Галлиполи — русское государство на берегу Дарданелл
Галлиполи — русское государство на берегу Дарданелл
Кутепов оставил Севастополь вместе с последними частями в ночь на 14 ноября (нового стиля), 1920 года погрузившись вместе со своим штабом на пароход "Саратов", вместимость которого была 1860 человек.
Севастополь был уже оставлен почти всеми военными, и только патрули юнкеров да кутеповские заставы еще сдерживали толпы, пытающиеся разгромить военные склады. Врангель приказал для прикрытия погрузки занять линию укреплений 1855 года. В этом была какая-то странная символика. Он оставлял богатейшие запасы, не стал их уничтожать, считая это добро народным достоянием. Оставлял и тяжелораненых, которых нельзя было транспортировать. Надеялся, что на той стороне такие же, как и он, русские. И Господь был ему судьей в этом выборе: жечь или не жечь, оставлять или не оставлять.
Кутепов, измученный и не вполне понимающий, что произошло, смотрел с палубы на город, мерцающий редкими огнями. Это был полный крах или же оставалась надежда?
Погрузка на пароход вызвала тяжелые мысли. Что-то подобное уже было в Новороссийске — чувство страха, близкое к панике. Здесь оно готово было вырваться наружу при малейшей оплошности. Как напишет в отчете об эвакуации начальник эшелона парохода "Саратов" генерал-майор Мартынов, "тут именно сказывался тот закон психологии масс, когда все дурное суммируется, а все хорошее разлагается. И надо сознаться, что элемент солдат и казаков был куда сдержаннее в этом отношении, нежели офицерский состав, особенно военного приготовления. У солдат и казаков сказалась та высокая национальная черта покорности судьбе, которая перенесет всякие лишения, вытерпит свое горе, а затем в тяжелую минуту спасет свое родное, близкое, отдав ему всего себя".
На борт было принято 7056 человек, почти все военные. Штатские терялись среди них. Было еще 157 женщин, 55 детей. Из 303 раненых тяжелых было 75.
Всего из Крыма на 126 судах ушло 145 693 человека, не считая судовых команд. Что это значило по сравнению с красным валом? Песчинка, отколовшаяся от глыбы.
Четырнадцатого ноября, в полдень, "Саратов" вышел из Килен-бухты и стал на якоре против бухты Стрелецкой. Еще не были оборваны нити, связывавшие его с берегом. К "Саратову" потянулись баржи, паровые катера и рыбацкие лодки. На что надеялись сидевшие в них люди? Пароход был переполнен. Капитан не знал, что делать. Кутепов приказал ему спустить трап и брать всех на борт. Он еще не ведал, что начинается самая главная пора его жизни. Он действовал как в Новороссийске, когда подбирал оставшийся на молу Дроздовский полк.
Вечером, в 18 часов 30 минут, пароход снялся с якоря и пошел на Константинополь.
Все было кончено.
Это путешествие было мучительно. Ощущение краха овладевало людьми, ибо у них уже не было ничего. У многих даже багажа.
Эскадра беженцев удалялась, ярко светило солнце, в спокойном море отражалось безоблачное голубое небо. Французский крейсер "Вальдек Руссо" салютовал двадцатью одним орудийным выстрелом русскому флагу.
Занавес опускался.
На "Саратове" в первые часы творился настоящий хаос. Люди расползлись по всем уголкам и щелям, забили все закоулки, садясь буквально друг на друга. Пройти от бака к корме почти невозможно. Но нужно было ходить за пищей, естественными надобностями, по делам службы. Путники сталкивались, делались пробки, кипяток или суп в жестянках расплескивались. Неужто приказывать, как надо ходить? И пришлось. И только с установлением порядка движения здесь наступило облегчение: к баку стали ходить по правому борту, к корме — по левому, поперечные переходы тоже были размечены соответствующим образом. Этому правилу подчинились легко. Как и необходимости выстаивать долгие очереди за супом и кипятком. Но никакие корабельные порядки не могли остановить кражи, дрязги, ругань в адрес начальства.
Вряд ли кто-то надеялся, что в Константинополе дело поправится и люди обретут душевный покой. Выбор прост: либо воевать, либо умирать. Для русского человека, впрочем, это было понятно всегда.
"И ужас этого зрелища усугубляется еще тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно, в диком, слепом восторге самоуничтожения, привит и всосан народным организмом.
Если мы, клеточки этого некогда могучего, ныне агонизирующего государственного тела, еще живем физически и морально, то это есть в значительной мере та жизнь по инерции, которая продолжает тлеть в умирающем и которая как будто возможна на некоторое время даже в мертвом теле. Вспоминается мрачная, извращенная фантазия величайшего русского пророка Достоевского. Мертвецы в своих могилах, прежде чем смолкнуть навеки, еще живут, как в полусне, обрывками и отголосками прежних чувств, страстей и пороков; уже совсем почти разложившийся мертвец изредка бормочет бессмысленное "бобок" — единственный остаток прежней речи и мысли…" (С. Франк. Из глубины.)
Что бормотала врангелевская армия?
Несколько десятков русских мыслителей определили диагноз (или диагнозы) самоубийства России, а простые разбитые морально русские люди уже не знали, каким богам молиться, какой родине служить. Бобок! Пропади все пропадом!
А что Константинополю пришедшая эскадра? Над рейдом Мода развевались флаги Англии, Франции, Америки, Греции, Италии, Сербии. России — не было.
Сиял солнечный свет, сияла лазурь Босфора, возносились к небу мраморные минареты и купола прекрасных мечетей, среди которых великая Айя-София, бывшая некогда византийским православным храмом.
Русские, начиная с екатерининской великой эпохи, рвались сюда, и вот добрели!
