Провал. 17 октября 1896
Провал. 17 октября 1896
Владимир Николаевич Ладыженский:
Чехов в Москве приглашал меня ехать с собой в Петербург на первое представление «Чайки» в Александрийском театре. Как сейчас помню, что это представление было назначено на 17 октября, и Чехов говорил мне:
— Поедем смотреть, как провалится моя пьеса, недаром ставится она в день крушения поезда.
Когда же я доказывал, что такая интересная и поэтическая вещь не должна провалиться, Чехов заметил:
— Напротив, должна, непременно должна! Дело в том, что большинство актеров играет по шаблону. Один будет стараться представлять писателя, значит, может быть, и загримируется кем-нибудь из известных литераторов и будет его передразнивать. У них если на сцене военный, то непременно поднимает плечи и хлопает каблуками, чего не делают в жизни военные. Большой, вдохновенный талант — редкость, а об передаче настроения моей пьесы не позаботятся.
Евтихий Павлович Карпов (1857–1926), драматург, режиссер Александрийского театра, постановщик первого спектакля по пьесе Чехова «Чайка»:
Я прекрасно понимал, что воплощение на сцене этой пьесы представляет задачу весьма большой трудности. С робостью я приступил к инсценировке пьесы.
Очень долго подробно мы обсуждали с Александром Степановичем Яновым, художником Александрийского театра, план декораций, все детали постановки. Янов прекрасно чувствовал русский быт, русскую природу, любил ее и был увлечен пьесой Чехова.
С особенной тщательностью он разработал макеты декораций, но поводу каждой мелочи приходил советоваться со мной.
Я предполагал поставить «Чайку» не ранее середины ноября, но дело повернулось иначе.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Но в судьбе этой пьесы сыграли роль такие случайности и посторонние делу обстоятельства, какие, кажется, немыслимы ни в одном театре, кроме русского.
В то время в Александрийском театре в полном ходу была система бенефисов. У главных актеров бенефисы были ежегодные, вторые же — получали их от времени до времени, за особые заслуги или просто когда кому-нибудь удавалось выхлопотать. Основной репертуар сезона составлялся заранее, и если автор приходил с своей пьесой во время сезона, то, какими бы достоинствами она ни обладала, для нее уже не было места. Конечно, бывали исключения. Связи и хлопоты, слово, замолвленное влиятельным лицом, легко открывали дверь храма во всякое время. Но у Чехова не было связей, хлопотать же он не умел, да и не хотел.
Но зато благодаря бенефисам на сцену иногда попадали пьесы, лишенные всяких художественных достоинств, но заключавшие в себе эффектную роль для бенефицианта. Бенефициант сам выбирал для себя пьесу, требовалось только формальное утверждение дирекции. Так же формально к таким пьесам относился и Театрально-литературный комитет. Что же было делать, если актер или, еще хуже, актриса настаивали? Если бенефис получал актер второстепенный, то он иногда, ради хорошего сбора, жертвовал своим актерским самолюбием и выбирал пьесу с козырной ролью не для себя, а для первой актрисы, имя которой делало сбор, или старался выехать на имени автора.
К несчастью, тут случилось именно это последнее. Пьеса досталась для бенефиса Левкеевой.
Евтихий Павлович Карпов:
Елизавета Ивановна Левкеева, юбилейный спектакль которой был назначен на 17 октября, просила меня отдать пьесу Ант. Пав. ей в бенефис. Отказать Елизавете Ивановне я не мог, хотя предупредил ее, что для нее нет роли в пьесе Чехова и что вряд ли мы поспеем к 17 октября поставить пьесу… Мне не хотелось ставить пьесу наспех, кое-как, с шести-семи репетиций… Но Левкеева так облюбовала «Чайку», так лелеяла мысль иметь в бенефис пьесу Чехова, что и слушать ничего не хотела.
Она сама побывала в мастерской у Янова, взяла с него слово, что он напишет декорации к сроку, обратилась с просьбою к Антону Павловичу дать ей «Чайку» в бенефис.
Она ворвалась ко мне в кабинет, как буря, взволнованная и радостная, получив от Чехова разрешение на постановку «Чайки».
