«ЛИЛЯ, ЛЮБИ МЕНЯ!»

«ЛИЛЯ, ЛЮБИ МЕНЯ!»

Лето, осень, зима 1929 года не столько самый трудный, сколько самый загадочный период в жизни Лили Брик. Любовные отношения с Маяковским давным-давно были порваны, но отношения дружеские, творческие, духовные становились, похоже, еще прочней. Им было трудно друг без друга, но и вместе не сладко. Она стала чаще раздражаться — порою без повода. Без ВИДИМОГО повода, если точнее... Собственно личная жизнь, в традиционном смысле этого слова, радости не приносила. Лиля была слишком умна, чтобы относиться всерьез к прельстившему ее своей экзотичностью, заведомо «проходному» Юсупу. А Маяковский снова рвался в Париж, и никто не знал, чем могла завершиться эта чрезмерно затянувшаяся, подогреваемая разлукой, преградами и его необузданным темпераментом связь.

Еще несколько месяцев назад уверенная в своей силе, Лиля дразнила Маяковского: «Если ты настолько грустишь, чего же не бросаешься к ней сейчас же?» Теперь она, наконец, поняла, что шутки плохи, а игривый совет может быть истолкован буквально. Еще лучше это поняли на Лубянке. Они-то читали письма Маяковского Татьяне, новые, не под первым впечатлением написанные, где были такие строки: «Тоскую по тебе совсем небывало. <...> Люблю тебя всегда и всю очень и совершенно. Я тебя так же люблю и рвусь тебя видеть. Целую тебя всю. <...> Дальше сентября (назначенного нами) мне совсем без тебя не представляется. С сентября начну приделывать крылышки для налета на тебя. <...> Таник родной и любимый, не забывай, пожалуйста, что мы совсем родные и совсем друг другу нужные».

Но от своих многочисленных осведомителей за рубежом они, скорее всего, знали еще и то, что не доверялось бумаге, но говорилось Маяковским Татьяне с глазу на глаз, а она вряд ли была особо усердным и опытным конспиратором, общалась со множеством людей, которых конечно же интересовал Маяковский и которым она рассказывала о нем. Полвека спустя Татьяна вспоминала о его пребывании весной 1929 года в Париже: «Он хотя и не критиковал Россию, но был явно в ней разочарован».

Есть версия, что Лиля и Осип были официально допрошены на Лубянке обо всем, что им известно про связь Маяковского с Татьяной Яковлевой и про его планы на дальнейшую с ней жизнь. Никаких подтверждений этой версии пока не найдено, да и вряд ли была нужда в официальных допросах. Доверительные отношения между Бриками и лубянскими бонзами позволяли последним получать от них любую информацию, не прибегая к какой-либо казенной процедуре, унижающей Бриков и потому бесполезной.

Самой стойкой версией, упорно распространявшейся впоследствии заклятыми недругами Лили, оказалась версия о ее прямом вмешательстве, будто бы не позволившем Маяковскому ни в сентябре, ни позже «приделать крылышки», чтобы снова лететь к Татьяне. По этой версии, Лиля использовала свою связь с Аграновым, чтобы Маяковскому было отказано в визе, и тем самым поставила непреодолимый барьер между ним и Татьяной.

Однако усилиями журналиста Валентина Скорятина, проведшего в девяностые годы раскопки в лубянских архивах и в архивах наркомата иностранных дел, было неопровержимо доказано, что за выездной визой Маяковский вообще больше не обращался. Этот факт сам по себе куда более загадочен и непонятен, нежели гипотетический отказ в его просьбе о заграничном паспорте. Отказу было бы легче найти объяснение. Но что побудило самого Маяковского — добровольно! — поставить крест на своих замыслах, похоронить отнюдь не иллюзорные надежды? Почему— на самый худой конец— он даже не попытался хоть как-нибудь объяснить Татьяне столь крутой поворот?

В единственном дошедшем до нас письме, отправленном им Татьяне ПОСЛЕ июля 1929 года, когда уже наступило вроде бы время для «крылышек», нет ни малейшего намека на то, чти его чувство остыло и что Татьяна уже не занимает в его жизни прежнего места. Но в то же время нет ни единого слова о том, почему он запаздывает, как и о том, что вообще собирается ехать — в сентябре, в октябре или позже. Эта тема вдруг просто исчезла из их переписки.

Зато в письме от 5 октября есть такая загадочная фраза: «Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня еще молчаливее». При любой ее трактовке совершенно очевидно, по крайней мере, одно: произошло или происходит нечто такое, что крайне печалит Маяковского и в то же время заставляет его держать язык за зубами. Наиболее вероятная версия: ему никто не отказывал в визе, потому что он и в самом деле за ней не обращался. А не обращался он потому, что кто-то УСТНО, не оставляя документальных следов, посоветовал ему воздержаться от обреченного на провал, неразумного и опасного шага. Даже если это и было сказано мягко, дружески, доверительно, все равно такую рекомендацию правильнее всего считать угрозой и шантажом.

Письмо от 5 октября, возможно, и не было последним. Но в любом случае к этому времени все уже было кончено. Поняв, что он не приедет, Татьяна перестала ему писать. «Детка, ПИШИ, ПИШИ И ПИШИ, — умолял ее Маяковский в этом, будто бы последнем, письме. — Я ведь все равно не поверю, что ты на меня наплюнула».

И все же буквально через несколько дней ему пришлось в это поверить. 11 октября, как явствует из воспоминаний Лили, основанных на дневнике, который она вела, с вечерней почтой пришло письмо от Эльзы перед тем, когда Маяковский собирался на вокзал, чтобы выехать в Ленинград. Письма из Парижа тогда шли меньше недели, значит, оно было написано как раз в тот день (или на следующий), когда Маяковский убеждал Татьяну, что не верит в перемену ее отношения к себе.