Встречали корабли десятки и десятки быстрых лодок-каиков, в которых расторопные турки привезли халву, апельсины, лаваш и предлагали все это обменивать на все что угодно — часы, револьверы, обручальные кольца, шинели. Хочешь — бери, не хочешь — вольному воля.
"Продается все: и белье, и обувь, и одежда, и золото, и оружие буквально за гроши, — отмечал в приказах по эшелону парохода "Саратов" генерал Мартынов. — Господа, воздержитесь от продажи вещей, потерпите немного…"
Напрасно он уговаривал. Каждый жил своим умом, своим неверием в спасение.
У Кутепова, впрочем, были иные приказы. Первый приказ в Константинополе, 18 ноября, когда союзные власти объявили, что русские должны сдать оружие:
"1. Приказываю в каждой дивизии распоряжением командиров корпусов всем чинам за исключением офицеров собрать в определенном месте оружие, которое хранить под караулом.
2. В каждой дивизии сформировать вооруженный винтовками батальон в составе 600 штыков, которому придать одну пулеметную роту в составе 60 пулеметов.
3. К исполнению приступить немедленно и об исполнении донести.
Генерал-лейтенант Кутепов".
За этим приказом открыто стояла несгибаемая воля, для которой спасение людей было возможно только через спасение армии.
Но никому в Константинополе не была нужна эта армия беженцев. Наоборот, она могла быть опасной. Французы смотрели на нее как на источник неприятностей и торопились забрать с кораблей побольше русского имущества. Они сгрузили с прибывших судов тонны военной амуниции, десятки тысяч единиц оружия, сотни тысяч пудов зерна, сахара, чая, табака. В залог помощи.
Беженцы были беззащитны.
Девятнадцатого ноября армия была сведена в 1-й русский армейский корпус под командованием Кутепова. Он был произведен в генералы от инфантерии.
Пехота перемещалась в Галлиполи, казаки — на остров Лемнос, откуда им всем был один путь — либо обратно на родину под расстрел, либо обратиться в беженскую пыль.
Врангеля туда не допустили, отделили от армии.
Двадцать первого ноября пароходы "Саратов" и "Херсон" с частями корпуса пошли на Галлиполи. Было холодно, ветрено. В борт тяжело били волны. Желтовато-серой полосой тянулся берег, изрезанный высокими холмами. Утром пришли к городку Галлиполи, маленькому, разрушенному недавним землетрясением и бомбардировками английского флота. У небольшой квадратной гавани возвышалась четырехугольная каменная башня, помнившая еще генуэзцев. Это была горькая для русских земля. Здесь содержались в неволе пленные запорожцы, солдаты Крымской войны и русско-турецкой войны за освобождение Болгарии.
Пароходы снова облепили лодки торговцев, завязалась жалкая меновая торговля, которая вскоре закончилась кровопролитием. Кутепов распорядился прекратить торговлю.
В городке Кутепова встречал комендант, французский майор Вейлер, полный блондин среднего роста, и солдаты-сенегальцы из батальона колониальных войск, рослые парни в желтых мундирах. Кутепову подвели коня, и они с Вейлером отправились осматривать место для будущего лагеря.
В семи верстах от городка, возле устья маледшкой речки Буюк-Доре, впадающей в Дарданелльский пролив, Кутепов осмотрел широкую, в полверсты, полосу между проливом и невысокими горами, отведенную для русских войск.
Дул холодный северо-восточный ветер, гнул заросли терна и шиповника.
— И это все? — спросил Кутепов.
Майор молча кивнул.
Надо было принимать свою судьбу. Кутепов повернул лошадь обратно. Предстояла высадка измученных, потерявших сердце людей на голые камни и песок. Чем он мог поднять их дух? Они потеряли родину, потеряли веру, потеряли все, кроме жизни. Но зачем такая жизнь?
Войска высаживались под мерную дробь барабанов. Горнисты играли "сбор". Солдаты в коротких английских шинелях шли под дождем. Их конвоировали сенегальцы.
Картина была печальная. Войска устроились для начала в двух огромных длинных сараях на окраине Галлиполи. Вместо крыши было небо. Это временное пристанище угнетало еще больше, чем бездомность. Городок превратился в русскую толкучку. Бродили хмурые люди в шинелях, собирали щепки для костров и продавали на базаре разные вещи. Чести старшим не отдавали, считая армию мертвой. Еще несколько дней, и от армейской организации останется враждебная всем толпа. Все дозволено! Этот хаос безначалия расползался даже в штабах, где из-за недавней реорганизации армии в корпус большинство начальников не знало своих новых подчиненных, а многие офицеры потеряли свои должности.
Кутепов был единственным, кто мог что-то изменить. Он видел все: и тифозных больных, и ослабевших женщин с детьми, и развалившиеся сапоги солдат. Надо было поскорее построить лагерь, чтобы защититься от дождя и ветра. Но строительство должно было основываться на чем-то понятном для всех, а не только на одной мысли спасти собственный живот. Самоспасение было прямой дорогой к полному разложению, когда из-за кружки воды можно было идти прямо по головам слабых.
Кутепов строил не поселок беженцев, а военный лагерь по российской военной традиции. У него в руках было только одно сильнодействующее средство: требование полного подчинения воинскому порядку. Он написал в приказе:
"Для поддержания на должной высоте доброго имени и славы русского офицера и солдата, что особенно необходимо на чужой земле, приказываю начальникам тщательно и точно следить за выполнением всех требований воинской дисциплины. Предупреждаю, что я буду строго взыскивать за малейшее упущение по службе и беспощадно предавать суду всех нарушителей правил благопристойности и воинского приличия".
Кутепов заявлял этим, что не отпускает их души, что он не даст им разложиться, как бы они не хотели уйти, уползти из-под тяжкой плиты долга.