Игнатий Николаевич Потапенко:
В одном из писем своих, не помню — кому, А.П., говоря о распределении ролей в «Чайке», сообщает, что Чайку, то есть Нину Заречную, будет играть толстая комическая актриса Левкеева. Конечно, это была заведомая шутка. Но в дальнейшем, когда начали искать роль для бенефициантки, стали в тупик. Бенефициантке в пьесе нечего было делать. Упоминаемая в одном из писем Суворину моя мысль — отдать ей роль жены управляющего, конечно, не принадлежала к удачным, но это была единственная возможность так или иначе ввести ее в пьесу и, как это водилось, дать публике возможность встретить ее аплодисментами.
Цель — прямо-таки святотатственная, когда речь идет о таком произведении, как «Чайка», но это все-таки было гораздо меньшее зло, чем ставить пьесу в бенефис Левкеевой.
Это была актриса своеобразная. Есть такие люди, которые, не делая никаких усилий, одним своим появлением в обществе вызывают веселое настроение. Что-то в них есть смешное — в манерах, в движениях, в голосе. Общество умирает от скуки, но появляется такой человек — и всем вдруг становится весело.
Левкеева, на мой взгляд, была такая актриса. При исполнении роли едва ли она задавалась целью дать какой-нибудь характер или тип. Это всегда была Левкеева. Сама она по своему складу очень подходила для некоторых персонажей Островского, но это было просто счастливое совпадение. В остальном же, в чем она появлялась, она смешила своими манерами, походкой, голосом.
Появление такой актрисы в пьесе Чехова, конечно, было бы неуместно. «Публика станет ждать от этой роли чего-нибудь смешного и разочаруется», — совершенно справедливо заметил Чехов. Было ясно, что бенефициантку придется совсем устранить из пьесы, что и было потом сделано.
Евтихий Павлович Карпов:
7 октября было первое представление пьесы «Пашенька», а 17-го юбилейный бенефис Е. И. Левкеевой за 25 лет службы на Императорской сцене. «Чайку» надо было поставить в девять дней. Срок более чем короткий! Вся моя надежда была на то, что опытные талантливые артисты, дружно, с любовью принявшись за работу, в конце концов выйдут победителями из трудного положения.
Мария Михайловна Читау (1860–1935), актриса Петербургского Александрийского театра с 1878 по 1900 г. Первая исполнительница роли Маши в пьесе Чехова «Чайка», поставленной в Александрийском театре впервые 17 октября 1896 г.:
Роли в «Чайке» распределял сам А. С. Суворин. М. Г. Савина должна была играть Нину Заречную, Дюжикова 1-я — Аркадину, Абаринова — Полину Андреевну, Машу — я. В главных ролях из мужского персонала участвовали: Давыдов, Варламов, Аполлонский, Сазонов.
На считку «Чайки» мы собрались в фойе артистов. Не было только Савиной и автора. Савина прислала сказать, что больна. Но, конечно, не ее присутствие интересовало собравшихся, а присутствие и чтение самого автора.
Ждали его очень долго, сначала довольно молчаливо, потом началось ежеминутное поглядывание на часы, томление и актерская болтовня. Наконец вошел главный режиссер Е. П. Карпов и возвестил, что Антон Павлович прислал из Москвы телеграмму, что на считке не будет. Все были разочарованы этим известием. Карпов же распорядился, чтобы суфлер Корнев прочитал нам пьесу. Неунывающая никогда бенефициантка не участвовала в «Чайке» и выбрала для себя более подходящую веселую комедию для конца спектакля, но на считку приехала и теперь утешалась тем, что Чехов сам поведет репетиции и послужит нам камертоном, так как такового среди режиссуры не имелось. Без всякой пользы для уразумения «новых тонов» и даже без простого смысла доложил нам пьесу Корнев, а затем мы стали брать ее на дом для чтения. <…>
Начались репетиции. Автор еще не приехал из Москвы. Савина продолжала хворать, и реплики Заречной читал нам помощник режиссера Поляков.
Евтихий Павлович Карпов:
Первая репетиция, к великой моей досаде, прошла кое-как.
Какая репетиция без главного действующего лица!