Лиля стала читать письмо Эльзы вслух — в присутствии нескольких человек, которые собрались за столом. Вот отрывок из воспоминаний Лили об этом роковом эпизоде: «Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую был еще по инерции влюблен <это «по инерции» красноречиво говорит о том, как не хотелось Лиле смириться со столь нежеланной для нее реальностью - выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, чти она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит по всему по этому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: что ж, я пойду».

Сцена эта, так старательно воспроизведенная Лилей, отличается поистине нарочитой театральностью. Она поражает отнюдь не спонтанностью, а толково продуманным замыслом, реализованным талантливым режиссером. И то, что Лиля все читает и читает вслух это письмо в присутствии Маяковского, отлично сознавая, что режет ножом по его сердцу; и то, что просьба «ничего Володе не говорить» заботливо перенесена в самый конец письма; и то, что оно содержит такие подробности (флердоранж, белое платье и прочее), которые совершенно безынтересны для Лили, но зато должны особенно уязвить Маяковского; и то, что оглашению текста, сильно смахивающего на сплетню, внимают пусть и завсегдатаи дома, но все-таки посторонние люди (публичная декламация какого-либо другого письма Эльзы ни в мемуарах, ни в дневнике Лили не зафиксирована), — все говорит за то, что мизансцена тщательно отработана и преследует вполне определенную цель.

К тому же до свадьбы было еще очень далеко (она состоялась 23 декабря 1929 года). В октябре, по свидетельству Татьяны, виконт де Плесси лишь начал ухаживать за нею, добиваясь согласия на брак, а Эльза, как утверждала впоследствии Татьяна, УЖЕ поспешила заверить ее, что Маяковскому НЕ ДАЛИ визы на выезд... На самом деле, как сказано выше, никто в поездке ему не отказывал за отсутствием самой просьбы о ней. Так кто же тогда и зачем снабдил Эльзу нарочито ложной информацией и попросил ее донести до Татьяны? По логике вещей ответ кажется очевидным, но за отсутствием бесспорных доказательств предпочтительней, чтобы каждый дал его самому себе.

Ситуация, однако, была еще более запутанной, чем кажется на первый взгляд. Снова придется напомнить важнейшие даты. 5 октября Маяковский пишет Татьяне о каких-то загадочных «грустностях», которые делают его «еще молчаливее». Приблизительно в этот же день Эльза сообщает сестре (то есть фактически — через нее — самому Маяковскому!) радостное известие о предстоящем замужестве Татьяны, предварительно разъяснив «невесте», что Маяковскому отказано в визе. 11 октября Лиля «невзначай» зачитывает вслух эту информацию в присутствии Маяковского и каких-то (ни разу не названных по именам) «друзей дома». А 10 октября, то есть НАКАНУНЕ, в Гендриков действительно пришел официальный ОТКАЗ в выдаче выездных виз, но вовсе не Маяковскому, а Лиле и Осипу!.. Заявление, стало быть, было подано ими значительно раньше — точно тогда, когда, согласно заранее намеченному Маяковским плану, его должен был подать он сам. Должен был и, однако, не подал...

По абсолютно загадочным причинам Лиля и Осип, которые давно уже никуда вместе не ездили, вдруг вознамерились прокатиться в Европу, да не куда-нибудь, а в Лондон, чтобы повидать Елену Юльевну, продолжавшую там работать в советском торгпредстве. Можно, разумеется, допустить, что Лиле захотелось продемонстрировать матери неизменность их супружеского союза. Но зачем? Отношения с матерью давно уже стали прохладными, взгляд Елены Юльевны на «свободу» любви, которая была столь дорога ее старшей дочери, ничуть Лилю не задевал, да и сам «разрушитель» семьи давно уже был матерью признан, уважен, обласкан.

Нет, вовсе не для того, чтобы пустить пыль в глаза госпоже Каган, собрались в дорогу Лиля и Осип. Но для чего же? Почему именно в этот, достаточно напряженный, момент? И почему им, многократно проверенным на благонадежность, многократно ее доказавшим, — почему им вдруг перекрывают дорогу при полном попустительстве ближайших друзей, от которых разрешение на выезд как раз и зависит?

Формальным основанием командировки (поездка Бриков почему-то считалась служебной] было желание ознакомиться с культурной жизнью Европы. Звучит почти пародийно... С чего бы вдруг им обоим срочно приспичило это ознакомление, которое затем не нашло никакого отражения ни в творчестве Осипа, ни в деяниях Лили? Еще того более: вопреки заверениям (публичным, в прессе) о служебном характере намечавшейся поездки, там же утверждалось, что она осуществляется за счет самих путешественников. Абсолютно для всех служебных поездок в Советском Союзе тогда находилась валюта, а вот для Лили с Осипом ее не нашлось...

История со злополучной поездкой обрастала загадками как снежный ком, загадками, которым нет точного объяснения и сегодня. Газеты возмущались (честно говоря, не без оснований) намечавшейся поездкой в Европу квазисупружеской пары за государственный счет без малейшей (видимой!) надобности в то время, когда миллионы советских граждан такой возможности были лишены. Именно потому Маяковскому и пришлось печатно вмешаться, разъясняя читателям, что деньги на поездку найдутся отнюдь не в казне...

Вакханалия вокруг этой поездки на том не завершилась. Заграничного паспорта Брикам все не выдавали, и Маяковский будто бы отправился к Лазарю Кагановичу, который только что стал партийным боссом Москвы, сохранив за собой пост секретаря ЦК и выдвинувшись к тому времени на второе место в партийной иерархии после Сталина. Лиля впоследствии вспоминала. «Володя пришел от Кагановича очень веселый, сказал: «Лилечка, какое счастье, когда хоть что-нибудь удается». Каганович, утверждала Лиля в своих мемуарах, пообещал, что заграничные паспорта Брики получат. И они их действительно получили. Более того: по воспоминаниям домработницы Бриков П. Кочетовой, паспорта не просто выдали, а спешно привезли Брикам на дом.

