Глава третья. Бегство
Глава третья. Бегство
После погребения кронпринцессы события, связанные с судьбой царевича, начали развиваться с необычайной стремительностью. Столкновение с отцом, внезапное исчезновение, судорожные попытки обнаружить его, выслеживание, погоня, возвращение на родину — все эти сюжеты скорее свойственны детективному жанру. Для полного сходства не достает лишь драк, стрельбы и убийств — но последующая кончина царевича в царских застенках с лихвой компенсирует этот пробел. Последние три года жизни Алексея Петровича происходили на сцене, где разыгрывалась трагедия, в финале которой он погибает.
В самый день похорон кронпринцессы Шарлотты, как только участники траурной церемонии возвратились в дом царевича, Петр вручил ему письмо. Оно было подписано значительно раньше, 11 октября, в Шлиссельбурге, где царь отмечал очередную годовщину взятия крепости.
Ответить на вопрос, почему Петр вручил письмо только через шестнадцать дней после его подписания, не представляет труда — он ожидал родов кронпринцессы и супруги Кронпринцесса родила сына — Петра Алексеевича, а следовательно, у царя появился еще один наследник. Спустя неделю супруга царя Екатерина Алексеевна тоже родила сына — Петра Петровича, также прямого наследника отцовского престола. Это и дало царю возможность предъявить царевичу Алексею, которому шел двадцать шестой год, ультиматум.
В обширном эпистолярном наследии Петра Великого вряд ли можно обнаружить столь же эмоциональное по накалу сочинение. Лейтмотив, пронизывающий письмо от первой до последней фразы, состоит в заботе о государстве и благе его народа. Автор обнаруживает познания в древней и новейшей истории, а также в тексте Священного Писания, откуда он черпает примеры для доказательства своей правоты Возможно, царь воспользовался советами кого-либо из своего окружения, например П. П. Шафирова или А. И. Остермана, которые располагали более глубокими знаниями истории, чем он сам, а также услугами кого-то из духовных иерархов. Но это нисколько не умаляет литературных достоинств данного послания.
Не подлежит сомнению, что слова письма явились плодом долгих раздумий и сомнений, в нем отсутствует пустая риторика. В то же время тональность письма отличается суровостью и исключением какого-либо иного подхода к решению вопроса, чем тот, который предлагает автор. Письмо ставит все точки над «i» и лишает адресата права на уклончивый ответ. Все это дает основание привести текст письма полностью, не опустив из него ни единого слова:
«Объявление сыну моему.
Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не толико ограбили толь нужными отеческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един Бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне, претерпели, и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящшее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу Вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов Российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию Богом данную нашему отечеству радость разсмотряя, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя наследника весьма на правление дел государственных непотребного (ибо Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают.
Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законной причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили, и единым миролюбием побеждены, и желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в некончаемую работу тиранам отдал?
Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять, но сие воинству не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего не все ли паче прочего любили платье и лошадей, и ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет, и до чего охотник начальствуяй, до того и все; а от чего отращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, кольми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставит!
К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можеши и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон! Ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят вышепомянутого брата моего, который тебя несравненно болезненнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и перед очми имел, чего для никогда бывала, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою.
Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся? Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король Французский, который немного на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и манифактурам, чем свое государство паче всех прославил!
Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе разсуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию Вышнего насаждение и уже некоторое возращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь, все, что Бог дал, бросил)! Еще же и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет. Однако ж всего лучше, всего дороже безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел святой пишет: како той может церковь Божию управить, иже о доме своем не радит?) не точию тебе, но и всему государству.
Что все я с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын, и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».
Прочитав послание, царевич, похоже, оказался в полной растерянности — он знал о недоброжелательном отношении к себе отца, но не ожидал с его стороны такого решительного шага, коренным образом менявшего его судьбу. Вожделенная царская корона ускользала из его рук. Что оставалось ему делать?
Царевич решил обратиться за советом к своему наставнику Кикину. Тот посоветовал самому отказаться от престола, сославшись на состояние здоровья. В повинном письме 8 февраля 1718 года царевич показывал: «А советовал Кикин отрицаться от наследства: "Тебе покой будет, как де ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я де ведаю, что тебе не снести за слабостию своею"». Посоветовался царевич и еще с одним своим приятелем — генерал-лейтенантом князем Василием Владимировичем Долгоруким. Тот дал похожий совет: отречься от трона ввиду слабого здоровья, и тут же добавил: «Давай писем хоть тысячу; еще когда то будет; старая пословица: улита едет, когда то будет. Это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали».
31 октября царевич написал такой ответ царю:
«Милостивый государь-батюшка!
Сего октября в 27 день 1715 году, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел; на что иного донести не имею, только буде изволишь за мою непотребность меня наследия лишить короны Российской, буди по воле вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать) и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетное здравие!) Российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетелем полагаю на душу мою, и ради истинного свидетельства, сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше разсуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».