Мария Михайловна Читау:
На второй репетиции автора все еще не было, и стало известно, что Савина, тоже не приехавшая в театр, отказалась от роли Нины, но изъявила готовность играть Аркадину вместо Дюжиковой 1-й. Роль Заречной была передана Комиссаржевской. Конечно, всякие перетасовки являлись досадной помехой делу, когда для подготовки новой пьесы давалось всего 7 репетиций, хотя в данном случае перемены были и к лучшему. Комиссаржевская приехала на репетицию, приехала и Дюжикова репетировать за Савину. Эта добросовестная, честная и прекрасная артистка для пользы дела шла на то, чтобы изображать какой-то манекен, который вынесут на чердак, как только явится настоящая фигура. Но и пользы-то, собственно, оказать она не могла, ибо ни угадать, ни передать соисполнителям пьесы, как поведет роль Савина, было, конечно, невозможно. Давыдов давал кое-какие указания некоторым из нас, помимо режиссеров, которые все ссылались на будущие указания автора. Но и сам Давыдов при всем своем огромном таланте не улавливал «новых тонов».
Одна Комиссаржевская уже настолько художественно набрасывала эскиз образа Нины Заречной, что жизнерадостная бенефициантка, блестя выпуклыми глазами и по привычке вертя кистями рук с растопыренными пальцами, помню, делилась со мною надеждами на то, что «Вера Федоровна щеп и лучины нащепает из Нины, Савушка будет великолепна в роли провинциальной примадонны — что, может, пьеса обставлена ахово, а сам Антон Павлович окончательно наведет лак».
Евтихий Павлович Карпов:
Вторая репетиция прошла с тетрадками в руках актеров, в «разборке мест». Один только Н. Ф. Сазонов репетировал, зная наизусть роль Тригорина. Я Богом молил актеров, ввиду малого количества репетиций, поскорее выучить роли. Необходимо было установить основной тон пьесы и затем приступить к детальной разработке характеров и общих сцен.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Антона Павловича еще не было в Петербурге, когда приступили к репетициям. Они шли слабо. Артисты отнеслись к пьесе совершенно так же, как ко всякой другой.
Сегодня не пришел один, завтра двое, и в то время, как явившиеся играют свою роль уже под суфлера, за неявившегося читает по рукописи помощник режиссера. Что из этого получалось — легко себе представить. <…>
И когда Чехов, никем из актеров не замеченный, пришел в театр, занял место в темной зале и посидел часа полтора, — то, что происходило на сцене, произвело на него гнетущее впечатление. До спектакля оставалось пять дней, а половина исполнителей еще читала роли по тетрадкам, некоторых же вовсе не было на сцене, вместо них появлялся бородатый помощник режиссера и без всякого выражения прочитывал, в виде реплик, последние слова из их роли…
Когда режиссер упрекал актера, читающего по тетрадке: «Как вам не стыдно до сих пор роль не выучить!» — тот с выражением оскорбленной гордости отвечал: «Не беспокойтесь, я буду знать свою роль…» Антон Павлович вышел из театра подавленный. «Ничего не выйдет, — говорил он. — Скучно, неинтересно, никому это не нужно. Актеры не заинтересовались, значит — и публику они не заинтересуют». У него уже являлась мысль — приостановить репетиции, снять пьесу и не ставить ее вовсе.
Евтихий Павлович Карпов:
Ант. Павл. Чехов, аккуратно приходил каждый день в театр с И. Н. Потапенко, принимал живое, деятельное участие в репетициях. Он, видимо, очень волновался, хотя и не хотел этого показывать. То и дело он вставал с своего кресла у суфлерской будки, уходил за кулисы и беседовал то с тем, то с другим из артистов.
Чехова коробил всякий фальшивый звук актера, затрепанная, казенная интонация. Несмотря на свою стыдливую деликатность, он нередко останавливал среди сцены актеров и объяснял им значение той или иной фразы, толковал характеры, как они ему представляются, и все время твердил:
— Главное, голубчики, не надо театральности… Просто все надо… Совсем просто… Они все простые, заурядные люди…
Когда перед сценой, сколоченной из досок в саду Сорина, появились две актрисы, изображающие тени. Ант. Павл. замахал руками:
— Зачем?.. Зачем эти девы!.. Понимаете, там ничего этого не было… Просто два плотника, вот которые строили сцену, завернулись в простыни и стали по бокам. Вот и все!.. Вот и тени!