Ходил ли Маяковский к Кагановичу? Никакой другой информации, подтверждающей это сообщение Лили, не существует. Нет и никаких данных о том, что Маяковский был с ним знаком. Как он попал к нему? Почему избрал именно Кагановича для решения вопроса, прямо не относившегося к его компетенции? Тут что ни слово, то загадка. Ни сам Каганович, ни кто-либо другой, ни архивные документы никаких следов об этом визите не оставили. И нам не остается ничего другого, как просто принять сообщение Лили на веру...

Загадочная борьба за заграничные паспорта для Бриков происходила на фоне других драматических событий, до предела накаливших обстановку вокруг Маяковского и неумолимо ведших к фатальному исходу. Незадолго до того, как пришла весть о предстоящем замужестве Татьяны Яковлевой, Маяковский закончил новую пьесу, предназначенную для Мейерхольда. Читка «Бани» состоялась 22 сентября 1929 года в Гендриковом. Лиля созвала человек тридцать, устроивших Маяковскому хоть и дружескую, но вполне искреннюю овацию. Мейерхольд снова бухнулся на колени, восклицая: «Мольер! Шекспир! Гоголь! »

Через пять дней та же мизансцена повторилась на читке в самом театре, где уже были распределены роли. Роль Фосфорической Женщины, естественно, досталась Зинаиде Райх. Победоносикова должен был играть ведущий комик театра Игорь Ильинский, который исполнял в «Клопе» роль Присыпкина. Тем неожиданней был отказ Ильинского от роли — поступок скандальный и демонстративный. Его заменил Максим Штраух, тоже один из любимейших актеров Мейерхольда, и сыграл свою роль блестяще. Но отказ Ильинского, явно перепугавшегося сатирических красок в образе своего героя, еще более накалил атмосферу вокруг новой пьесы и готовившегося к постановке спектакля.

Беспощадно злой гротеск, бивший по самым болевым местам советской действительности, был понят сразу и всеми! Но не все хотели в этом признаться, выискивая для шельмования не существующие в пьесе «художественные» просчеты и старательно обходя ее политическую острогу. Лиля предвидела скандал, хоть и не столь масштабный. «Фразеология Победоносикова, — сказала она Маяковскому, — это пародия на фразеологию Луначарского <только что отставленного наркома просвещения, в систему которого входила тогда и вся культура>. А он так тебя поддерживает!» Маяковский не захотел ничего менять. «Талантливый бюрократ, — возразил он, — страшнее бездарного, симпатичный оппортунист страшнее отвратительного».

Премьеру запланировали на февраль 1930 года. Ей должна была предшествовать юбилейная выставка Маяковского «Двадцать лет работы», на которую он возлагал большие надежды — не столько подводил итоги, сколько открывал для себя новые рубежи. Два человека не покладая рук работали над сбором экспонатов для выставки и над ее драматургией, стремясь с максимальной полнотой представить Маяковского — поэта, драматурга и общественного деятеля: Лиля Брик и Наташа Брюханенко. В середине декабря Лиля уехала в Ленинград — много материалов о творческом пути Маяковского ей удалось собрать именно там.

Публичной выставке предшествовало домашнее празднество по тому же поводу — его приурочили к завершению года. 30 декабря в маленькой квартирке в Гендриковом собралось более сорока человек — ближайшие друзья. Среди них Женя со своим — уже только формальным — мужем Виталием Жемчужным, Наташа Брюханенко, дочь Краснощекова Луэлла, Мейерхольд с Зинаидой Райх, художник Давид Штеренберг, неизменные спутники Маяковского — поэты Николай Асеев и Семен Кирсанов, прозаики Сергей Третьяков и Лев Кассиль, все с женами, турецкий поэт-коммунист Назым Хикмет, Лев Кулешов с Александрой Хохловой, лубянские шишки Яков Агранов и Валерий Горожанин— тоже с супругами... И — ни к селу ни к городу, как дерзкий вызов виновнику торжества, — Юсуп Абдрахманов! «Маяковский старался но видеть, — рассказывает со слов отца Василий Васильевич Катанян, — что Л<и-ля> Ю<рьевна> сидела с ним рядом на банкетке и, взяв его трубку, тщательно вытерла черенок и затянулась»...

Настроение было веселое и боевое, много дурачились, разыгрывали шуточные сценки, пели куплеты, сочиненные к случаю. Душой и заводилой всего была, разумеется, Лиля. Под угро, никем не званные, но прознавшие про юбилей, приехали Борис Пастернак и Виктор Шкловский. Оба уже были в ссоре с Маяковским и Бриками — теперь решили мириться Незадолго до того, на одном из Лилиных «вторников», был подвергнут разносу фильм, сценаристом которого оказался Шкловский. Тот стал огрызаться резко и грубо. Вмешалась Лиля — лишь для того, чтобы спор погасить. Шкловский не понял, он уже закусил удила. «Пусть хозяйка, — закричал он, — занимается своим делом — разливает чай, а не рассуждает об искусстве!» Реплика была и без того оскорбительной, но Лиле показалось, что он назвал ее «домашней хозяйкой». Шкловского тотчас изгнали. Теперь, приехавший явно с повинной, он был изгнан снова: обиду, нанесенную Лиле, Маяковский никогда не прощал никому.

Еще безжалостней он поступил с Пастернаком. Размолвка с некогда близким другом произошла только на почве принципиальной — в этом вопросе Маяковский, чуждый фанатизма и догматизма, обычно бывал отходчив. Но нервы уже были накалены настолько, что разум совладать с ними не мог. Все сошлось воедино: и замужество Татьяны, от которой он только что получил отпечатанное в дорогой типографии, официальное приглашение на церемонию бракосочетания с виконтом дю Плесси; и отчуждение Лили; и скандалы с друзьями; и состояние перманентной борьбы, смертельно его измотавшей; и мрачно молчавший Юсуп со своей трубкой, этот инопланетянин, введенный Лилей в их круг...