Этот поспешный ответ очень не понравился Петру. Он увидел в нем лишь уход от главного вопроса: о нежелании царевича трудиться, стремлении к праздности. Готовность сына отказаться от всяких прав на престол вызвала у отца лишь подозрение в неискренности, в желании поскорее отвязаться от отцовских претензий. Однако сразу на письмо царь не ответил. Тому причиной недомогание, наступившее после празднования именин хлебосольного адмирала Ф. М. Апраксина, во время которого Петр, видимо, хватил лишку.
Болезнь оказалась настолько продолжительной и опасной, что вельможи в ожидании кончины все время находились в соседних с царем покоях, а сам больной в ожидании смерти причастился. Сын посетил тяжелобольного единственный раз — видимо, поверил нашептыванию Кикина, стремившегося усилить неприязнь сына к отцу: «Отец твой не болен тяжко, он исповедывается и причащается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а все притвор. Что же причащается, у него закон на свою стать». Кикин не довел свою мысль до логического конца, но она очевидна: «притвор» царя имел целью выяснить, кто готов оплакивать его смерть, а кто — радоваться.
Лишь 19 января 1716 года, оправившись от недуга, Петр отправил сыну второе письмо, назвав его «Последнее напоминание еще»:
«Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюцию дать, ныне же на оное ответствую: письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве воспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего того не изъявил ответу, как в моем письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну воспоминаешь. Также что я за то сколько лет недоволен тобою, то все тут пренебреженно и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прещение. Что подвигло меня сие остатнее писать: ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить?! Что же приносишь клятву, тому верить не возможно для вышеписанного жестокосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не во авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому ж, чем воздаешь рождение отцу своему? Помогаешь ли в таких моих несносных печалех и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и конечно по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобою как с злодеем поступлю».
Царь потребовал дать немедленный ответ. Он его получил на следующий же день. «Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения», — отвечал царевич, подписавшийся под письмом так: «Раб ваш и непотребный сын Алексей».
Этот выбор царевич сделал по совету друзей. «Когда де иной дороги нет, то де лучше в монастырь, когда де так наследства не отлучишься», — советовали ему люди из его окружения. «Клобук вить не гвоздем к голове прибит, — поучал царевича Кикин, — мочно де его и снять». И добавлял: «Теперь де так хорошо; а впредь де что будет, кто ведает?»
Спустя неделю Петр вместе с Екатериной отправился во второе заграничное путешествие, в Копенгаген, а оттуда в Амстердам и Париж. Царь намеревался убедить датского короля активизировать операции против шведов и добивался отказа Франции от финансовой помощи Шведской короне, без которой Швеция не в состоянии была продолжать войну. Накануне отъезда Петр лично посетил сына, который притворно сказался больным. Полагая, что согласие стать монахом дано сгоряча, он предпринял еще одну попытку увещевать сына: «Это молодому человеку не легко; одумайся, не спеша; потом пиши ко мне, что хочешь делать; а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернцы. Подожду еще полгода».
Выражение «одумайся, не спеша» ободрило царевича. «Я и отложил вдаль», — говорил он впоследствии.
Внешняя покорность сына, готовность отречься от престола и постричься в монахи являлась чистейшим обманом. Пребывание в монастыре, на которое так охотно соглашался Алексей, могло устроить лишь человека, решившего полностью отказаться от мирской суеты и мирских забот. Подобных намерений у царевича не было и в помине. Келья вовсе не казалась ему лучшим местом пребывания. Ведь хотя клобук и не был прибит к голове гвоздем, но, как остроумно заметил В. О. Ключевский, сменить его на корону представлялось затруднительным, а от мыслей о короне Алексей в душе отнюдь не отказался. Кроме того, уход в монастырь означал отказ от мирских удовольствий, и в частности потерю Евфросиньи, которая занимала все больше места в сердце царевича.
Полгода, отпущенные Петром сыну на размышление, давно истекли, но царевич молчал. Тогда царь обратился к сыну с третьим письмом, отправленным из Копенгагена 26 августа 1716 года, в котором вновь потребовал сделать окончательный выбор и либо немедленно отправиться к нему, чтобы взяться наконец за ум и принять участие в военных действиях против шведов, либо определить точное время пострижения и назвать монастырь, в котором он намеревается жить в качестве монаха. «И буде первое возьмешь, — писал царь, — то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть».
Письмо отца вызвало у сына несказанную радость. Вызов в Копенгаген предоставлял ему возможность без всяких хлопот выехать из России. Не в монастырь и не в Копенгаген решил он держать путь, а на чужбину, в страну, где бы его приняли и где бы он мог укрыться от отца и спокойно дождаться его кончины.