Я боялся, что появление из-за кустов закутанных в простыни плотников вызовет смех публики и нарушит настроение перед монологом Нины Заречной, и уговорил оставить актрис. Антон Павлович нехотя согласился. <…> Присутствие на репетициях Антона Павловича оживляло, поднимало артистов. Работа шла нервно, лихорадочно. И чем дальше подвигались репетиции, тем спокойнее становился Антон Павлович. Помню, мы вышли вместе с Ант. Павл. и Игн. Н. Потапенко из Михайловского театра, где репетировали «Чайку».
Комиссаржевская уже овладела ролью Нины, и в этот раз была, что называется, в ударе.
— Ну, если она так сыграет в спектакле, будет очень хорошо!.. — сказал, пощипывая бородку, Антон Павлович. — Лучше не надо!
<…> Все, что можно было сделать в неимоверно короткий срок, в восемь репетиций, для такой тонкой пьесы полутонов, как «Чайка», — все было сделано.
Генеральная репетиция прошла гладко с ансамблем, но вяловато. Чувствовалось, что у актеров опустились нервы, не было настроения, огня… Антону Павловичу понравились декорации, обстановка, гримы, но он больше, чем кто-нибудь, чувствовал, что пьеса идет без подъема, без настроения… В зрительном зале на генеральной репетиции сидела почти вся драматическая труппа, театральные чиновники и их родственники. Антон Павлович в одном из антрактов обвел глазами сидящую публику и как бы про себя спокойно проговорил:
— Пьеса не понравится… Она не захватывает…
— Что за пустяки!.. Почему вы так думаете?.. — протестовал я.
— А вы посмотрите на выражение лиц у публики… Она скучает… Им неинтересно…
Игнатий Николаевич Потапенко:
Накануне представления мы с Антоном Павловичем обедали у Палкина. Он уже предчувствовал неуспех и сильно нервничал.
К спектаклю приехали из Москвы Марья Павловна и еще кой-кто из близких, и он выражал недовольство. Зачем было приезжать? Это как будто увеличивало его ответственность.
Мария Павловна Чехова:
Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и суровым, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне:
— Актеры ролей не знают. Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала.
Я посмотрела на брата. В этот момент, помню, выглянуло солнце, и серая, мрачная петербургская осень сразу стала мягкой, ласковой, все по-весеннему заулыбалось. Я воскликнула:
— Ничего, Антоша, все будет хорошо! Посмотри, какая чудная погода, светит солнышко. Оставь свои дурные мысли.
Не знаю, подействовала ли на него перемена погоды или мой оптимистический тон, но он не стал больше говорить об актерах и пьесе, а шутливо сообщил мне:
— Я тебе в ложе целую выставку устроил. Все красавцы будут. А вот Лике, возможно, будет неприятно. В театре будет Игнатий, и с Марией Андреевной. Лике от этой особы может достаться, да и самой ей едва ли приятна эта встреча.
Лидия Стахиевна Мизимова днем раньше приехала в Петербург. У нее были свои основания волноваться по поводу первой постановки «Чайки». Всего только около двух лет прошло с тех пор, как она пережила свой неудачный роман с Игнатием Николаевичем Потапенко. Ей предстояло теперь в присутствии в театре самого Потапенко и его жены смотреть пьесу, в которой Антон Павлович в какой-то степени отразил этот их роман. И, конечно, спектакль Лику волновал.
Мария Михайловна Читау:
Перед поднятием занавеса за кулисами поползли неизвестно откуда взявшиеся слухи, что «молодежь» ошикает пьесу. Тогда все толковали, что Антон Павлович не угождает ей своей аполитичностью и дружбой с Сувориным. На настроение большинства артистов этот вздорный, быть может, слух тоже оказал известное давление: что-де можно поделать, когда пьеса заранее обречена на гибель? Под такими впечатлениями началась «Чайка».
Игнатий Николаевич Потапенко:
На сцене были Комиссаржевская, Абаринова, Дюжикова, Читау, Давыдов, Варламов, Алоллонский, Сазонов, Писарев. Панчин. Этим актерам, даже и не в столь густой концентрации, приходилось выступать в пьесах безжизненных и бездарных, и они умудрялись делать им успех. О небрежности же с их стороны, о невнимании не могло быть и речи. Можно сказать с уверенностью, что они напрягали все силы своих дарований, чтобы дать наибольшее и наилучшее. То, чего недоставало, — общий тон, единство настроения, — был недостаток коренной и проявлялся не здесь только, а и в других постановках. <…>
Но зато их согревала симпатия к автору, которого все любили и желали сделать для него как можно лучше.