Какие у него были средства? Гауптвахта в старой генуэзской башне, куда сажали под арест, наказания, определяемые уставом внутренней службы, военно-полевой суд. Все это средства — принуждение. Но как мало одного принуждения для того, чтобы влить в безвольную человеческую массу духовную силу! Особенно у русских, для которых ругать начальство всегда было одним из привычных способов самовыражения. Усилия Кутепова воспринимались большинством с недовольством, как игра в солдатики. У него было только одно безотказное средство — собственная воля и нравственная сила. С утра он обходил Галлиполи и лагерь, следил за работой, налаживал работу, поддерживал дух работающих. Он всегда был подтянут, тщательно одет и уверен в себе, будто за ним был не корпус эмигрантов, а Преображенский полк, традиции Великой России.
Лагерь строился по правилам устава внутренней службы. Ставились полковые палатки, полковые церкви, грибки для знамен и часовых, линейки украшались песком и камнями. Перед каждой частью из дерна и песка выкладывали двуглавого орла.
Трое суток ставили палатки, ночуя под открытым небом. Поставили палатки, вырыли землянки, сложили очаги из камней и кирпичей. Устроились. Упали на землю. Но Кутепов снова поднял, приказав каждому построить себе койку и набить матрас морской травой. Он не давал им права болеть.
Французы, получив имущество Русской армии и ее флот, обеспечивали русских питанием, всячески подчеркивая их зависимость. Сперва в паек входило: 500 граммов хлеба, 200 граммов мясных консервов, 80 граммов риса, фасоли или бобов, 20 граммов кокосового масла, 20 граммов сахара-песка, чай, соль, лавровый лист. Иногда выдавали по осьмушке табаку. Раз в месяц была выдача денег, офицеру — две лиры, солдату — одна. Тут же делались вычеты на оркестр, офицерское собрание, церковь и прочее.
Постепенно приспосабливались к лагерной жизни, подчинившись суровому командиру корпуса. При церквах создавались хоры. В воскресение и праздники посещение службы было обязательно для всех. Обязательно! — вот, пожалуй, тот безжалостный принцип, которому следовал Кутепов. Для солдат гражданской войны с психологией добровольчества это было открытым возвращением к дореволюционным порядкам.
Тринадцатого февраля 1921 года в Константинополе стал выходить альманах "Зарницы", который отразил на своих страницах небывалую историю "Кутепии", российского государства, просуществовавшего на берегу Дарданелл больше года.
Уже тогда становилось ясным, что в русской душе произошли большие перемены. Вот редакционная статья "Наш долг":
"Плохо живут русские в Константинополе. Хуже, чем где-либо. Ютятся по трущобам окраин, по лагерям и предместьям. В поисках куска хлеба не брезгуют ничем.
Среди них так много молодежи. У большинства семьи разбиты или остались у красных. Средств никаких. На вид неказисты. Но присмотритесь внимательно: не унывают. Жива русская душа. Голова не переставала работать, по-прежнему отзывчиво усталое сердце. В среде молодежи происходит любопытнейший процесс. Боятся опуститься. Из последних сил стремятся к свету. В общежитиях, ночлежках, по палаткам лагерей страшная жажда духовной пищи. Не все, конечно, но многие ценят газету и книгу наравне с куском хлеба. Не прочь отказаться ради них от самого необходимого. При первой возможности учатся, стараются наверстать потерянное за войну время.
Общим сочувствием была встречена попытка организовать студенческий союз. Идут приготовления к открытию юридического факультета, пополненного рядом предметов коммерческого института. Организуются технические курсы, лекции, кружки.
У части молодежи, особенно среди кадров молодого офицерства, просыпается потребность заняться серьезным пересмотром трафаретно-интеллигентского мировоззрения.
Опыт войны и революции заставляет на многое посмотреть совсем поиному. Грубая демагогия, заученные мертвые лозунги сейчас холодно встречаются среди молодежи. Она жаждет искреннего нового слова, свежей русской мысли. Пережитые несравненные страдания сделали ее какой-то строгой, научили глубоко презирать всякое фиглярство, всякую фальшь.
Даже сенсации, разоблаченья, публичная стирка белья не производят впечатления. Ждут серьезного, убежденного, искреннего слова.
Эта удивительно сильная и в отдельных случаях прямо трогательная потребность нашей молодежи в духовной пище заслуживает самого серьезного внимания.
Молодые силы ведь это все, что осталось у честной России. На их плечи пала непосильная тяжесть многолетней борьбы. Не многие остались в живых. Теперь эти юноши, начавшие воевать еще детьми, выброшены в чужой стране, среди разлагающейся трактирной грязи. Часть борется с окружающей пошлостью и готова работать над собой. Это самые нужные люди. Все, что осталось культурного, должно им протянуть руку помощи. Это наш долг…
Среди молодежи есть и, конечно, будут и правые, и левые. Многие уже и теперь по-разному смотрят на будущее России, на разрешение основных проблем русской жизни. Но сейчас всех начинает объединять сознание национального единства. Все хотят быть русскими…
Валерий Левитский".
Все мыслимые и немыслимые силы были уже исчерпаны, осталась последняя национальная. Здесь уже реяли новые чувства, вскоре породившие евразийство.
"Был вечер. Шел дождь. В тумане — матовые пятна фонарей, как глаза холодных враждебных привидений. По опустевшей Галатской лестнице я спускался к мосту и из лавчонки услыхал граммофон. Он играл вальс "Ожидание", старинный, простенький вальс, под который влюблялись на гимназических балах, писали милые смешные записки. Я остановился… Какие-то чужие звуки мешали музыке. У ворот соседнего дома, прислонившись к стене, плакал рослый юноша, плакал наивно, по-детски, с громким всхлипыванием…
— Что с вами?