«Я соскучился по вас, Володя, — миролюбиво сказал Пастернак, едва переступив порог. — Я пришел не спорить, я просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги». «Пусть он уйдет, — ответил на это Маяковский, обратившись к стоявшему рядом Льву Кассилю. — Так ничего и не понял». Пастернак выскочил без шапки, в распахнутой шубе, с отчаянным, растерянным лицом, Шкловский за ним... В столовой повисла напряженная тишина. Эту сцену застала Лиля, которая легла вздремнуть в соседней комнате и была разбужена криками. Исправить что-либо не удалось

Евгений Борисович Пастернак, сын поэта, опираясь на мнение Лили, Шкловского и других участников праздника, ставит под сомнение точность воспоминаний Льва Кассиля, со слов которого мы и знаем теперь детали того инцидента. Но Лиля вряд ли может считаться свидетелем, поскольку, как сказано, вышла к гостям уже — в прямом смысле — к шапочному разбору. Шкловский в данном случае слишком заинтересованное лицо... У других могли запечатлеться в памяти те детали, которые им ближе: воспоминания всегда такой документ, который легко может быть оспорен. Дели, в конце концов, не в деталях. Дело в том, что вообще никем не оспаривается и имеет — по крайней мере для нашего рассказа — особо существенное значение. Маяковский был предельно взвинчен, он не слишком адекватно реагировал на ситуацию, пришедшие под утро гости могли и не знать, в каком душевном состоянии он находился.

Весь январь ушел на подготовку выставки в писательском клубе. Лиля вместе с Маяковским составляла список гостей, приглашенных на ее открытие, рассылала извещения и билеты. В списке, среди прочих, было не только много чекистов и цекистов, но и сам товарищ Сталин. Тот же самый товарищ слушал 21 января Маяковского в Большом театре, где по случаю шестой годовщины со дня смерти Ленина поэт читал вступление к своей новой поэме «Во весь голос». Сталин слушал— и даже аплодировал. Тем основательней казались надежды: почему бы на открытие выставки не прийти и ему, и другим вождям? Никто, разумеется, не пришел. Но зал, отданный выставке, был все равно переполнен. Позже, поддавшись мрачному настроению Маяковского, это мероприятие, к которому он так готовился, назовут почему-то провалом.

Сам он выглядел усталым, его запавшие глаза, бледность лица, отчужденность и молчаливость запомнились всем, кто пришел. По бумажке, упавшим голосом он через силу прочел вступление к поэме «Во весь т’олос» и позволил себя сфотографировать набежавшим на открытие репортерам. Успех был вполне очевидным. Лиля силилась понять, чем же в таком случае было вызвано его отчаяние. Так и не догадалась. Вопреки своим прежним позициям, вопреки тому, что он обличал в своих пьесах, Маяковский вдруг возжаждал признания не у «массы», а у властей. У тех, кто как раз и породил жестоко осмеянный им бюрократизм! Испугался, возможно, оказаться в немилости, тонко почувствовав приближение грядущих событий и место, которое в них будет ему уготовано.

Имел основания ждать к юбилею ордена. Вместо этого глава Госиздата, горьковский любимец Артемий Халатов, приказал вырезать портрет Маяковского из уже отпечатанного тиража журнала «Печать и революция», самовольно решившего отметить юбилейную дату. Ни одно официальное лицо не удостоило выставку своим вниманием, а он только официальных и ждал. «Ну что ж, бороды не пришли, обойдемся без них», — горько пошутил Маяковский, приступая наконец к своей вступительной речи. Без «бород» переполненный зал казался ему пустым.

Все остальные были «своими» и, стало быть, в расчет не брались.

Никого не предупредив (даже Лилю и Осипа!), Маяковский вступил в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), принимавшую участие в травле его самого и близких друзей, и тем самым обрек РЕФ, в котором еще оставались и Лиля, и Осип, на неминуемый распад. Во главе РАППа стоял Леопольд Авербах — родственник прямого шефа Агранова, лубянского главаря Генриха Ягоды. Вряд ли Маяковский мог бы решиться на такой шаг без дружеской «подсказки» Агранова.

Лиля узнала об этом его поступке, находясь в Ленинграде, и, судя по всему, даже не поняла, что в точности произошло. Возмущенные «предательством», Асеев и Кирсанов первыми порвали со своим бившим кумиром. Еще не утихла шумная кампания против заграничной поездки Бриков, когда Маяковскому пришлось их защищать и хлопотать о выездных визах, — началась новая кутерьма, от которой он не мог уклониться. Вчера еще ходивший в его учениках, совсем молодой Семен Кирсанов опубликовал скандальное стихотворение «Цена руки», грозясь «соскоблить со своей ладони все рукопожатья» учителя. Маяковского явно вызывали на новую драку.

Накануне открытия выставки премьера «Бани» прошла в Ленинграде. Через несколько дней до Москвы дошли разгромные рецензии в ленинградских газетах и отклики очевидцев, в том числе и самых благожелательных. Лиля ездила на премьеру, но о том, что произошло, рассказала Маяковскому в максимально щадящем его варианте. Впрочем, он все понял и так. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью, — вспоминал впоследствии о премьерном спектакле Михаил Зощенко. — Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после двух первых актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть».

Приближалась более важная и — с учетом сложившейся вокруг Маяковского обстановки — более опасная по возможной реакции премьера той же «Бани» в театре Мейерхольда. Но этого события Лиля и Осип не дождались. Они и так уже отложили вожделенный отъезд в Европу до дня закрытия выставки «Двадцать лет работы». Вместо одной недели выставка — по требованию публики — продолжалась две. Но «бороды» все равно не пришли. Свыше пятисот человек приветствовали Маяковского 15 февраля на церемонии закрытия— он все равно был подавлен. Еще больше, чем на открытии.