И все-таки был даже не неуспех, а провал, притом выразившийся в совершенно нетерпимых, некультурных, диких формах.
Евтихий Павлович Карпов:
Е. И. Левкеева, талантливая комическая актриса, с легкой склонностью к шаржу, была одной из любимиц публики Александрийского театра. У нее была своя, особенная публика — средний обыватель, полуинтеллигент-чиновник, богатый гостинодворец, домовладелец, приказчик. Словом, та публика, которая приходит в театр посмеяться, развлечься, «с приятностью провести время». Сверху донизу набила эта публика Александринский театр вдень 25-летнего юбилея Е. И. Левкеевой, несмотря на весьма повышенные цены. <…> Интеллигентная публика, за весьма малым исключением, отсутствовала. В театре сидел зритель, пришедший на бенефис комической актрисы повеселиться, посмеяться, приятно провести вечерок. И среди этого благодушного обывателя торчал кое-где желчно настроенный, угрюмый, вечно весьма недовольный, скучающий газетный рецензент и два-три литератора, близкие друзья автора. <…> Открыли занавес.
В первом же явлении, когда Маша предлагает Медведенко понюхать табаку и говорит: «Одолжайтесь!» в зрительном зале раздался хохот… Когда Сорина — Давыдова вывезли на сцену в кресле (на чем настаивал Антон Павлович), публика покатилась со смеху. Кое-кто зашикал, чтобы унять неуместный смех. Но «весело настроенную» публику было трудно остановить. Она придиралась ко всякому поводу, чтобы посмеяться… Фразы Сорина, сказанные без всякого подчеркивания, вроде: «У тебя маленький голос, но противный», вызывали хохот. Выход Варламова — Шамраева с фразой: «В 1873 году», — хохот… Появляются из-за кулисы тени, — необыкновенное веселье в зрительном зале. Нина — Комиссаржевская нервно, трепетно, как дебютантка, начинает свой монолог: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени…» Неудержимый смех публики… Комиссаржевская повышает голос, говорит проникновенно, искренне, сильно, нервно… Зал затихает. Напряженно слушают. Чувствуется, что артистка захватила публику. Но вопрос Аркадиной: «Серой пахнет! Это так нужно?..» снова вызывает гомерический хохот.
Иван Леонтьевич Щеглов:
На сцене в первом акте, после захода солнца, темнеет.
— Почему это вдруг стало темно? Как это нелепо! — слышу чей-то голос позади моего кресла.
Евтихий Павлович Карпов:
Лучшие места первого действия пропали, непонятые «веселой публикой».
Конец акта прошел благополучно, и когда закрылся занавес, раздались аплодисменты. Актеры вышли на вызов.
В. Ф. Комиссаржевская, взволнованная, со слезами на глазах, бросилась ко мне со словами:
— Что же это за ужас!.. Я провалила роль… Чему они смеются?
Лидия Алексеевна Авилова:
Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие злобно негодовали: «Символистика»… «Писал бы свои мелкие рассказы»… «За кого он нас принимает?»… «Зазнался, распустился»…
Остановился передо мной Ясинский, весь взъерошенный, задыхающийся.
— Как вам понравилось? Ведь это черт знает что! Ведь это позор, безобразие…
Его кто-то отвел.
Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головой. Всюду слышалось: Чехов… Чехов…
Евтихий Павлович Карпов:
Второе действие прошло недурно. Варламов в своей сцене с Аркадиной снова вызвал смех всего зала и ушел под аплодисменты. Сцена между Тригориным и Ниной не произвела должного впечатления. Сазонов — Тригорин провел свою роль с искусной актерской техникой, но малохарактерно. В нем не чувствовался писатель. Его жалобы на свою писательскую долю, на ужасы его жизни, на его мучения, неразлучные с творчеством, звучали неубедительно. В них не было глубины страдания, «меланхоличности», а главное, не было искренности.
Чудный по художественной простоте конец второго акта публика не оценила. Она, очевидно, ждала совсем иного и разочаровалась.
Иван Леонтьевич Щеглов:
Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной (Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:
— Отчего это Аполлонский все носится с какой-то дохлой уткой? Экая дичь, в самом деле!..
В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе между креслами с одним превосходительным членом театральной дирекции.
