1896

1896

6 января

В полночь, когда я ложился спать, пробило восемь склянок; уснул, проснулся, пробило две склянки; уснул, проснулся, пробило четыре склянки; уснул, проснулся, услышал семь склянок; уснул, проснулся, услышал, как пробило одну склянку; уснул проснулся, услышал две склянки, — а вслед за тем раздался гудок, призывающий к завтраку. Выпил кофе в постели. Какая дурацкая ночь!

На палубе свирепствуют шалопаи. Досадно, что из шалопаев вырастают порядочные и полезные для общества люди нисколько не реже, чем из послушных детей.

Чем больше я присматриваюсь к современному морскому строительству и оборудованию, тем сильнее растет мое недовольство Ноевым ковчегом. Это было на редкость бестолковое сооружение (если подумать, для чего оно предназначалось). Только крестьянин мог изобрести подобную штуку.

Лучшей судовой библиотеки я не встречал. Надо перечитать этого чертова «Векфильдского священника». И кое-что из Джейн Остин.

Океан сегодня великолепен, синева напоминает мне Средиземное море; легкий, отчетливо-медный оттенок на неосвещенном солнцем спаде волны; тихое покачивание успокаивает и убаюкивает; вокруг все дышит покоем, чуждо мирским треволнениям. Вас овевает легкий ветерок, чтобы ваш жир не расплавился и не вышел наружу темными пятнами на одежде.

Дельфин — юморист водной стихии: проделывает, как видно, свои головоломные фокусы из чистой любви к искусству; никакой корысти.

С утра дал клятву, что не буду браниться. Утро провел на палубе, наблюдая восход солнца. Тихое, умиротворяющее зрелище. Сошел в каюту, умылся, надел чистую рубашку, побрился (долгая, невыносимая, выматывающая душу каждодневная процедура). Ни разу не выругался! Собрался идти завтракать. Вспомнил о микстуре сам, без подсказки (впервые за эти три месяца). Налил микстуру, держа бутылку в одной руке, мензурку — в другой, а пробку в зубах. Продолжая держать мензурку, потянулся, чтобы взять стакан. Уронил мензурку. Поднял мензурку, налил снова микстуру, поставив предварительно стакан на умывальник. Только налил, пароход качнуло, и послышался звон; это мой стакан разлетелся вдребезги, дно, впрочем, осталось цело. Поднял его, чтобы выкинуть в иллюминатор; выкинул вместо него мензурку.

Тут я дал себе волю. Миссис Клеменс, стоя в дверях, наблюдала всю эту сцену: «Лучше не старайся, все равно тебе не исправиться».

Суббота, 18 января

Уже пять дней мы в Коломбо; у меня утомительный кашель. Так устал, что в четыре часа дня лег в постель в своем номере в отеле «Бристоль».

Самые удивительные вариации наготы и ослепительных красок — все гармонично, чарует. Составные части очарования — на девять десятых обнаженное, сверка-ющее черное тело и яркие увечные лохмотья, — и вот перед вами совершенный наряд; красота и изящество в сочетании с удобством.

Вдруг в этот опьяняющий вихрь и смешение прекрасных тел и восхитительных красок врывается оскорбительный диссонанс: двенадцать чопорных богобоязненных христианских черных девиц идут парами из миссионерской школы, одетые так, как летом одевают девочек по воскресеньям в английской или американской деревне.

Трудно передать удивление и испуг, охватывающие вас при этом неожиданном зрелище. Близкого эффекта можно добиться, если воскресным утром внезапно выпустить десяток здешних, почти обнаженных сингалезок в сумрачно-благопристойную толпу прихожан, шествующих в церковь в каком-нибудь американском или английском городе.

— Папа, салям, папа! — Маленькая нищенка трогает меня за ногу; прелестная маленькая девчушка. Мальчик-нищий говорит:

— Здравствуй, отец!

Единственное совсем голое существо — четырехлетний карапуз, но и его нагота не абсолютна, животик у него опоясан бечевкой.