— Так… Вспомнилось…
Донес память о схороненной юности до грязной Галатской лестницы и отслужил панихиду под вальс "Ожидание".
…Это смешно, это невероятно, но вот из этих швейцаров, пекарей, продавцов газет, из всех этих сумевших кусаться, царапаться, но не сдаваться, вырастает грядущая родина.
Когда они сойдут с кораблей, перед ними преклонятся знамена…
Искупившие смертью и страданием вольные и невольные грехи свои, мы придем строить. Эльпе".
Но не сбылось.
Грядущая родина была зажата красным террором. И никогда не было преклоненных знамен. Ни через год, ни через двадцать лет, ни через семьдесят пять. В гражданской войне нет преклоненных знамен.
После ухода белых в Крыму не было жизни оставшимся врангелевцам. Объявили регистрацию офицеров на Дворянской улице в Симферополе, в здании цирка в Севастополе, и пришедших брали и расстреливали в Петряевской балке и на еврейском кладбище. Руководили террором пламенные революционеры Бела Кун и Розалия Землячка. Кун как настоящий победитель опубликовал заявление: "Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму; Крым — это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит, а так как Крым отстал на три года в своем революционном движении, то быстро подвинем его к общему революционному уровню России…"
Обреченных косили пулеметами, рубили шашками, топили в море, мозжили головы камнями, хоронили полуживых. Стон и ужас стояли над полуостровом. Оставленных на милость красных раненых, а вместе с ними врачей и сестер милосердия расстреливали прямо в лазаретах. В Севастополе расстреляли свыше 500 портовиков, работавших во время погрузки на корабли белых войск. Екатерининская и Большая Морская улицы, Нахимовский проспект, Приморский бульвар были увешаны трупами офицеров, арестованных на улицах и казненных без суда.
У Ивана Савина, поэта Зарубежной России, воевавшего на гражданской войне, потерявшего в ней четырех братьев, есть пронзительное стихотворение о расстреле. Оно посвящено памяти погибших братьев. В нем есть такие слова:
И плыл рассвет ноябрьский над туманом,
И тополь чуть желтел в невидимом луче,
И старый прапорщик, во френче рваном,
С чернильной звездочкой на сломанном плече,
Вдруг начал петь — и эти бредовые
Мольбы бросал свинцовой, брызжущей струе:
Всех убиенных помяни, Россия,
Егда приидеши во царствие Твое…
Галлиполийцы смотрели на проходящие по проливу корабли, провожали взглядами и думали об оставленной Родине. Ее уже не существовало, ее там добивали, но она все равно еще жила.
Она жила в Галлиполи трудной жизнью, преодолевая нечеловеческие испытания. Но как бы ни было тяжело, люди чувствовали себя дома, под сенью родных богов, под защитой родных традиций. Вставали в шесть часов утра, завтракали, шли на работы: прокладывать узкоколейную железную дорогу, строить разгрузочные пути и станции, строить кухни, лазареты, бани, склады, мастерские, хлебопекарни.
Кроме этих работ, были еще и другие, чисто военные, — учения, подготовки к смотрам, несение караульной службы.
Но это было еще не все. Жизнь требовала духовной пищи, и появились библиотека, театр, гимназия, детский сад, академическая группа, технические, гимнастический и футбольный кружки, несколько хоров, корпусная фотография, рукописные и литографированные журналы:
За всем этим стоял Кутепов. Он появлялся всюду. При его виде все подтягивались и ощущали, что есть сила, способная помочь, поддержать, покарать или защитить.
Части корпуса переставали быть разрозненными и постепенно сплачивались в своеобразный Белый орден. Были введены дуэли между офицерами, принят Дуэльный кодекс: для защиты оскорбленной чести.
"Не следует забывать основной идеи рыцарского поединка: "Божий суд", а не заведомое превосходство одного из противников", — гласил Дуэльный кодекс. Поэтому, чтобы сгладить разницу в стрелковом мастерстве, у дуэльных револьверов сбивались мушки, а при поединке на шашках дуэль прерывалась после первой крови, "ибо дальнейший бой ставит нераненого настолько в неравные условия, что продолжать бой было бы для рыцаря постановлением себя в неудобное положение как джентльмена".
Кутепов запретил даже употребление бранных слов, на которые так богат русский язык. Может быть, этот запрет и разрешение дуэлей были чем-то романтическим и свидетельствовали о непонимании реальности? Просто реальностей было несколько. Самая главная, объединяющая большинство, была такова, что кутеповское управление ей не противоречило.
Эта тяга к очищению, обновлению была настолько очевидна, что бросалась в глаза.
"Никогда я так сильно не ощущал, как в этом лагере, — говорил Шульгин, — что не единым хлебом жив человек. В первый раз в жизни я почувствовал, что мы, писатели, — "предмет первой необходимости". Люди просто умоляют дать им газет, книг. Книг — каких угодно, но больше всего хотели бы классиков: иметь в руках томик Пушкина или Лермонтова было бы счастьем для них. Трогательно смотреть на эту вдруг вспыхнувшую в людях жажду культуры, страстное желание не опуститься до животной жизни. Характерно также то, что произошло необычайное обострение национального чувства. Казалось бы, что после всего пережитого люди должны были бы чувствовать себя униженными и угнетенными. Это и есть, но только в политическом отношении. Но никогда еще, быть может, за всю свою историю, русские не гордились своей культурой. Наоборот, мы всегда предпочитали все иностранное. Теперь же, в этих условиях жизни, любовь к своему вспыхнула с необычайной силой: люди требуют с необычайной искренностью, почти с мучением русской книги, русской музыки, русского Бога…
В лагере нет никаких иных властей, кроме русского командования, и вообще нет ни одного иностранца; де факто лагерь экстерриториален.