Не придав значения его состоянию — разумеется, не адекватному реальности ситуации, но все равно безмерно тягостному для него самого, — Лиля и Осип 18 февраля отправились в путь. В письме, адресованном Брикам в Берлин, Маяковский сообщил: «Валя и Яня <то есть Агранов с женой> примчались на вокзал, уже когда поезд пополз. Яня очень жалел, что не успел ни попрощаться, ни передать разные дела и просьбы. Он ОБЯЗАТЕЛЬНО <подчеркнуто Маяковским> пришлет письмо в Берлин».

Эти загадочные строки дали впоследствии основания антибриковской «рати» предложить версию, будто Лиля и Осип отправлялись в Европу как агенты Лубянки, а Агранов должен был передать с ними какие-то задания чрезвычайной важности. Но такие задания вряд ли даются на перроне вокзала перед отходом поезда. И важные секретные документы (предметы?) вряд ли отправляются с курьерами, подлежащими таможенному досмотру по обе стороны границы. Наконец, что же это за шпионский «патрон», который опаздывает к отбытию своих агентов? Уж мог бы тогда, ради столь важного дела, задержать их отъезд на пограничной станции и отправиться им вдогонку.

Но ведь «разные дела и просьбы» все-таки были! И письмо (не для того же, чтобы доверить шпионскую тайну обычной почте!) Агранов почему-то ОБЯЗАТЕЛЬНО должен был отправить в Берлин. Весьма вероятно, что какие-то специальные задания (встретиться... поговорить... довести до сведения то-то и то-то... рассказать впоследствии о реакции...) Брики все же имели. Из письма Лили (Берлин, начало марта) видно, что другие (а может быть, те же?) задания ей дал и другой лубянский товарищ — Лев Гилярович Эльберт. «Обязательно скажи Снобу, — просила она Маяковского в письме из Берлина, — что адрес я свой оставила <тому, кому было велено! >, но никто ко мне не пришел, и это очень плохо».

Кому — плохо?! Мы вправе — и должны! — задать этот важный вопрос. Чем обременила и обеспокоила Лилю неявка анонимного адресата, если просьбой оставить свой адрес ограничилось полученное ею задание? Почему данные ей поручения, которые она в своих письмах неуклюже шифрует, Лиля принимала так близко к сердцу? Перечень загадок станет еще более длинным, если учесть, что именно Сноб — чекист Лев Эльберт, а не кто-то другой из друзей (впрочем, с ними уже все было порвано) переселился в Гендриков после отъезда Бриков и заменил Бриков в качестве ежедневного общества «осиротевшего» Маяковского. Лубянские иерархи от него просто не отлипали, случайно (или намеренно?) оттеснив от поэта его привычный крут.

Скандал в связи с отказом в выдаче Брикам заграничных паспортов не имел ли целью снять подозрения об их причастности к «службам» и, напротив, подчеркнуть тем самым отсутствие этой причастности? И даже «гонимость» у себя дома? Весьма вероятно.., Логично— во всяком случае. К такому элементарному камуфляжу «службы» и раньше, и позже прибегали не раз. Но это вовсе не значит, что в роковом отъезде Бриков непременно кроется загадка гибели Маяковского, будто бы подготовленной шефами лубянского ведомства.

Загадкой было и остается только одно: как могла Лиля, с ее безошибочно тонким чутьем, легкомысленно отправиться в не слишком ей нужный вояж и оставить Маяковского на столь длительный срок наедине с собою самим? Притом в тот самый момент, когда его нервное напряжение было уже на грани срыва... Пе оттого ли, что эта поездка была прежде всего нужна вовсе не ей и отложить ее она уже не могла, даже если? бы захотела? Впрочем, и эта гипотеза нуждается в доказательствах. Абсолютно достоверных пока не существует.

Как и все туристы с интеллигентными запросами, оказавшиеся в одном из крупнейших европейских центров культуры, Лиля и Осип посещали в Берлине книжные магазины, выставки и театры. Но особый восторг на Лилю производил, как всегда, зоопарк, прославленный Zoo, где «народилось щенят видимо-невидимо! Львячьих, тигрячьих, слонячьих, кенгуровых, обезьяновых». Так сообщала она Маяковскому о своем ознакомлении с европейской культурой. Ждала в Берлине английскую визу — сначала без особых надежд, потом появились надежды, чуть позже уверенность: визы будут! Пообщаться с московскими гостями приезжали из Парижа Эльза и Арагон: тут и состоялось знакомство Лили с избранником младшей сестры. Новым — и окончательным.

«Скучаем, любим, целуем», — телеграфировал в Берлин Маяковский от своего имени и от имени щенка Бульки. Ничто, казалось, не предвещало печальных событий. Но о той драме, которую переживал тогда Маяковский, в письмах нет ни единого слова. Даже сокрушительный провал московской премьеры «Бани» у Мейерхольда он представил Лиле как несомненный успех.

«Трескучая и холодная болтовня», «издевательское отношение к нашей действительности» — такими были официальные газетные отклики о спектакле. Все понимали, что означают эти политические ярлыки. А тут еще Маяковского настиг тяжелейший грипп, который он всегда переносил мучительно тяжело и которого очень боялся. Но и это, наверно, как-нибудь могло обойтись, если бы не новая любовная история, длившаяся уже несколько месяцев. И в нее он тоже был вовлечен не без участия Лили.

Сразу же после того, как Маяковский вернулся из Парижа, Лиля поставила перед собой задачу пресечь дальнейшее развитие парижского романа — весьма для нее опасного и с непредсказуемыми последствиями. Ни одна другая влюбленность Маяковского не длилась так долги и не была столь интенсивной. Вероятность супружества была на этот раз достаточно велика, так что позволить событиям развиваться естественно — в надежде, что они, как бывало в прошлом, ни к чему конкретному не приведут, — на это Лиля пойти не могла.