Мысль бежать из России появилась у царевича задолго до 1716 года. Напомним, еще в 1711 году он писал духовнику из Дрездена, что лишь теплые чувства к нему, духовнику, заставляют его возвратиться в Россию. Еще одна возможность остаться на чужбине представилась в 1714 году, когда царевич принимал воды в Карлсбаде. Это ему усиленно советовал Кикин. «Когда де ты вылечишься, — учил он царевича, — напиши отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между того поедешь в Голландию, а потом, после вешнего кура, можешь во Италии побывать, и тем отлучение свое года два или три продолжить». Когда же царевич возвратился в Россию, Кикин спрашивал его: «Был ли де кто у тебя от двора французского?» Узнав же, что никто не был, стал сетовать: «Напрасно де ты ни с кем не видался от французского двора и туды не уехал: король человек великодушный, он де и королей под своею протекциею держит, а тебя де ему не великое дело продержать».
Тогда, в 1714 году, царевич так и не решился на побег. Он не знал, куда бежать, где его не выдадут царю. Единственной страной, где он мог бы рассчитывать на гостеприимство, была Австрия, которой правил император Карл VI, его родственник по супруге. Но в 1714 году была жива кронпринцесса Шарлотта, и появление в Вене беглеца, оставившего в России супругу и дочь Наталью, вряд ли вызвало бы восторг у императора и его родственников.
Но в Россию царевич возвращался с явной неохотой. Он предвидел свою возможную участь. Однажды в подпитии он говорил окружающим: «Быть мне пострижену, и буде я волею не постригусь, то неволею постригут же… Мое житье худое». А уже по возвращении, в 1715 году, стал жаловаться одному из своих служителей, Федору Эварлакову, что не послушался Кикина и «что такое не зделал, как мне Кикин приговаривал, чтоб ехать во Францию, там бы я покойнее здешнего жил, пока Бог изволил».
— Для чего тебе там делать? Изволь выпросить здесь дело у отца и живи здесь у отца, — заметил Эварлаков.
— Не такой де он человек, не угодит на него никто. Я де ничему не рад, только дай мне свободу и не трогай никуды и отпусти де меня в монастырь в Киев или бы де лутче жить в полону в неволе, нежели здесь, два де человека на свете, как боги: из духовных поп, римской, да другой де царь московской: как хотят, так и делают».
В 1716 году кронпринцессы уже не было в живых. Правда, в России оставались двое детей царевича, однако Алексей Петрович не испытывал к ним никаких родительских чувств. В его сердце безраздельно господствовала любовница Евфросинья. Но главное преимущество побега в 1716 году состояло в том, что все было готово помимо участия царевича. Ему оставалось послушно выполнять предписание царя да слушаться советов Кикина, подсказавшего ему место, где его примут. Отправляясь еще прежде того на лечение в Карлсбад, Кикин шепнул царевичу: «Я де тебе место какое-нибудь сыщу».
Сборы на этот раз были недолгими. Перед отъездом царевич нанес визиты Сенату и князю Меншикову. «В сенаторах, — показывал позже Алексей Петрович, — я имел надежду таким образом, чтоб когда смерть отцу моему случилась в недозрелых летах брата, то б чаял я быть управителем князю Меншикову, и то б было князь Якову Долгорукову и другим, с которыми нет согласия с князем, противно. И понеже он, князь Яков, и прочие со мною ласково обходились, то б чаю, когда я возвратился в Россию, были бы моей стороны. К сему же уверился я, когда при прощании в Сенате ему, князю Якову, молвил на ухо: "пожалуй, меня не оставь", и он сказал, что "я всегда рад, только больше не говори: другие де смотрят на нас". А прежде того, когда я говаривал чтоб когда к нему приехать в гости, и он отвечал: "пожалуй ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит"».
Царевич был уверен в благожелательном отношении к нему и других сенаторов: П. П. Шафирова, Т. Н. Стрешнева, П. А. Толстого, Г. И. Головкина, И. А. Мусина-Пушкина, Ф. М. Апраксина и его брата Петра, то есть всех активных соратников царя. Своими верными друзьями Алексей Петрович считал киевского губернатора князя Дмитрия Михайловича Голицына и его брата, талантливого военачальника Михаила Михайловича. «А на князь Дмитрия Михайловича, — читаем в показаниях царевича, — имел надежду, что он мне был друг верный и говаривал, что "я тебе всегда верный слуга". А князь Михайло Михайлович мне был друг же; к тому же стал и свой, и на него надеялся, что он меня не оставит». Иноземцев Алексей Петрович недолюбливал, но наемного генерала Боута зачислил тоже в свои друзья.
Думается, что царевич пребывал в заблуждении, назвав всех сенаторов своими сторонниками. Энергичные сотрудники Петра едва ли всерьез воспринимали вялого и ленивого наследника, неспособного к самостоятельным действиям. Заискивающие взгляды, подобострастные улыбки, обычную приветливость вельмож царевич воспринимал как знаки дружбы, в то время как это обозначало всего лишь стремление сохранить свое положение и при наследнике в случае, если тот, паче чаяния, все-таки станет царем. Даже А. Д. Меншиков, человек сильной воли и дерзкого нрава, оказал услугу царевичу, когда тот перед отъездом совершил прощальный к нему визит, чтобы объявить о повелении отца ехать к нему.
