лунную ночь на крутом донском берегу в блиндажике, без гимнастерки, до того теплая ночь. Эх, Самодюк! Твой Зямка.

7 октября 1942

Родимая, любимая, никак неповторимая! Представь себе такую картину. Я сижу в доме (!). На столе стоит лампа (!!). У меня чистые руки (?!?!). Не хватает самовара, того, другого… много чего не хватает… Сейчас полночь, тишина. Ну, прямо будто и войны никакой нет. А зашел я к пекарям в деревню, всего каких-нибудь 2 километра от фронта. Накипятили мне чугун воды, вышел я во двор и… чувствовал себя гораздо блаженнее, чем в Сандуновских банях. Только очень холодно одеваться.

18 января 1943

Э-гей, дорогая! Ну-с, вот и минута. Веришь ли, вот уже около 10 дней, как буквально ее, этой минуты, не было. Началась изящная жизнь. Мы за несколько дней продвинулись на запад на 40 километров. Мадьяр бежит некрасиво. Бог ты мой, до чего ж сопливые!!! Но должен сообщить: 1) вступил в кандидаты в члены ВКПб, 2) на левой стороне груди красиво покоится медаль за отвагу. Во какие дела. 3) Погоди, повоюю еще, и орден будет. 4) Жив-здоров.

Бумага и конверт мадьярские. Чуешь? Даем им прикурить, дышим им в пузо! 5)6)7)8)9) и т. д. Целую, твой Зямка.

29 января 1943

Моя дорогая! Не дивись, что редко пишу: время — кипяток! Двигаем на запад, пленные тучами. Трофеев до черта, освободили уйму населенных пунктов. Население встречает здорово. У меня аккордеон почище экманского. Жру шоколад, аж зубы ноют. Нога заживает туго… Ничего, я пешком не хожу. Пиши. Сегодня получил 10 писем. Целую, Зямка.

18 марта 1943

Деточка, сколько ни таи, а сказать надо. Уверенность, что со мной ничего не может случиться, ан случилось. Случилось это 12.2 под Харьковом. Саданул меня ворог из танка снарядом, и осколок врезался в кость левого бедра, повыше колена. И натворил там дел скверных. Сейчас собираюсь в тыл. Мучаюсь нечеловечески, что будет с ногой, сейчас сказать трудно. Мне, во всяком случае, сейчас дают 36 лет. Но это пустяки. Попасть бы скорей в нормальные условия. Лечиться мне еще месяца 4–5… Но, родная моя, не отчаивайся — все обойдется. Желай мне здоровья и воли. Устал я зверски. Сейчас пока адреса у меня нет, в дороге. Жди вестей.

3 апреля 1943, Уфа

Жена моя, радость! Очень хочу увидеть тебя и очень боюсь показываться тебе на глаза. О! Ничего похожего на того толстого румяного благодушного декабрьского гвардии лейтенанта в красивой кожаной куртке нет. Теперь я мощи, закованные в гипс. Гипс — суровая вещь. Никаких движений, ни ногой, ни туловищем, только голова и рука на свободе. Но как ни мучительна эта новая неволя, я, как ни странно, оказался терпеливее и даже выдержанней многих моих друзей по несчастью. Знаешь, я не умею стонать, а все кругом стонут, и им от этого вроде легче. Не знаю, во всяком случае, слушать «охи» и «ахи» довольно противно. (…) Впрочем, что это я разговорился о своих хворобах. У Чехова есть такая запись: человек любит говорить о своих болезнях, а это самое неинтересное в его жизни. Прав товарищ. Ну, больше не буду. Май прошел довольно тепло и вместе с тем довольно тоскливо. Вспоминались прежние май. Сейчас Софроницкий играет на фортепьяно в Большом зале Консерватории. Может быть, и ты там…