Бомбей, 20 января

Все время взаперти из-за проклятого кашля. Пока улучшения нет. Пропади он пропадом, этот кашель.

Воскресенье, 26 января

Оказывается, это был мистер Ганди (делегат Всемирного религиозного конгресса в Чикаго), тот, кто давал нам вчера пояснения в храме джайнов[62].

Весь вчерашний день ехали по иссушенной солнцем земле, густо усеянной грязными деревушками в разных стадиях упадка. Печальная страна — страна невообразимой бедности и лишений.

Три длинные седые обезьяны вприпрыжку прошли по дороге.

Вот уже шесть часов мы плывем по реке Хугли, и невозможно распознать, что мы в Индии. Через каждые несколько миль видим на берегу большой белый дом с колоннами европейской архитектуры, господствующий над обширной равниной. На горизонте лес. Смотрите, луизианские плантации! А крытые тростником домики превращаются в негритянские хижины, столь знакомые мне по воспоминаниям более чем сорокалетней давности. В продолжение шести часов я плыл вдоль сахарного берега Миссисипи.

28 марта 1896. В море

Наш капитан — красавец и геркулес, молодой, решительный, мужественный, крупная прекрасная голова, на него приятно смотреть. У нашего капитана есть странность: он не умеет так сказать правду, чтобы она не звучала ложью. В этом отношении он полная противоположность разбитному шотландцу, который сидит в середине стола; тот не может соврать так, чтобы ему не поверили. Когда капитан что-нибудь рассказывает, пассажиры переглядываются, как будто спрашивая: «Неужели вы верите?» Когда шотландец рассказывает, у всех на лицах читаешь: «Как интересно и удивительно!» Все дело в характере и в манере рассказчика. Капитан застенчив и не уверен в себе, и он говорит о самых обычных вещах, словно сам сомневается. Шотландец преподносит вам дичайшую выдумку с безмятежной уверенностью, и вы не можете не верить ему, хотя знаете, что все это вздор.

Вот пример: капитан рассказал, как однажды вез в Англию шестьдесят малышей, самому старшему было не больше семи лет. Почти без исключения это были дурные дети, потому что всю свою жизнь они тиранствовали над туземными слугами и помыкали ими. Капитан рассказал, как семилетний мальчишка пытался бросить в море трехлетнего карапуза, как он, капитан, ухватил малыша за ногу и спас тем от гибели, а затем дал оплеуху обидчику, в ответ на которую получил несколько звонких пощечин от матери мальчугана. Дамы за столом вполголоса спрашивали: «Неужели вы верите, что она его в самом деле ударила?»

Вступил в беседу шотландец и рассказал, как он выловил однажды акулу у ледяных берегов Антарктики. Когда туземцы выпотрошили акулу и вскрыли желудок, то обнаружили там сигары, головные щетки, молитвенник, пробочник, револьвер и другие мелкие вещи, принадлежавшие миссионеру, пропавшему без вести на Островах Согласия три года тому назад. Когда он потребовал от туземцев свою долю добычи, они рассмеялись ему в лицо и не дали ничего, кроме отсыревшего бумажного шарика. Но этот шарик оказался скомканным лотерейным билетом, на который в Париже пришелся выигрыш в 500 000 франков.

Все за столом согласились, что рассказ изумительно интересен, никто не подверг сомнению ни малейшей детали.

Капитан рассказал, как однажды сумасшедший гонялся за ним с топором вокруг мачты и как он уже выбивался из сил, когда на шум прибежал помощник и бросил шезлонг под ноги безумцу; потом навалился на него, вырвал из рук топор и спас таким образом жизнь капитану.

Все это было правдоподобно, но капитан рассказывал вяло, и было ясно, что никто не поверил ни единому слову.

Тут же шотландец рассказал о летающей рыбе, которую ему удалось приручить.

Эта рыба долго жила в бассейне и летала на ближний луг ловить лягушек и птичек. Ему снова поверили. Ему верят, хотя он не говорит ни единого слова правды. Капитану не верят, хотя, как мне кажется, он никогда не лжет.