— Где же оставишь Евфросинью? — спросил Меншиков.
— Я возьму ее до Риги и потом отпущу в Петербург.
— Возьми ее лучше с собою, — посоветовал Меншиков. Царевич лукавил, когда объявил о намерении расстаться с любовницей в Риге. Он уже не представлял жизни без нее и вовсе не собирался отсылать ее от себя.
После визита к Меншикову царевич пригласил к себе своего камердинера Ивана Большого Афанасьева и сообщил ему, единственному человеку, остававшемуся в России, о своем бесповоротном намерении:
— Не скажешь ли кому, что я буду говорить? Иван дал обещание молчать.
— Я не к батюшке поеду; поеду я к цесарю или в Рим.
— Воля твоя, государь, только я тебе не советник.
— Для чего?
— Того ради: когда тебе удастся, то хорошо; а если не удастся, ты же на меня будешь гневаться.
— Однако ж ты молчи и про сие никому не сказывай. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин, и для меня он в Вену проведывать поехал, где мне лучше быть. Жаль мне, что с ним не увижусь, авось на дороге.
Камердинер ехать с царевичем отказался, сославшись на болезнь, но обещал все держать в тайне.
С такими радужными надеждами царевич отправился в дорогу из Петербурга 26 сентября с немногочисленной свитой: с ним были Евфросинья, ее брат Иван Федоров, служители Яков Носов, Петр Судаков и Петр Мейер. Царевич располагал значительной суммой денег на путевые расходы: 1000 червонных выдал ему Меншиков, 200 °Cенат; кроме того, он одолжил в Риге у обер-комиссара Исаева 5000 червонных и 2000 мелкими деньгами. Еще 3000 рублей царевич одолжил у сенатора Петра Матвеевича Апраксина. Итого у него было 13 тысяч рублей — очень крупная по тому времени сумма. Если перевести ее на золотые рубли конца XIX — начала XX столетия, то получится 133 тысячи золотых рублей.
Кортеж миновал Ригу. В четырех милях от Либавы царевич встретился со своей теткой царевной Марией Алексеевной, возвращавшейся из Карлсбада в Россию. Между племянником и теткой состоялась примечательная беседа.
— Куда едешь? — спросила царевна.
— Еду к батюшке, — отвечал царевич.
— Хорошо, надобно отцу угождать, то и Богу приятно. Что б прибыли было, если б ты в монастырь пошел?
— Я уже не знаю, буду ль угоден или нет; уже я себя чуть знаю от горести. Я бы рад куды скрыться. — Тут царевич заплакал.
— Куда тебе от отца уйтить, везде тебя найдут.
Потом зашел разговор о матери.
— Забыл ты ее, — укоряла царевна, — не пишешь и не посылаешь ей ничего. Послал ли ты после того, как чрез меня была посылка?
Царевич отвечал, что передал ей деньги через Дубровского, а на просьбу написать письмо отвечал:
— Я писать опасаюсь.
Царевна возразила:
— А что, хотя бы тебе и пострадать? Так ничего: ведь за мать, не за кого иного.
— Что в том прибыли, — отвечал царевич, — что мне беда будет, а ей пользы никакой. Жива ль она?
— Жива. Было откровение ей самой и другим, что отец твой возьмет ее к себе и дети будут таким образом: отец твой будет болен и произойдет некоторое смятение; он приедет в Троицкий монастырь на Сергиеву память; мать твоя будет тут же; он исцелеет от болезни и возьмет ее к себе, и смятение утишится. А Питербурх не устоит за нами — быть ему пусту.
Зашел разговор и о царице Екатерине Алексеевне.
— Что хвалишь ее? — говорила царевна. — Ведь она не родная мать. Где ей так тебе добра хотеть! Митрополит Рязанский (Стефан Яворский. — Н. П.) и князь Федор Юрьевич (Ромодановский. — Н. П.) объявление ее царицею не благо приняли. К тебе они склонны. Я тебя люблю и всегда рада всякого добра; не много вас у нас; только бы ты ласков был.
Во много крат важнее была другая встреча в Либаве — с Кикиным, сообщившим важные сведения. Он ездил в Карлсбад только для вида, а на деле договаривался в Вене о предоставлении убежища царевичу. Царевич сразу же стал спрашивать о результатах: нашел ли Кикин ему место какое? «Нашел, — отвечал Кикин. — Поезжай в Вену к цесарю; там не выдадут. Сказывал мне Веселовский (русский резидент в Вене. — Н. П.), что его спрашивают при дворе, за что тебя лишают наследства? Я ему отвечал: знаешь сам, что его не любят; я чаю, для того больше, а не для чего иного. Веселовский говорил о тебе с вице-канцлером Шёнборном, и по докладу его цесарь сказал, что примет тебя как сына; вероятно, даст тысячи по три гульденов на месяц».