В заключение не могу не отметить прекрасных отношений между галлиполийской армией и местными турками. Оказывается, что можно воевать веками и искренне полюбить друг друга в течение месяцев. Мне кажется, что русские никогда не должны забывать той деликатной ласковости, которую проявили к ним турки в самую тяжелую минуту исторической жизни обоих народов".
Казалось бы, причем здесь турки? Но именно прежде всего от них, тоже испытывающих горечь поражения, беженцы ощутили поддержку. Старые турчанки приходили в галлиполийские общежития, устроенные в развалинах, молча рылись в кухонной утвари обитателей, вызывая их удивление, потом уходили и возвращались, кто с горшком, кто со сковородкой. В Константинополе при переходе по мосту через Золотой Рог со всех брали плату в два пиастра, а русских пропускали бесплатно, сочувствуя им и угадывая их среди идущих. Таких примеров было много, словно турецкая горечь протягивала руку русской.
Белый орден бесспорно существовал и выражался в сильной, почти религиозной тяге к абсолютному идеалу. Когда они молились в палаточных церквах, пели хором, штудировали науки, занимались спортом, — они отвергали серую действительность и жили духом. Они обыгрывали на футбольном поле англичан в Сан-Стефано со счетом 2: 0, причем соперники не выдержали морально и покинули поле за двадцать минут до конца матча. Они боготворили Плевицкую, которая приехала в лагерь и стала женой генерала Скоблина, командира корниловцев, боготворили за то, что она была в их глазах частицей России. Они поняли о себе что-то поразительно важное, поняли свою особенность.
Шульгин так писал в "Зарницах": "Если мы белые по существу, рано или поздно Россия — наша… Если мы только "крашенные", — то хотя бы мы взяли Кремль, нам его не удержать: облезлых, грязно-серых нас выгонят оттуда через короткое время.
Будущее русское государство не может существовать без настоящей армии. Настоящая же армия во всех странах мира базируется на известной минимальной нравственности. Нельзя носить кокарду и быть хулиганом. Нельзя… Ибо неминуемо армия превратится в бандитов, а на бандитах власть удержаться не может.
Если путем временной потери всей русской территории мы купили это "сознание", то продешевили мы или нет, — об этом еще судьба не сказала своего последнего слова. Потому что в тех мыслях и чувствах, которые мы сейчас переживаем, в той психологии, которая сейчас в нас зреет, будущность России…
С этой точки зрения и надо смотреть на 1920 год".
Ошибался ли Шульгин или через семьдесят четыре года после начала русской Смуты история подтвердила его правоту? В Галлиполи он не ошибался.
Рядом с Константинополем, где русские беженцы быстро опускались на дно, Галлиполи возвышался как скала.
В Галлиполи была армия, она позволяла сохранить надежду, что русские не затеряются, не будут унижены и оскорблены. Впервые в истории люди, лишенные отечества, начали строить его вне своей страны, сохранив себя как национальное целое.
18 декабря, месяц спустя после исхода, в лагерь прибыл Врангель и французский адмирал де Бон. Перед ними были уже не растерянные беженцы, а настоящие войска. Врангель твердо заявил: "Армия остается!" Де Бон, показывая на клумбу с двуглавым орлом, выложенным ракушками и цветными камнями, предсказал: "Он взлетит".
Было ли это простой любезностью? Скорее всего. Французы не хотели сохранять русскую армию, не хотели, впрочем, и ее мгновенной ликвидации, чтобы не иметь дела с вооруженными толпами, а стремились постепенно распылить ее по миру. А русские идеалисты желали воссоздать на чужбине что-то свое.
Первое столкновение произошло вскоре после перебазирования в Галлиполи: сенегальский патруль арестовал двух русских офицеров за то, что они шли по базару и громко пели. При аресте офицеры сопротивлялись, их избили прикладами до крови. Начальник штаба русского корпуса генерал Штейфон, как только узнал об этом, тотчас был у французского коменданта и потребовал освободить офицеров. Майор Вейлер отказал и вызвал караул, подкрепляя свой отказ. Тогда Штейфон вызвал две роты юнкеров Константиновского военного училища и двинул их на комендатуру. Сенегальцы разбежались, бросив два пулемета. Воевать всерьез им было страшно. Юнкера освободили товарищей из заточения, и с тех пор французы перестали высылать свои патрули в город.
Юнкера, когда проходили строем мимо французской комендатуры, весело пели песню на стихи поручика Михаила Лермонтова:
Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана…
Им жизненно важно было остаться русскими. Только русскими, чтобы выжить.
А неподалеку, в Константинополе, их соотечественники разлагались и гибли. Женщины становились содержанками или проститутками, мужчины — мелкими торговцами, игроками, жуликами. Эти превращения дали плодотворную пищу творческой фантазии Михаила Булгакова, Алексея Толстого, Аркадия Аверченко. Тараканьи бега это не выдумка писателей, а бытовая подробность беженского быта.
В районе Гранд базара было множество русских харчевен и столовок. Выстроенные из фанеры и обтянутые палаточной парусиной, они украшались надписями "Казбек", "Ростов", "Одесса-мама", "Закат". Там подавали борщ и котлеты, "горькую русскую", "перцовку". На площади перед мечетью шла торговля обручальными кольцами, часами, серьгами, столовым серебром, одеялами, подушками, одеждой. Предприимчивые интенданты продавали через агентов целые партии белья и обмундирования, пожертвованных иностранными благотворительными организациями для русских беженцев. А бедняки за неимением товара пускались во все тяжкие и продавали медные кольца как золотые, стекляшки — как драгоценные камни, за что, случалось, были и жестоко биты доверчивыми турками порой до смерти. Все шло на продажу с лотков: спички, карандаши, конверты, бублики, пончики, книги — "История государства Российского", учебники, томик Пушкина.