Любой брак Маяковского — с кем бы то ни было — автоматически приводил к прекращению его семейного союза с Бриками, и это грозило им отнюдь не только финансовым крахом, как считают и поныне их воинственные недоброжелатели. Сколь бы ни была обаятельна и привлекательна Лиля, как бы ни был умен и талантлив Осип, — все равно стержнем, душой, притягательным магнитом дома в Гендриковом был Маяковский. Любая -его жена никакой «двусемейственности» не потерпела бы. Татьяна, чей психологический портрет Лиля тщательно и почила по рассказам самого Маяковского, по письмам Эльзы, по информации друзей дома, не потерпела бы вдвойне и втройне.

Вполне понятная по-человечески (по-женски — тем более) эгоистичность дополнялась искренней убежденностью Лили в том, что «нормальная» семья Маяковскому вообще не нужна, что для семейной жизни в привычном смысле этого слова он попросту не создан, что, став мужем и отцом, он потеряет себя как поэта и как трибуна и что лишь тот дом, который она, Лиля, ему создала, лишь та свобода, которой он пользуется, не имея при этом ни малейших забот о быте, — лишь такой образ жизни гарантирует ему творческий подъем и духовную удовлетворенность.

Тринадцатого мая 1929 года Осип Брик неожиданно позвонил артистке Веронике Полонской — Норе, как ее звали коллеги, знакомые и друзья, — и пригласил на бега. Брика она, разумеется, знала, но достаточно отдаленно, и не могла предположить, что он за ней станет ухаживать. Другой причины, побудившей Осипа вдруг вызвать на ипподром малознакомую женщину, Нора представить себе тогда не могла. Куда лучше она знала Лилю, которая вместе с Виталием Жемчужным была режиссером пародийного фильма «Стеклянный глаз», где Нора сыграла одну из главных ролей. Премьера состоялась еще в январе, и после празднеств по этому поводу она с Бриками почти не встречалась. Худенькая, изящная, необычайно женственная артистка Московского Художественного театра, которой только что исполнился двадцать один год, Нора уже четыре года была замужем за артистом того же театра Михаилом Яншиным, не будучи безумно в него влюбленной, но вполне довольная тем, как складывается ее судьба.

Предложение Осипа было, однако, принято, но «на всякий случай» вместе с Норой отправился любоваться бегами и ее муж. Компания собралась, как обычно, большая — присутствие в ней Маяковского никого удивить не могло. Здесь и познакомилась с ним Нора «по-настоящему» — до этого ей приходилось видеть его лишь издали и мельком. Ни он, ни Норд не могли догадаться, какой сценарий разработала Лиля: устроив им «случайное» свидание, она была уверена в том, что на этот раз Маяковский не упустит возможности приударить за барышней, относившейся к его традиционному «типу». Во всяком случае, заметит ее. Большего— для «отвлечения» — Лиле пока было не нужно.

И действительно— он ее заметил. Роман развивался с невероятной быстротой и интенсивностью — Маяковский в таких ситуациях никогда не терял время даром и не слишком затягивал «начальный этап». Эта внезапно в нем вспыхнувшая сильная страсть особенно впечатляет, потому что лишь две недели отделяли его от разлуки с той, которой он клялся: «Тоскую по тебе совсем небывало».

В те самые дни, когда он штурмовал Татьяну в Париже любовными письмами и телеграммами, ничуть не менее бурным его атакам подвергалась в Москве (а в июле — августе — на черноморском побережье, куда она выезжала с театром на гастроли) Вероника Полонская. В комнате в Лубянском проезде, куда «тайком» приходили письма из Парижа, Маяковский чуть ли не ежедневно — и тоже тайком — встречался с Норой. С пяти часов и до начала спектаклей в театре время безраздельно принадлежало им двоим. Соседи по квартире давно уже усвоили правило не слишком любопытничать.

Впрочем, для Лили эти тайные свидания вовсе не были тайной — их близости, даже и нараставшей, она была только рада: реальной опасностью считалась Татьяна, а вовсе не Нора. И все, что отдаляло Маяковского от Татьяны, было благом, какой бы ценой ни доставалось.

Близость Маяковского и Норы, их встречи наедине — все это оставалось тайной только для ее мужа Михаила Яншина, слишком уверенного в своей неотразимости и в стойкой преданности жены.

Он даже не знал о существовании «рабочего кабинета» в Лубянском проезде и всегда с готовностью откликался на предложение скоротать вечерок втроем в ресторане или в клубе, где Нора и Маяковский нарочито были на «вы», держась достаточно отчужденно.

Совсем еще молодому, но уже замеченному на мхатовской сцене Яншину льстила дружба со знаменитым поэтом. Но как «просто мужчину» он его не воспринимал, о том, что тянуло Маяковского к общению с «ним», не думал вообще, вряд ли допуская, что его красавица жена способна на адюльтер.

Что же касается Лили, то ее взгляды на супружеские «измены» были всем хорошо известны, так что ни малейшего смущения от роли «сводни», которую она играла, Лиля, разумеется, не испытывала, с полной симпатией относясь к Яншину и провоцируя вместе с тем его жену на связь с Маяковским. Ей искренне казалось, что в сложившейся ситуации выигрывают все и не проигрывает никто: Татьяна Яковлева, разумеется, в расчет не бралась.

Заподозривший, однако, неладное Яншин набрался храбрости просить Лилю воздействовать на Маяковского и отвадить его от Норы. Лиля пожала плечами: «А что там может произойти? В самом худшем случае пустенький адюльтерчик. Закройте глаза и не обращайте внимания. Ничего серьезного нет, я вам ручаюсь». Маяковского Лиля знала лучше, чем кто бы то ни было: вполне вероятно, что по большому счету она была права.