Кикин дал царевичу и несколько практических советов, как уйти от погони: если кто будет прислан от отца, учил он, то «уйди де ночью один, или возьми детину одного, а багаж и людей брось; а будет де два присланы будут, то притвори себе болезнь, а из тех одного пошли наперед, а от другого уйди». По его же совету царевич отправил «обманное письмо», «а нарочно написано из Королевца (Кенигсберга. — Н. П.), чтоб не признали… а писано для того, чтоб навстречу присылки не было». Напоследок Кикин добавил: «Если по тебе отец пришлет, отнюдь не езди».
Обрадованный этими известиями, царевич проехал Данциг и, вместо того чтобы продолжить путь к отцу, круто повернул в сторону Вены. Последние сведения о нем сообщил курьер Сафонов, доставивший в Петербург письмо отца с вызовом прибыть в Копенгаген и затем отправившийся обратно к Петру. 21 октября Сафонов донес царю, что вслед за ним едет царевич. Однако истекло два месяца, а царевич не появлялся.
Петра беспокоила тревожная мысль: не стал ли царевич, ехавший без конвоя, жертвой нападения разбойников, не оказался ли он в качестве заложника у шведов? 9 декабря 1716 года царь поручил генералу Вейде, войска которого дислоцировались в Мекленбурге, отправить несколько отрядов во главе с надежными офицерами для поисков исчезнувшего сына. Одновременно царь вызвал Аврама Веселовского из Вены в Амстердам и 20 декабря вручил ему собственноручное повеление, «что где он проведает сына нашего пребывание, то разведав ему о том подлинно, ехать ему и последовать за ним во все места, и тотчас о том, чрез нарочные стафеты и курьеров, писать к нам; а себя содержать весьма тайно, чтоб он про него не проведал».
Вполне вероятно, что Петр подозревал, что сын бежал в Австрию. Иначе зачем он поручил поиск сына не какому-либо дипломату, представлявшему интересы России в Берлине или Париже, а именно резиденту в Вене? О догадке Петра свидетельствует и его послание к цесарю, которое должен был вручить Аврам Веселовский. Не располагая точными сведениями о том, что сын укрывается во владениях цесаря, Петр в собственноручном письме к Карлу VI извещал об исчезновении сына и деликатно просил, «ежели он в ваших областях обретается тайно или явно, повелеть его с сим нашим резидентом, придав для безопасного проезду несколько человек ваших офицеров, к нам прислать, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли, чем обяжете нас вечно к своим услугам и приязни».
Между тем в донесениях Вейде отсутствовало что-либо утешительное. Он отправил двух офицеров в Немецкую землю и одного в Польшу. 22 января 1717 года Вейде извещал царя: «Из Бреславля пишет один из посланных, что там в городе был в одном доме и сказывался купцом из русской армии тому назад с девять недель и имеет при себе двух сыновей и единую дочь и поехал, не мешкав, по Венской дороге. Должен быть он». Однако царевича сопровождали не три, а четыре человека, а главное, Евфросинья никак не могла представляться дочерью царевича, равно как и два взрослых человека не могли называться его сыновьями — царевичу шел двадцать седьмой год.
Другие посланцы тоже сообщали не более радостные сведения. Один из них доносил, что имярек был в Гданьске и Кенигсберге, в то время как царевич не доехал до Кенигсберга. Другой сообщил, что беглец провел в Вене одну ночь и скрылся в неизвестном направлении.
Царевич и в самом деле сумел запутать следы. В почтовой карете, выехавшей из Либавы, сидел уже не наследник русского престола, а московский подполковник Кохановский с супругой и поручиком. В другой карете разместились его служители. В пути произошло еще несколько метаморфоз. Подполковник Кохановский стал регистрироваться на почтовых станциях как польский кавалер Кременецкий. Чтобы изменить внешность, он начал отращивать бороду. Наконец, не доезжая Вены, царевич обрядил Евфросинью в мужское платье и стал выдавать ее за офицера.
Царевич сбил с толку даже своего слугу Ивана Большого Афанасьева, оставшегося в Москве. Он послал ему письмо, в котором велел отправиться вслед за ним. Пунктом своего пребывания Алексей Петрович назвал Гамбург. Быть может, царевич, зная о перлюстрации писем, умышленно вызвал камердинера в Гамбург и тем пытался запутать в первую очередь отряды сыщиков?
Отъезд Ивана Афанасьева к царевичу был сопряжен с большим риском. Но камердинер не посмел ослушаться и отправился в путь, однако нигде никаких следов пребывания наследника не обнаружил и ни с чем возвратился в Петербург.
Успешнее оказались действия Аврама Веселовского. Однако здесь немало загадочного, и подлинная роль Веселовского в деле поиска царевича остается неясной. В общей сложности русский резидент отправил царю 25 донесений: первое из них датировано 3 января 1717 года, последнее — июлем 1717 года.