— Помилуйте, — говорю я ему. — разве можно такие тонкие пьесы играть так возмутительно неряшливо?
Театральный генерал презрительно фыркает.
— Так, по-вашему, это «пьеса»? Поздравляю! А по-моему, это — форменная чепуха!
Прохожу в буфет и встречаю там знакомого полковника, большого театрала. Вот, думаю, с кем отведу душу…
— Ну, и отличился же сегодня Сазонов! — негодую я: — Вместо литератора Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?..
Но миролюбивый полковник раздраженно на меня набрасывается:
— Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще «играет»! Удивляюсь на дирекцию — как можно ставить на сцену такую галиматью!.. Возвращаюсь в партер, удрученный до последней степени.
Евтихий Павлович Карпов:
Третий акт доставил публике много веселья. Выход Треплева с повязкой на голове — смешок в зале. Аркадина делает перевязку Треплеву — неудержимый хохот. Конец сцены между Аркадиной и Треплевым, когда они начинают наделять друг друга такими эпитетами, как «Декадент, киевский мещанин, скряга, оборвыш!» — веселят публику.
Иван Леонтьевич Щеглов:
Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее сожителем — литератором Тригориным — прямо великолепна по реализму и оригинальности замысла. Но сцена разыграна была Сазоновым и Дюжиновой грубо и банально, и момент, когда Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и неестественным.
Евтихий Павлович Карпов:
Варламов — Шамраев в своем монологе об актере Измайлове и его оговорке «Мы попали в запендю…» снова вызывает смех. И последняя, финальная сцена третьего акта пропадает. Шум в зале. Вызовы автора и актеров… Шиканье…
Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г.:
Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники в вицмундирах, с орденами, Погожев со звездой; приходил молодой красивый чиновник, служащий в департаменте государственной полиции. <…> Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с чиновниками добродушно-почтительно и льстиво (Левкеева изъявляла удовольствие, что Погожев такой молодой, а уже имеет звезду); это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа.
Мария Михайловна Читау:
Не помню, во время которого акта я зашла в уборную бенефициантки, и застала ее вдвоем с Чеховым. Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье… Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел.
Евтихий Павлович Карпов:
Ко мне в кабинет, бледный, с растерянной, застывшей улыбкой, входит Ант. Павлович…
— Автор провалился… — говорит он не своим голосом…
— И почему они все смеются, идиоты!.. — с раздражением замечает Н. Ф. Сазонов.
Лидия Алексеевна Авилова:
В последнем действии, которое мне очень поправилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Комиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: «Люди, львы, орлы…» Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы! Смеялись над простыней, и надо сказать, что Комиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.
Александр Рафаилович Кугель:
Это был один из тех катастрофических театральных вечеров <…> когда публика, не усвоив и не поняв, чего хотят актеры, с необычайным упрямством и необычайным легкомыслием, не желает вникать в дело и создает спектакль из своего собственного веселого настроения. Тогда актеры, путавшиеся и раньше в ролях, которые они плохо чувствовали, окончательно теряют власть над собою и либо стараются скорее отбарабанить слова и уйти со сцены, либо, что еще хуже и уже совсем неблагородно, начинают играть в тон публике, не только не пытаясь сделать слова роли более вразумительными, но, наоборот, сугубо подчеркивая их кажущуюся невразумительность и превращая спектакль в народническое представление. Я сидел рядом с рецензентом «Новостей», желчным и озлобленным Н. А Селивановым — мрачным человеком в темно-синих очках, скрывавших бельмо на глазу. Его особенностью было, вообще, то, что все его раздражало, как бельмо на глазу. Он шипел на «Чайке» с первых же слов и злорадствовал.
Лидия Алексеевна Авилова:
У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:
— Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.
— Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха…
Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:
— Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый… И ведь он еще так молод… Ведь он еще очень молод.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда после первых двух актов «Чайки» на Александрийском театре он увидел, что пьеса не имеет успеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не знали, что подумать, и посылали всюду, где предполагали его найти.
Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г
Это правда, что я убежал из театра, но когда уже пьеса кончилась.
Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
17 октября 1896. Сегодня «Чайка» в Александрийском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невнимательная, не слушающая, кашляющая, разговаривающая, скучающая. Я давно не видал такого представления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивая, где он. Она беспокоилась. Мы послали в театр, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин — пьеса шла в ее бенефис за 25-летнюю службу). Нигде его не было. Он пришел в 2 ч. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? «Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление… Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача». Завтра в 3 ч. хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры». Вчера еще, после генеральной репетиции, он беспокоился о пьесе и хотел, чтоб она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало развиты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характеров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов показал себя человеком торопливым, безвкусным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: «Назовите меня последним словом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу».
Игнатий Николаевич Потапенко:
Впечатление, произведенное на него этим невероятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь равнодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.
В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким лицом он «ужинал у Романова, честь-честью». Я пришел к нему на другой день часов в десять утра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суворина, где-то очень высоко, и жил один. Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый.
— Вот отлично, что пришел. По крайней мере проводишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа… Очевидцев я сегодня не желаю видеть.
— Как? Даже Марью Павловну?
— С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.
— Почтовым?
— Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.
— Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.
— Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе… Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хороший нюх.
— А что?
— Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотрели на меня так, словно я обокрал их, и обходили меня за сто саженей. Ну, идем…
Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъезде Марью Павловну, в другом — Суворина, в третьем, кажется, брата.
Взяли извозчика и поехали на Николаевский вокзал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня. На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг:
— Не читаю! — Потом обратился ко мне:
— Посмотри, какое у него добродушное лицо, а между тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии…
Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказалось в распоряжении целое купе второго класса.
— Ну, и сладко же буду спать, — говорил он.
Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.
— Кончено, — говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. — Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из театра, высоко подняв воротник, яко тать в нощи. — кто-то из публики сказал: «Это беллетристика», а другой прибавил: «И преплохая…» А третий спросил: «Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?» А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: «Не понимаю, чего это дирекция смотрит. Это оскорбительно — допускать такие пьесы на сцену». А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не знаешь, что это сделал я.
— А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? — предложил я, когда раздался второй звонок.
— Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут — с такими лицами, с какими провожают дорогих родственников на каторгу.
Третий звонок. Простились.
— Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.
И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.
Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г. Октябрь:
17 окт. в Александрийском театре шла моя «Чайка». Успеха не имела.
Мария Павловна Чехова:
На другой день, приехав к Сувориным, я брата уже не застала. Он утром, ни с кем в доме не простившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка.
«Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, — и чувствую я себя не особенно скверно.
Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику». Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: «Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».
В полночь того же дня и я уехала домой. В Мелихове брат встретил меня словами: «О спектакле — больше ни слова!»
В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой — можно судить но тому, что, всегда аккуратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал телеграмму поездному обер-кондуктору с просьбой выслать их в Лопасню.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Но как скоро душа его осилила это проклятое наваждение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал организоваться.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 22 октября 1896 г.:
В Вашем последнем письме (от 18 окт.) Вы трижды обзываете меня бабой и говорите, что я струсил. Зачем такая диффамация? После спектакля я ужинал у Романова, честь-честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни одного жалобного звука. Если бы я струсил, то я бегал бы по редакциям, актерам, нервно умолял бы о снисхождении, нервно вносил бы бесполезные поправки и жил бы в Петербурге недели две-три, ходя на свою «Чайку», волнуясь, обливаясь холодным потом, жалуясь… Когда Вы были у меня ночью после спектакля, то ведь Вы же сами сказали, что для меня лучше всего уехать; и на другой день утром я получил от Вас письмо, в котором Вы прощались со мной. Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да, самолюбие мое было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему, о чем и предупреждал Вас с полною искренностью. Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой — и теперь хоть новую пьесу пиши. Уже не чувствую утомления и раздражения и не боюсь, что ко мне придут Давыдов и Жан говорить о пьесе. С Вашими поправками я согласен — и благодарю 1000 раз. Только, пожалуйста, не жалейте, что Вы не были на репетиции. Ведь была в сущности только одна репетиция, на которой ничего нельзя было понять; сквозь отвратительную игру совсем не видно было пьесы. <…>
Сестра в восторге от Вас и от Анны Ивановны, и я рад этому несказанно, потому что Вашу семью люблю, как свою. Она поспешила из Петербурга домой, вероятно думала, что я повешусь. У нас теплая, гнилая погода, много больных. Вчера у одного богатого мужика заткнуло калом кишку, и мы ставили ему громадные клистиры. Ожил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.