«Мне было очень больно, — вспоминала впоследствии Полонская, — что <Маяковский> не думает о дальнейшей форме наших отношений. Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем— я была бы счастлива». Таким образом, замысел Лили пока что осуществлялся блестяще: Нора отвлекала, но не «умыкала». Для Маяковского— тогда, летом 1929 года — она была не больше чем «барышней на время», которая простейшим, банальнейшим способом заполняла образовавшуюся пустоту.

И все-таки вытеснить Татьяну из его мыслей и сердца было ей не дано: свою дальнейшую жизнь Маяковский все еще представлял только вместе с «родным и любимым Таником», с «дорогим, милым и любимым Таником», с «дорогой, родной, милой любимицей Таник» — так начинались все его письма в Париж. После двух часов торопливых ласк Нopa уходила от него в театр на спектакль. Он тут же садился за письмо к Татьяне: «Люблю тебя всегда и всю очень и совершенно».

В письме от 8 июня 1929 года он писал: «Ты спрашиваешь у меня о подробностях моей жизни. Подробностев нет». Но подробности были: разве Нора не являлась важнейшей «подробностью»? Ее, однако, он упорно умалчивал, хотя это был самый пик драматичного их сближения. Сопоставляя даты его любовных писем к Татьяне и даты его любовных встреч с Норой в Москве, на Кавказе и в Крыму, можно легко убедиться в том, что никаких изменений в его дальнейшие жизненные планы Нора так и не внесла. Сколь бы точно замысел Лили ни осуществлялся, все ее усилия до поры до времени пропадали впустую.

Ситуация, однако, решительно изменилась после того, как пришла весть о замужестве Татьяны. В начале 1930 года Маяковский, от которого Нора уже успела сделать аборт, стал домогаться от нее развода с Яншиным и согласия стать его женой. Нет точных данных, знала ли Лиля о таком повороте в их отношениях. Зато вполне очевидно, что эта перспектива ее не пугала, поскольку в женитьбу Маяковского на Норе она попросту не верила. Никогда не видимой ею Татьяны испугалась сразу и сильно, а Нору, которую хорошо знала, серьезной соперницей не считала, как бы ни складывались ее отношения с Маяковским. Иначе уж точно не уехала бы за границу...

Последнее письмо Маяковского Лиле отправлено в Берлин 19 марта, последняя телеграмма— в Лондон, всего из пяти слов, — 3 апреля. Никаких признаков той драмы, которая уже назревала,, неминуемо переходя в трагедию, найти там невозможно: обычные деловые и бытовые мелочи скрывали то, что с ним тогда творилось. Прежде всего он был болен: затянувшийся и тяжело проходивший грипп, которого Маяковский адски боялся, и — еще того хуже — тягчайшее нервное расстройство, граничившее с помешательством. Но те, кто считал его своим другом, не придавали этому никакого значения.

Допрошенный сразу же после трагедии Михаил Яншин, к тому времени еще ничего не знавший об измене жены, воспроизвел убийственно точную картину той обстановки, в которой Маяковский находился последние недели своей жизни: «Все, кто мог, лягал <его> копытом.<...> Все лягали, и друзья, все, кто мог. <...> После премьеры <«Бани»> рядом с ним не было ни одного человека. Вообще ни одного. Так вообще не бывает. Он попросил заехать к нему актрису А.О. Степанову и завлита МХАТа П. А. Маркова, очень немного с ним знакомых через нас. Позднее приехали моя жена и я. <...> Один Маяковский. Один совершенно!»

Редко встретишь в неизбежно сухой, протокольной записи следователя документ такой эмоциональной силы... Впрочем, сам Маяковский не случайно же любил песенку, где о том же сказано еще короче и пронзительней: «У коровы есть гнездо, / У верблюда дети, / А у меня никого, / Никого на свете». Никого? А как же Лиля?..

Как ни странно, Маяковского всю жизнь — и очень часто — преследовала на любовном «фронте» одна и та же ситуация: ему приходилось отвоевывать у других мужчин предмет своего увлечения. По какой-то роковой случайности «его» женщины чаще всего оказывались принадлежащими другому. Отнюдь не обязательно в формально юридическом смысле. И эта борьба, в которой мужчины другого типа находят удовлетворение, особенно после одержанной победы, изматывала Маяковского и выводила его из себя. Напоследок он уже настолько не мог выносить никакого сопротивления, что любое слово невпопад со стороны дорогой ему женщины могло привести к нервному срыву. Зато отсутствие сопротивления быстро ему приедалось...

Из этого заколдованного круга попросту не было выхода. Очень многое объясняет такой эпизод, рассказанный художницей Валентиной Ходасевич и относившийся к марту или началу апреля 1930 года. Они ехали на извозчике, и Маяковский предложил Валентине, за которой он вовсе и не ухаживал, посидеть в кафе. Валентина отказалась. Маяковский вспыхнул. Со словами «Нет!.. Всегда и везде — нет...» он спрыгнул с извозчика и, не попрощавшись, удалился. Конечно, это была реакция уже тяжело больного, сорвавшегося человека, не вполне отдававшего отчет в своих действиях.

Лиля и Осип тем временем, дождавшись наконец английской визы, укатили в Лондон. На свидание с Еленой Юльевной у них оставались считанные дни: срок действия выданных им заграничных паспортов истекал через два месяца после пересечения границы. Стало быть, самое позднее 18 апреля им предстояло вернуться домой.