В донесениях названы города, в которых довелось побывать Веселовскому: Франкфурт-на-Одере, Бреславль, Прага, Вена и др. Из первого же донесения из Франкфурта следует, что Веселовский напал на след беглеца. Он извещал царя, что почтовые служащие сообщили ему сведения «о проезде русского офицера с женою и четырьмя служителями: на некоторых почтах сказали, что памятуют проезд такого офицера». Щедрая плата Веселовского развязала языки почтовым работникам, а также позволила познакомиться с записями воротных писарей, регистрировавших имена проезжающих и места их остановки. Веселовскому сообщили некоторые подробности об интересовавшем его лице, назвавшемся подполковником Кохановским: «Двое служителей его едут на почтовой телеге за ним, а не вместе; а с ним де сидит токмо один поручик в коляске против его, а служитель позади коляски». Хозяин гостиницы «Черный орел» описал внешность проезжавшего, которая сошлась с внешностью царевича, «токмо с тою прибавкою, что опущены вновь черные уски французские», и добавил, что он «имеет жену при себе малого роста, одного поручика и одного служителя; только де по дву часех, как он обедал, приехали еще два служителя на почтовой телеге». Вскоре путешественники отправились в Бреславль.
Полученная информация убеждала, что через город проезжали царевич и его спутники.
«Я еду далее, — заключал свое донесение Веселовский, — и буду от почты до почты осведомляться фундаментально, как и здесь, и ехать с теми же почтальонами, которые его отвозили».
Выяснилось, что царевич побывал и в Бреславле, проживал там в гостинице «Золотой гусь», но это было еще 13 ноября (по новому стилю). Донесение же Веселовского датировано 17 января 1717 года.
Из Бреславля дорога вела к Вене и Праге. В Неусе выяснилось, что «русский офицер» поехал «прямою почтового дорогою» к Вене, но от Неуса «поворотил к Праге». Прибыв сюда 19 ноября предыдущего 1716 года, он остановился в гостинице «Золотая гора», где пробыл пять дней, и затем «на экстрапочте» отправился в Вену. К сожалению для царя, поиски Веселовского приостановились: на пути в Вену у него обострилась «почечуйная болезнь» (геморрой) «с жестокою лихорадкою». Доктора полагали, что она произошла от долговременного пути, и настоятельно советовали Веселовскому задержаться недели на две. Веселовский ограничился неделей и двинулся «за известною персоною» в Вену.
Из Вены Веселовский доносил, что «известный подполковник» прибыл сюда еще 25 ноября и остановился в гостинице «Черный орел», за городом; имя свое он назвал иначе, чем прежде, — «польский кавалер Кременецкий». Здесь, однако, след царевича затерялся. «Постояв одни сутки в том месте, — доносил Веселовский царю 24 января, — вещи свои вечером перевез на наемном фурмане в иное место, а сам на другой день, заплатя иждивение, пешком отшел от них, так что они неизвестны, куды он перешел и не отъехал ли куцы». Удалось узнать также, что перед отъездом незнакомец купил «готовое мужское платье кофейного цвету своей жене, и оделась оная в мужской убор». В этом письме Веселовский высказал предположение, что царевич мог поехать в Рим: «Это может быть сходне, нежели ему здесь жить инкогнито. А явно и тайно у цесаря он не являлся». 3 февраля Веселовский доносил царю о безуспешных попытках обнаружить следы царевича «по двум почтовым дорогам, ведущим отсюда к Италии»; 7 февраля — о столь же безуспешных поисках беглеца «во всех партикулярных домах» и в предместьях Вены.
Тем не менее царь 24 февраля велел Веселовскому «послать двух верных и не глупых людей, одного в Италию до Риму, а другого до Швейцарской земли, и повелеть им накрепко о том же проведывать и тебе писать. Также надобно еще в Вене проведывать, в Неаполе, Милане, Сардинии». У Веселовского, однако, не было резона выполнять это повеление, так как ко времени получения письма ему стало точно известно о пребывании царевича именно в Вене.
В донесении от 21 февраля Веселовский сообщил царю, что располагает подлинной информацией, «что Коханский обретается здесь инкогнито, токмо у цесаря еще не являлся», но обнаружить, где именно находится царевич, не удалось. При этом Веселовский убеждал царя, что «мочно его тайно, имея 4 или 5 русских офицеров, увезти отюда в Мекленбургию или куда потребно».
Царь внял этому совету. 19 марта 1717 года в Вену прибыл гвардии капитан Александр Иванович Румянцев с тремя офицерами. Ему велено было тайно выкрасть царевича. «Капитану Румянцеву тот весь секрет от нас сообщен, — извещал Петр своего резидента, — и с ним с одним ты откровенно в том поступай и советуй, а ему велено все то исправлять, что ты ему велишь. И тако приложи старание, дабы ту особу каким-нибудь способом[6] в Мекленбургию к войску нашему вывезть».
Но оказалось, что Веселовский не владел ситуацией, и Румянцев опоздал: ко времени его прибытия Алексея Петровича перевели из Вены в Тироль, в крепость Эренберг.