Веселая была жизнь.
На площади Таксим, где Всероссийский Земский Союз получил бесплатно участок земли, была устроена палатка-столовая для беженцев. На Таксиме каждый день толклись тысячи. Одни устраивали лотереи-крутилки на подставке-треноге и за пять пиастров предлагали прохожим выиграть мыло, папиросы, рахат-лукум, дешевое вино, консервы. Другие предлагали силомеры, знаменитые "три листика", "красное выигрывает, черное проигрывает", красочные панорамы, лотки с пончиками и прочие изобретения беженского ума. Наиболее удачливые даже процветали, слившись в компании, и открывали новые предприятия: кинотеатр в дощатом бараке, цирк-шапито, кегельбан, воздушные качели.
Особый интерес вызывал "Паноптикум", где демонстрировались женщина с хвостом и человек-зверь с далеких и несуществующих островов, который питался только своим собственным мясом. Владельцами "Паноптикума" были греки, а экспонатами — русские беженцы.
Весело было и в цирке, где зрители смотрели "небывалый в Константинополе и во всем мире номер — женскую французскую борьбу". Перед началом представления перед цирком выходила полуголая женщина и звонила в тяжелый колокол, призывая на русско-турецком немыслимом языке:
— Эффенди, гельбурда, рус ханум хорош борьба!
Эта борьба вызывала у турок большой интерес и они азартно кричали, когда "мадам Лида" укладывала на лопатки "мадам Галю".
От площади Таксим рукой подать до богатой улице Пера, на которой расположено российское посольство. Оно построено на русской земле, ее привезли по приказу Екатерины Великой на кораблях из России. Но кто сейчас вспоминает об этом? Почти напротив посольства, вниз по направлению к Галатской лестнице, возле кованых железных ворот военного лицея, украшенных круглыми щитами, в жару, холод, дождь всегда сидит слепой солдат и играет на нечищеной тусклой валторне бередящие душу вальсы "Березка" и "На сопках Маньчжурии". Что занесло его сюда? Где потерял он глаза? Кто он? Льется рыдающая музыка. Вокруг слепого солдата толпятся праздные прохожие и угрюмые русские беженцы.
Если бы эти вальсы услышали в Галлиполи, то там они вызвали бы не глухую горечь. Там военная музыка поднимала дух, а здесь — рыдала. Разница была безмерная.
В Константинополе — долгий шок, неловкие попытки приспособиться к чуждой действительности оборачивались в конце концов превращением русского беженства в эмигрантскую пыль.
Что оставалось несчастным?
Одни опускались на дно, другие возвращались в Советскую Россию на гибель, как генерал Слащев, третьи вырывались в Европу. Но мало кому могло прийти в голову перебраться в Галлиполи. Там не было рая. Там росло кладбище умерших от болезней или застрелившихся. Оттуда бежали слабые. Там была тюрьма на бывшем броненосце "Георгий", где нарушители дисциплины искупали вину.
И всюду — горе.
А для тех, кто утратил веру, — горе вдвойне.
Только над клочком земли развевался русский флаг — в Галлиполи, в страшной для многих Кутепии. Что построил Кутепов, еще трудно было разглядеть, то ли казарму для последних воинов белой идеи, то ли военный орден.
Для европейских либералов Кутепов был сатрапом.
"В конце 1920 и начале 1921 года в Галлиполи совершилось русское национальное чудо, поражающее всех и заражающее всех, непричастных к нему.
Разрозненные, измученные, духовно и физически изнуренные остатки армии генерала Врангеля, отступившие в море и выброшенные зимой на пустынный берег разбитого городка, в несколько месяцев, при самых неблагоприятных условиях, создали крепкий центр русской государственности на чужбине, блестяще дисциплинированную и одухотворенную армию, где солдаты и офицеры работают, спят и едят рядом, буквально из одного котла, — армию совершенно отказавшуюся от партизанщины и личных интересов, нечто вроде нищенствующего рыцарского ордена.
Во главе этой невиданной в истории русских войн армии стоит еще молодой генерал, — человек совершенно русский, совершенно решительный и совершенно честный.
Топором, не резцом обтесывал он здание, которое строил. Летело много щепок, а вышло совсем хорошо.
Что же сделал в Галлиполи со своими войсками генерал Кутепов?
Он вдохнул в толпу идею, которая была у него самого".
Эти слова принадлежат Сергею Резниченко, представителю Российского Земского Союза в Галлиполи. Ими он убеждал своих руководителей, находившихся в Константинополе.
Столкнувшаяся на краю Европы с угрозой гибели русская национальная идея выдвигала на первый план героических людей, способных на самопожертвование или долгую мучительную подвижническую работу.
Приехала в Галлиполи знаменитая певица Надежда Плевицкая и сразу стала любимицей. Кто не слушал ее дивного пения и у кого не перехватывало горло? Глядя на иссушенные русские лица, Плевицкая отдавала песне всю страсть, будто молилась и взывала к русским богам. Для нее, крестьянской дочки, дыбившейся из глубины жизни и подвившейся до царскосельских высот, где ее слушали царская семья и вся аристократическая Россия, Галлиполи стал уголком родины. Пела, а перед ней вставали картины прошлого: Троицкий монастырь, где она была послушницей, откуда сбежала, первые выступления в киевском кафешантане "Аркадия", первые концерты, успех, слава, Петербург, замужество за поручиком Кирасирского полка Шангиным, начало войны, поступление сиделкой в госпиталь, тяжелое ранение Шангина, смерть, революция, пучина горя…
У ее слушателей были сходные воспоминания. Над Галлиполи реяли русские грезы.