Моя литературная судьба в этом смысле весьма любопытна. Мне никогда не удавалось соврать так, чтобы мне не поверили. Когда я говорил чистую правду, никто не желал мне верить.

В Джайпуре я повторил некоторые опыты сэра Джона Леббока[63] с муравьями и получил сходные результаты. Потом я предпринял собственные опыты.

Они показали, что муравьи хорошо ориентируются в сфере духовных интересов. Я соорудил четыре миниатюрных святилища: мусульманскую мечеть, индийский храм, еврейскую синагогу и христианский собор — и поставил их рядом. Затем я пометил пятнадцать муравьев красной краской и пустил их на волю. Они бегали взад и вперед, глядели на храмы, но внутрь не заползали. Я выпустил еще пятнадцать муравьев, пометив их синим. Они повели себя так же. Я позолотил и выпустил еще пятнадцать муравьев. Результаты не изменились. Все сорок пять муравьев суетились, подходили ко всем храмам, но ни в один из них не вползали. Я счел доказанным, что отобранные мною муравьи не имеют твердых религиозных воззрений; это было необходимой предпосылкой для следующего, еще более важного опыта.

Я положил у входа в святилища по клочку белой бумаги. На бумажку перед мечетью я положил немного замазки, перед входом в индийский храм — чуточку дегтя, перед входом в синагогу капнул скипидара, а перед входом в собор положил кусок сахару. Теперь я выпустил красных муравьев. Они отвергли замазку, и деготь, и скипидар и набросились на сахар с жадностью и, как мне показалось, с искренним чувством. Я выпустил синих; они в точности повторили действия красных. Золотые поступили так же, без единого исключения. Это не оставляло сомнений в том, что муравьи без определенных религиозных воззрений, если им предоставить выбор, отдают предпочтение христианской религии перед всякой другой.

Чтобы проверить опыт, я запер опять муравьев и переместил замазку в собор, а сахар — в мечеть. Я выпустил сразу всех муравьев, и они толпой ринулись прямо к собору. Я был тронут до слез и пошел в соседнюю комнату, чтобы записать этот замечательный опыт. Но, вернувшись, я увидел, что все муравьи изменили христианской вере и перешли в мусульманство. Я понял, что поспешил с первоначальными выводами, мне стало неловко и горько. Уже менее уверенный, я решил продолжить свой опыт. Я положил сахар в третий храм, а после — в четвертый. И что же? В какой храм я клал сахар, в тот и устремлялись мои муравьи. Таким путем я пришел к конечному выводу, что в отношении религии муравьи являются полной противоположностью людям. Человек идет в тот храм, где его учат истинной вере. Муравей же в тот, где ему дают сахар.

Маколей[64] говорит о «гнусной» должности казенного палача. Если это гнусная должность, то закон, учреждающий ее, — гнусный закон, и закон, предусматривающий в качестве наказания смертную казнь, — тоже гнусный закон; суд, приговаривающий к смертной казни, — гнусное учреждение; судья, объявляющий смертный приговор, — гнусен. Все они в равной мере подлежат клейму и през-рению. Если разобраться, должность генерала и должность казенного палача мало чем отличаются. Генерал убивает по закону и для блага своей страны; в точности то же делает и палач. Если признать первую должность почетной, будет нелепо отказывать в этом второй. Если же вы докажете, что одну из этих должностей следует почитать недостойной, резренной, вы увидите, что доказали то же и в отношении второй.

Не обманывая себя, вам не разделаться с этим.

Какая странная затея детективный роман! Не знаю, найдется ли автор такого романа, который не испытывал бы чувства стыда (я исключаю «Убийство на улице Морг»[65]).

Рассказ Смайта о Браунинге[66]. Однажды его просили растолковать значение одного пассажа в «Сорделло». Браунинг почитал, подумал, потом сказал: «Было время, когда двое могли ответить на этот вопрос». Он сперва указал пальцем на себя, потом поглядел на небо. «Теперь только один» — и поглядел на небо.