Без видимых причин события вдруг обрели фатальный характер к концу первой половины апреля. Маяковский стал требовать, чтобы Нора немедленно бросила Яншина и вышла за него замуж. События последних его дней описаны в литературе множество раз. Обратим внимание лишь на то, что он не внял настойчивой просьбе Лили не общаться с писателем Валентином Катаевым и вечер 13 апреля (впервые!) провел у него. Еще летом 1929 года Лиля писала ему в Ялту: «Володик, очень прошу тебя не встречаться с Катаевым. У меня есть на это серьезные причины. <...> Еще раз прошу— НЕ ВСТРЕЧАЙСЯ С КАТАЕВЫМ <подчеркнуто Лилей>».

Ни одной другой подобной просьбы мы в их огромной переписке не найдем. «С чем была связана эта просьба, — комментирует публикатор письма Бенгт Янгфельдт, — установить не удалось». Это странно, поскольку Лиля, с которой публикатор встречался множество раз и которая сама предоставила ему переписку для печати, могла бы, наверно, если бы захотела, объяснить причину своей необычной просьбы, изложенной, в столь категоричной форме. Причина была, видимо, очень серьезной — тончайшая интуиция не подвела Лилю и тут.

В этот вечер у Катаева много пили, резались в карты. Маяковский то и дело вызывал Нору в соседнюю комнату, в крайнем, возбуждении домогаясь ее согласия немедленно уйти от Яншина. Она возражала — то ли не верила в серьезность намерений Маяковского, то ли просто хотела сделать разрыв с мужем не столь болезненным. Все та же беда Маяковского: опять ему досталась женщина, принадлежавшая другому, он был вынужден воевать за нее или делить с опередившим его соперником. Это мучило, унижало. Та чрезмерная взвинченность, которую отмечали все, кто видел его в тот вечер, та грубость, которую он позволял себе по отношению к Норе, несомненно, подогревалась тем положением, в котором он опять оказался. Только Яншин, сидевший тут же и шпынявший Маяковского обидными шутками, все еще ни о чем не догадывался. А если и догадывался, то явно не обо всем...

Утром 14-го Маяковский привез Нору в свой рабочий кабинет, служивший им комнатой для свиданий. Извинившись за вчерашнюю грубость, он потребовал от нее немедленно бросить и театр, и мужа. Возможно, Лиля права, полагая, что, уязвленный вечными неудачами и унижениями, он просто хотел доказать самому себе, что Нора не устоит под его напором, подчинится его воле. Это был уже тяжко больной психически человек, нуждавшийся в немедленной медицинской помощи.

Но ведь Нора была не врачом, а всего лишь несчастной женщиной, оказавшейся между двумя жерновами. Она металась в тщетной надежде примирить непримиримое. Театр оставить не могла — в нем была вся ее жизнь и все надежды. Ей только что дали роль— хоть и в никчемной «революционной» инсценировке, но все же большую роль. Репетицию вел сам Немирович-Данченко! Она спешила на репетицию, смертельно боясь опоздать: по извечной традиции МХАТа, Немирович в таких случаях был беспощаден. Но, видя состояние Маяковского, пообещала уже вечером совсем переехать к нему, объяснившись предварительно с Яншиным. А вот бросить театр не могла даже ради него — так прямо ему и сказала. Едва она вышла из комнаты, раздался роковой выстрел.

В этот день Лиля и Осип были уже на пути в Москву — в Амстердаме, откуда отправили Маяковскому веселую открытку: «До чего здорово тут цветы растут! Настоящие коврики — тюльпаны, гиацинты и нарциссы». Открытка пришла через пять дней, но она УЖЕ была адресована мертвому человеку. 15-го Брики были в Берлине, остановившись, как всегда, в «Курфюрстен-отеле». Там их ждала ВЧЕРАШНЯЯ телеграмма, подписанная ближайшим другом Маяковского и Бриков Львом Гринкругом и Яней Аграновым: «Сегодня утром Володя покончил собой».

«Откуда Агранов с такой точностью узнал, что Брики в Берлине и в каком отеле Лилю нужно искать о>— задают вопрос нынешние ее обличители, намекая на какую-то потайную связь между нею и «службами» во время этой заграничной поездки. Между тем ничего подозрительного в такой осведомленности нет. Дата возвращения Бриков в Москву (18 апреля) была известна заранее— об этом сказано выше, ехать они могли только через Берлин, остановившись там как минимум на день, а местом их временного жительства в Берлине всегда был только «Курфюрстен-отель». Так что хоть в этом вопросе загадки и тайны нет никакой.

«В нашем полпредстве, — вспоминала впоследствии Лиля, — все уже было известно. Нам немедленно раздобыли все нужные визы <видимо, транзитные польские>, и мы в тот же вечер выехали в Москву». Вот тут без помощи Агранова, скорее всего, не обошлось. Можно ли его за это винить? Прочитав телеграмму, Лиля тотчас связалась по телефону с Москвой — просила отложить похороны до ее приезда.

Так все и получилось: поезд приходил в Москву 17-го утром, похороны были назначены на вторую половину того же дня. Встречать Лилю на пограничную станцию Негорелое Агранов отправил Василия Абгаровича Катаняна, сына тифлисского врача, молодого литератора, познакомившегося с Бриками в декабре 1923 года и сразу же превратившегося в близкого друга. И Бриков, и Маяковского... Пропуск, которым Агранов снабдил Катаняна, позволял ему войти в вагон еще до того, как поезд покинул «пограничную зону». Лиля безутешно плакала, уткнувшись в его плечо.

В Москве тем временем разыгрывалась поистине тягчайшая сцена. Полонскую прямо с репетиции вызвали к следователю, куда ее сопровождал Яншин. Через полуоткрытую дверь он слышал, как следователь прямиком спросил ее, «состояла ли она в интимных отношениях с гражданином Маяковским».

Трясясь от страха, она пролепетала «нет», адресуя это слово, конечно, не следователю, а мужу.

Газеты опубликовали предсмертное письмо Маяковского (написанное, правда, за два дня до самоубийства), где были такие, ставшие затем всемирно известными, строки: «Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.