И вряд ли прошлое Марии Захарченко, скромной на руках от тяжелой контузии. Через три дня после смерти мужа у Марии рождается дочь. Но над Марией тяготеет какой-то рок. Недолго было дано ей нянчить ребенка. В январе 1915 года, потеряв близких людей, Мария преодолела невероятные преграды и добилась возможности вступить вольно-определяющейся в Павлоградский гусарский полк. В чем-то ей было суждено повторить судьбу Плевицкой, только она пошла не в госпиталь и вытерпела войну до конца.
Женщина на войне, в кавалерии, в разведках, атаках, в повседневных тяготах — вот что она вытерпела. Ее наградили двумя Георгиевскими крестами. Первый она получила за разведку, которая закончилась неудачно: Мария с двумя солдатами наскочила на немецкую заставу, один был сразу сражен наповал, второй ранен в живот. Мария, сама раненная в руку, под огнем вынесла солдата к своим.
Второй крест она получила за поиск под деревней Локница. Она вызвалась добровольно провести команду разведчиков в тыл немецкой части и прошла вброд ледяную ноябрьскую реку и болота, а в результате была пленена рота противника.
Впрочем, ордена отражали только внешнюю сторону ее боевых подвигов. Нравственно она была много сильнее большинства офицеров-мужчин, что особенно проявилось осенью рокового семнадцатого года, когда фронт развалился, а она вернулась в пензенское имение. Окрестные помещики не выдержали страха погромов, бежали в Пензу, бросив свои дома на разграбление. Мария не уехала и заставила себя уважать, создав из пензенской гимназической молодежи и юнкеров группу самообороны, которая отвечала на разбои решительными мерами. Мария не остановилась даже перед захватом большого села, жители которого организовали грабежи, добилась выдачи зачинщиков, они были расстреляны, а уведенный скот вернула хозяевам.
<...> раздатчицы питательного пункта, выделялось из общего ряда. Ей было двадцать семь лет, которые она отметила в Галлиполи. По сравнению с Плевицкой Мария не отличалась большими талантами, если не считать небывалого для женщины бесстрашия. Ее девичья фамилия Лысова, она происходила из дворян Пензенской губернии. Матери своей она не помнила, мать умерла почти сразу после рождения Маши. Девочка воспитывалась в отцовском имении, достаточно запущенном для того, чтобы приносить большой доход, но вполне жизнеспособном для того, чтобы давать его владельцам чувство свободы. Мария вырастала помещицей, хозяйкой, любящей окружающую ее родную землю. Она была хорошей наездницей, лошади были для нее любимыми существами. А если учесть, что ее отец был занят службой в Пензе и не мог уделить ей сколько-нибудь заметного внимания, то жизнь девочки в поместье, хозяйкой которого она ощущала себя с ранних лет, предстает полуромантической, полусиротской.
Четырнадцати лет Мария поступила в третий класс Смольного института, который закончила в 1911 году. Затем провела год в Лозанне, откуда вернулась в пензенское имение, которое стала приводить в порядок, проникшись чувством хозяйки. Она поняла, что привязана к дому, земле, лошадям, что ей не надо ни Петербурга, ни Швейцарии. Мария настойчиво вела дела, создала при имении небольшой ремонтный конезавод, сделала его образцовым.
Зимой 1913 года она гостила в столице в семье капитана Семеновского полка Штейна и там судьба свела ее с капитаном Михно, добровольцем японской кампании, доблестным офицером. В октябре того же года Мария вышла за него замуж.
Поместье отодвинулось на второй план, лошади позабыты до поры до времени. Она влюблена.
А дальше — война, капитан Михно умирает у нее <...>
Но долго ли могли сражаться два десятка человек с целой губернией? Дворянская Россия не была побеждена, но была отброшена.
Мария была вынуждена, распустив свой отряд, скрываться в Пензе во флигеле своего дома. Там она занималась переправкой офицеров через чехословацкий фронт к Колчаку, отправляя их вместе с обозами на восток за солью, и сама ходила вместе с ними, проверяя надежность дороги.
Казалось, судьба хранила ее. Она вышла замуж за мужниного друга, полковника Захарченко. Но кто мог обещать сохранение жизни в России в восемнадцатом году?
Вскоре власти заподозрили Марию в содействии белогвардейцам. Надо было скрываться. Бежать как можно быстрее. И они с мужем устремляются на юг. Полковник Захарченко трезвее ее, он понимает, что надо делать — путь его лежит в Персию. Там он прежде служил в Персидской бригаде и потому имел обширные связи.
Мария проделывает путь на юг, как до нее тысячи офицеров, и вот они с мужем в Персии, где сильно российское влияние и где можно пересидеть Смуту. Пока Захарченко устраивался, она после короткого затишья, после первых же слухов о борьбе белых на юге России решила все переменить и вернуться. Они едут обратно кружным путем — через Индию и дальше на английском пароходе через Суэцкий канал, Босфор и Дарданеллы, Черное море. В Новороссийске полковник Захарченко вступает в командование кавалерийским полком, а Мария становится его ординарцем. Затем — поход на Москву, тиф, снова кавалерийское седло. Потом — Новороссийская катастрофа, Крым, бои в Северной Таврии.
Полковник Захарченко был счастливее ее и умер от ран перед эвакуацией из Крыма. Мария похоронила его, оставшись после этого в строю, где искала под пулями утешение.
В одном из последних боев она была ранена, отбилась от полка и только каким-то чудом, с отмороженными руками и ногами, добралась до Керчи, успев на пароход.
Что было в Галлиполи, воспринималось ею терпеливо, ибо она верила, что здесь ее жизнь не закончится и еще придется воевать за Россию.