Характерная черта американцев — невежливость. Мы нелюбезная нация. В этом мы намного переросли все народы, как цивилизованные, так и дикие (или не доросли до них).

Нас называют изобретательной нацией, но другие народы тоже изобретательны. Нас называют хвастливой нацией, но другие народы тоже хвастливы.

Нас называют энергичной нацией, но другие народы тоже энергичны. И только в нелюбезности, в невежливости, невоспитанности мы не имеем соперников — пока черти сидят в аду.

Квикстаун, 4 июня

Черный дикарь, которого вытеснил бур, был добродушен, общителен и бесконечно приветлив; он был весельчак и жил, не обременяя себя заботами. Он ходил голым, был грязен, жил в хлеву, был ленив, поклонялся фетишу; он был дикарем и вел себя как дикарь, но он был весел и доброжелателен. Его место занял бур, белый дикарь.

Он грязен, живет в хлеву, ленив, поклоняется фетишу; кроме того, он мрачен, неприветлив и важен и усердно готовится, чтобы попасть в рай, — вероятно, понимая, что в ад его не допустят.

Два-три года тому назад, за обедом у Лоуренса Хаттона, Генри Ирвинг[67] спросил меня, не слыхал ли я историю про то-то. Мне стоило труда сказать «нет». Он принялся рассказывать, потом помолчал и снова спросил: «Вы в самом деле не знаете?» Я мужественно подтвердил, что не знаю. Он стал продолжать, потом снова замолк и спросил, правду ли я говорю. Тогда я сказал, что могу соврать раз, могу из любезности дважды, но не более того. Я не только слыхал эту историю, я сам ее выдумал. Так оно и было в действительности.

В Австралии, в тамошнем клубе, со мной вступил в беседу один господин, и я сразу увидел, что это местный присяжный рассказчик и что он сейчас будет распускать свой павлиний хвост. Он начал с того, что поезда в Новой Зеландии ходят ужасно медленно, и я понял, что это вступление к какому-то анекдоту. Ждать не пришлось. Он рассказал, как однажды посоветовал кондуктору снять с паровоза предохранительную решетку от коров и насадить ее сзади на хвостовой вагон поезда. «Нам все равно ни одной коровы не перегнать, — сказал он кондуктору, — а они могут в любую минуту забраться в задний вагон и искусать пассажиров». Я легко сбил бы его, сказав, что в Австралии нет в поездах решеток. Я еще легче сбил бы его, если бы сказал, что сочинил эту шутку, когда он был еще в младенческом возрасте. Это было очень, очень давно. Я сочинил ее для своего публичного выступления.

Что сделать с человеком, который первым стал праздновать дни рождения? Убить — слишком мало. Дни рождения хороши до поры до времени. Когда у тебя подрастают дети, эти даты подобны веселым флажкам на дороге, по которой мчишься вперед.

Но вдруг ты замечаешь, что с флагштоками что-то случилось — они изменили форму, превратились в путевые столбы. Теперь по ним считаешь не выигрыши, а потери. С этой поры забудь, что ты отмечал день рождения.

Если бы мне поручили сотворить бога, я наделил бы его некоторыми чертами характера и навыками, которых не хватает нынешнему (библейскому) богу.

Он не стал бы выпрашивать у человека похвал и лести и был бы достаточно великодушен, чтобы не требовать их силком. Он должен был бы себя уважать — не менее, чем всякий порядочный человек.

Он не был бы купцом, торгашом.

Он не скупал бы льстивые похвалы.

Он не выставлял бы на продажу земные радости и вечное блаженство в раю, не торговал бы этим товаром в обмен на молитвы. Я внушил бы ему чувство собственного достоинства, свойственное порядочным людям.