Из донесения Веселовского от 7 апреля следует, что его действия вызвали гнев Петра. Царь заподозрил своего резидента в том, что тот морочит ему голову, сообщая противоречивые сведения: «письма одно с другим не сходны»; к тому же Веселовский ничего не сделал для того, чтобы арестовать или по крайней мере удержать беглеца в Вене. Веселовский оправдывался: «Здешние министры мне говорили, что здесь его нет. Посему не мог я и собственноручную грамоту вашего величества цесарю представить. Как скоро получу известие от Румянцева, буду действовать».
Отправленный в Тироль Румянцев быстро выяснил, что царевич был доставлен в крепость Эренберг еще в январе 1717 года. Как только Румянцев прибыл в Вену и информировал об этом Веселовского, тот попросил у цесаря аудиенции и наконец вручил ему послание царя от 20 декабря 1716 года. Помимо вручения грамоты Веселовский объявил цесарю, «что вашему величеству зело чувственно будет слышать, что от его министров именем цесаря мне ответствовали, что будто известной персоны в землях его нет и ему, цесарю, о том неизвестно, а ныне уведомлен я подлинно чрез нарочного, отправившегося курьера, который его и людей его сам видел, что оная обретается в Эренберхе на цесарском кошту, и дабы его величество по известному праводушию требование вашего величества исполнил». Цесарь опять слукавил, заявив, что ему о прибытии «известной персоны» ничего не известно и что он будет наводить справки.
После аудиенции у цесаря Веселовский велел Румянцеву немедленно вновь отправиться в Тироль, поселиться инкогнито близ крепости и не спускать глаз с царевича, старательно стеречь его. Сам же Веселовский отправился к вице-канцлеру Шёнборну с упреком, что тот его обманывал, когда заявлял об отсутствии известной персоны во владениях цесаря.
Только через месяц после вручения письма Петра, 12 мая, цесарь удосужился отправить ответное послание. Ответ был уклончивым; цесарь не говорил ни «да», ни «нет» относительно пребывания царевича в его владениях и лишь клялся «особливо любезному приятелю» в преданности и готовности «сколько от меня зависит со всяким попечением мыслить буду, дабы ваш сын Алексей… не попал в неприятельские руки».
Насколько искренен был Веселовский в своих поисках? Возможно, что он всего лишь делал вид, что его старания не дают результатов, а сам вел двойную игру. Вспомним слова Кикина, сказанные царевичу в Либаве, о том, что цесарь примет царевича как родного сына. Кикин ссылался при этом именно на Веселовского, который будто бы и провел предварительные переговоры с австрийским вице-канцлером графом Шёнборном. При этом Веселовский, по словам Кикина, уже тогда заявил ему, что не намерен возвращаться в Россию. (Забегая вперед, скажем, что Веселовский действительно отказался вернуться в Россию. Впрочем, после того, как царевича доставили в Россию и началось следствие, выяснилась роль Веселовского в поисках места, где беглец мог найти безопасное и надежное убежище. Веселовский не мог не понимать, что в случае возвращения ему не снести головы, и предпочел бежать в Англию, где и скончался в преклонном возрасте.)
Надо полагать, что после бесед с Кикиным и переговоров с Шёнборном Веселовскому нетрудно было догадаться, где искать царевича. Однако вместо прямого пути в Вену он стал следовать из города в город по маршруту царевича, вел расспросы у почтмейстеров и кучеров, осаждал донесениями царя, описывал в деталях каждый свой шаг. Не для того ли он избрал кружной путь, чтобы дать венскому двору время для более надежного укрытия беглеца? Не с этой ли целью он задерживал вручение письма Петра цесарю до того времени, когда стало точно известно место пребывания беглеца в цесарских владениях? Объяснение Веселовского, почему он не мог «собственноручную грамоту вашего величества цесарю представить» — потому якобы, что «здешние министры мне говорили, что здесь его (царевича. — Н. П.) нет», явно надуманное, ибо в письме Петра отсутствовало утверждение, что император предоставил убежище Алексею Петровичу.
С появлением в Вене Румянцева и особенно П. А. Толстого Веселовский стал вполне добросовестно сотрудничать с ними, не саботировал ни одной их просьбы и оказал царю неоценимые услуги в возвращении Алексея на родину. Почему он так поступал? Чтобы не вызвать подозрений в своей причастности к побегу царевича? Или потому, что убедился в том, что бесполезно оказывать сопротивление агентам царя, в том, что цесарь не выдержит напора Петра и непременно выдаст беглеца?
Вернемся, однако, к царевичу Алексею. Что же произошло с ним после того, как 10 ноября (21-го по новому стилю) он появился в Вене? Надо сказать, что его появление здесь усложнило жизнь не только русского резидента Веселовского, но и всего венского двора.
О первых месяцах пребывания царевича на чужбине обстоятельные сведения обнаруживаем в черновых записях вице-канцлера графа Шёнборна. Они были найдены в Венском архиве Н. Г. Устряловым и опубликованы им в 1859 году. Эти записи настолько уникальны и ценны, что заслуживают полного воспроизведения.