Мария Захарченко была одной из песчинок русской армии на холодном берегу пролива. Для нее было три опоры — Бог, Россия, Кутепов. Она не нашла счастья, маленького семейного счастья, для которого ее готовили в Смольном институте. Может быть, она бы тихо и угасла от тягот, болезней, тоски, если бы не могучая вера в свое предназначение.
Армия возрождалась. Двадцать пятого января, в день Святой Татьяны прошел незабываемый военный парад. К нему готовились давно, он должен был показать всему миру, что белые не исчезли.
Войска были подготовлены, и еще до начала парада, по одному их виду было понятно, что эти стоявшие "вольно" люди заряжены огромной силой. Над строем возвышались старые императорские и новые знамена. Наконец прозвучала долгожданная команда: "Смирно, на караул!" Заиграл оркестр, знамена внесли в палатку, где совершалось богослужение. После богослужения вынесли из палатки крест, иконы, хоругви. Вышел греческий митрополит Константин в красной мантии, с маленьким хрустальным крестом в руках, которым он благословлял. За ним — священники. За духовенством вынесли знамена, вслед за ними шел генерал Кутепов в сопровождении французских офицеров, греческих и турецких чиновников. Оркестр заиграл "Коль славен". Офицеры взяли под козырек. Торжественно-величаво проплывали знамена. Командир корпуса обходил фронт. Все с нетерпением ждали парада.
И вот — пошли! Стройными колоннами, отбивая шаг, с застывшими на плечах винтовками проходили части. Блестели в салюте офицерские шашки. Гремел Преображенский марш.
И всем стало ясно, что свершилось чудо воскрешения. Армия жила! "Господи, неужели это те самые беженцы? — мелькало у многих. — Неужели два месяца назад…"
Но с кем воевать? Троцкий и Ленин далеко, а ближе всего французы, которые глядят на русскую военную силу, как на занозу. Союзники прямо говорили, что им тяжело содержать русскую армию, что это не может продолжаться бесконечно. О поступленных в залог кораблях русского флота и военном имуществе речи не шло. Зато на галлиполийских складах французские сержанты требовали принимать продукты по указанному в этикетках весу, а никак не по фактическому. Недовес составлял часто половину.
Одна из поставленных в Галлиполи пьес называлась "В чужом пиру похмелье", А. Н. Островского, вторая "Без вины виноватые". И было в названиях этих пьес что-то символическое.
Правда, "Волки и овцы" уже трудно было бы отнести к этому ряду. Здесь аналогии кончаются.
Кутеповский корпус показал французам, что готов защищать свое достоинство. Это произошло открыто, с некоторой насмешкой: "Вам нужно наше оружие? Так придите и возьмите", — в ответ на приказ генерала Шарпи сдать оружие.
Давление французов заключалось не только в подобных требованиях. Они сократили паек и повели настоящую пропагандистскую кампанию, выпуская различные обращения и объявления, в которых рекомендовали беженцам уезжать в Бразилию или Советскую Россию, где якобы для них были приготовлены хорошие условия.
17 апреля французское правительство издало сообщение: "Все русские, находящиеся еще в лагерях, должны знать, что армии Врангеля больше не существует, что их бывшие начальники не имеют больше права отдавать им приказания, что они совершенно свободны в своих решениях и что впредь им не может быть предоставлено продовольствие".
Это было очень похоже на конец.
Новый французский комендант, полковник Томассен, маленький, сухощавый, пожилой господин в форме колониальных войск, был с русскими в обращении очень строг. Он, не церемонясь, заявил генералу Витковскому, что русские должны подчиняться ему, Томассену, абсолютно все, от солдат до высших чинов.
Витковский ответил вполне определенно. Тогда Томассен пригрозил, что примет все меры, чтобы приказания французского командования исполнялись, а русский генерал, не исполняющий его приказаний, не может оставаться в Галлиполи. Витковский сказал, что русские войска будут подчиняться только своим начальникам. На том разговор прервался.
Штаб корпуса тотчас отдал все нужные распоряжения на случай тревоги и скорейшего захвата городского телеграфа. Командир броненосца "Георгий Победоносец", стоявшего на рейде неподалеку от французской канонерки, должен был по получении особого приказа протаранить ее и потопить, чтобы уничтожить ее радиостанцию и ослабить французские силы.
Столкновение, казалось, неминуемо. По ночам в лагере проводились тревоги, разрабатывались планы прорыва с полуострова в направлении Константинополя.
Наверное, тогда все были бы обречены на гибель, ведь в Константинополе стоял союзнический гарнизон. Неужели галлиполийцы были готовы сражаться со всей Европой?
Может быть, не только готовы сражаться, но и победить.
Кутепов принял следующий план. В случае прекращения французами снабжения и предъявления ультиматума о разоружении корпус двинется походным порядком на север, распространяя слух о своем стремлении перебазироваться в Болгарию. Затем, приблизившись к Константинополю, повернуть на восток и форсированными маршами занять позицию возле Чаталджи, а потом и Константинополь.
Кутепов понимал, что шансы его минимальны. Но он рассчитывал на внезапность, на усталость европейских войск от войны, на благоприятное соотношение противоборствующих в этом районе сил, турок-кемалистов и греков, не скрывавших своих чаяний овладеть Царьградом.
С военной точки зрения в этом плане не было ничего невозможного. К тому же греки обещали поддержку снабжением, перевязочными средствами, проводниками.
Было разведано и самое уязвимое место у Булаирского перешейка, где стоял французский миноносец, — опасались огня его пушек. Но оказалось, что огонь не действителен, так как дорога защищена с моря каменистой грядой.
Все было разработано до мелочей. Юнкера Сергиевского училища должны были обезвредить сенегальский батальон. Семьи офицеров должны были следовать вместе с главными силами…