«1716 года 21/10 ноября поздно вечером, около 10 часов, офицер, проходя из кабинета вице-канцлера с подписанными бумагами для отправлений на почту, встретил на лестнице неизвестного человека (то был слуга царевича Яков Носов, как видно из его позднейших собственных показаний. — Прим. Н. Г. Устрялова), который ломаным языком немецко-французским требовал, чтобы его немедленно допустили к вице-канцлеру, и как ему сказали, что уже поздно, то хотел ворваться силою. На вопрос офицера, что ему надобно, незнакомец отвечал, что он прислан к самому графу и имеет повеление непременно сегодня с ним говорить. Доложили вице-канцлеру, который уже ложился в постель: он велел сказать незнакомцу, чтобы пришел завтра в 7 часов утра; если же имеет письмо, подал бы чрез офицера и сказал бы свое имя. Незнакомец настоятельно требовал видеть графа, угрожая в противном случае идти во дворец прямо к императору, потому что имеет такое дело, о котором еще сегодня должно быть донесено его величеству.
Допущенный, наконец, к вице-канцлеру, бывшему уже в шлафроке, он сказал: "Наш государь-царевич стоит здесь на площади и хочет видеться с вашим сиятельством". Поступки и слова незнакомца так были странны, что вице-канцлер спросил, правду ли он говорит, и каким образом мог прибыть сюда царевич? Тот отвечал: "Царевич слышал много хорошего о вице-канцлере, и как все чужестранцы, к здешнему двору приезжающие, являются к графу, то и он обращается к нему; впрочем желает быть в величайшей тайне, чтобы никто его не видел; для того прибыл вчера в близлежащую гостиницу под вывеской Klаррегег, оставив свою свиту из трех персон и несколько багажа в Леопольдштадте". Вице-канцлер хотел немедленно одеться и идти к кронпринцу, но посланный сказал, что царевич уже здесь, у подъезда, и ждет только приглашения, по которому сам немедленно явится. Вице-канцлер послал офицера почтительно пригласить принца; сам между тем спешил одеться, и прежде, чем успел кончить свой туалет, царевич уже явился, сопровождаемый офицером и своим служителем.
Первым словом его было учтивое изъявление особой доверенности к вице-канцлеру и желание переговорить с ним наедине. Как скоро посторонние лица удалились, он сказал в сильном волнении следующее:
"Я пришел сюда просить императора, моего шурина, о покровительстве, о спасении самой жизни моей. Меня хотят погубить, меня и детей моих хотят лишить престола". Произнося эти слова, царевич с ужасом озирался и бегал по комнате.
Вице-канцлер, при внимательном наблюдении удостоверясь по описаниям, что это точно царевич, и принимая в соображение, что другой человек не дерзнул бы так положительно выдавать себя за принца, старался успокоить и утешить его, уверяя, что здесь он в совершенной безопасности, причем спрашивал, чего желает. Царевич отвечал:
"Император должен спасти мою жизнь, обеспечить мои и детей моих права на престол. Отец хочет лишить меня и жизни, и короны. Я ни в чем пред ним не виноват, я ничего не сделал моему отцу. Согласен, что я слабый человек, но так воспитал меня Меншиков. Здоровье мое с намерением расстроили пьянством. Теперь говорит мой отец, что я не гожусь ни для войны, ни для правления; у меня однако ж довольно ума, чтоб царствовать. Бог дает царства и назначает наследников престола, но меня хотят постричь и заключить в монастырь, чтобы лишить прав и жизни. Я не хочу в монастырь. Император должен спасти меня".
Говоря это, царевич был вне себя от волнения, упал на стул и кричал: "Ведите меня к императору!" Потом потребовал пива, а как пива не было, то стакан мозельвейну.
Вице-канцлер успокаивал его и говорил, что здесь он в совершенной безопасности, но доступ к императору во всякое время труден, теперь же за поздним временем решительно невозможен, и царевич должен сперва открыть всю истину, ничего не умалчивая и не скрывая, чтобы можно было представить его величеству самым основательным образом столь важное и столь трогающее царевича дело, ибо здесь ничего подобного до сих пор не слыхали, да и трудно ожидать таких поступков от отца, тем менее от столь разумного государя, как его царское величество.
Царевич сказал: "Я не виноват пред отцом; я всегда был ему послушен, ни во что не вмешивался; я ослабел духом от гонений и смертельного пьянства. Впрочем отец был ко мне добр, но с тех пор, как пошли у жены моей дети, все сделалось хуже, особенно, когда явилась новая царица и сама родила сына. Она и Меншиков постоянно вооружали против меня отца; оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести". Потом снова повторил, что он отцу ничего не сделал, ни в чем против него не погрешил, любит и чтит его по предписанию 10 заповедей, но не может согласиться на пострижение и лишить права своих бедных детей. Царица же и Меншиков ищут или постричь его, или погубить.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.