Он ценил бы лишь такую любовь к себе, которая рождается в ответ на добро, и пренебрегал бы той, которую по догово-ренности платят за благодеяния. Искреннее раскаяние в совершенном грехе погашало бы грех навсегда, и от человека, раскаявшегося в душе, никто бы не ждал и не требовал словесных просьб о проще-нии.

В его библии не было бы смертного греха. Он признал бы себя автором и изобретателем греха, а равно автором и изобретателем способов и путей к совершению греха. Он возложил бы всю тяжесть ответственности за совершаемые грехи на того, кто повинен в них; признал бы себя главным и единственным грешником.

Он не был бы завистлив и мелочен.

Даже люди презирают в себе эту черту.

Он не был бы хвастуном.

Он скрывал бы, что в восторге от себя самого. Он понял бы, что хвалить себя при занимаемом им положении дурно.

Он не испытывал бы мстительных чувств.

Не было бы никакого зла, кроме того, в котором мы все живем от колыбели и до могилы. Не было бы никакого рая, — и прежде всего того, который описан в библиях всех религий.

Он посвятил бы толику своей вечности на раздумье о том, почему он создал человека несчастным, когда мог ценой тех же усилий сделать счастливым. В остающееся время он пополнял бы свои сведения по астрономии.

Все собаки здесь носят намордники и делают вид, что им это нравится. Наверно, какая-нибудь герцогская собака вышла однажды в наморднике, потому что зубы болели или так, для потехи. Другие переняли с готовностью[68].

Державы (коронованные грабители) попали в славную переделку. Султан режет армян, как свиней на бойне[69], и Концерту держав следовало бы вмешаться, но Россия держит все карты в руках.

24 октября

Сегодня написал первую главу новой книги.

Английский железнодорожный магнат сказал: «Мы настаиваем на своем праве обращаться с наемными служащими так, как мы находим удобным».

В Иоганнесбурге управляющий крупной шахтой сказал: «Мы не называем наших негров рабами, но это слово определяет их положение и, поскольку от нас зависит, будет определять и в дальнейшем».

Юмор сновидений. Вчера мне приснился фермер, у которого спрашивали, на какую из двух лошадей он делает ставку.

Он отвечал: «По сто фунтов стерлингов на каждую лошадь». Тогда молодые люди, которые его спрашивали, стали смеяться; им было ясно, что он выиграет одну ставку и проиграет другую, и следовательно, мог бы вовсе не ставить. Нет, это было не так; они смеялись, увидев, что он готовится выиграть и ту и другую ставку, что им казалось нелепым; кроме того, они так смеялись, зная наверное, что он проиграет обе.

Все это казалось во сне осмысленным. Такова особенность сновидений, они могут быть вздорными и ни с чем не сообразными, но это обнаруживаешь, только когда проснешься.

Мы только эхо. Мы не имеем своих мыслей, своих суждений. Мы навозная куча разлагающихся наследственных признаков, физических и моральных.

Основные конструктивные и механические принципы, определяющие устройство муравьев, убеждают меня, что муравей толково задуман и дельно выполнен. У него шесть ног: четыре по углам и две посередине. Вообще говоря, это много, но некоторые из них — запасные; он доползает на них домой, когда другие отгрызены. Муравьи отгрызают друг другу ноги, улаживая религиозные и политические конфликты.

Ливи приехала в Элмайру ровно через год и на том самом поезде, на котором уехала. Сюзи[70] стояла тогда на платформе и махала рукой; теперь она лежала в гробу в нашем ленгдонском доме.

Сюзи была близорука. Как-то, когда она была маленькой, я поднимался с ней вместе по лестнице и, обернувшись на полдороге, увидел через стеклянную дверь столовой кошку-трехцветку, свернувшуюся клубком на ярко-красной скатерти на обеденном круглом столе. Поразительное зрелище. Я сказал Сюзи: «Взгляни!» — и был очень удивлен, что она не сумела увидеть.

В бреду она говорила многое, из чего было видно, что она гордилась своим отцом: «Это потому, что я дочь Марка Твена!» И когда читала о том внимании, которое нам оказали в Австралии и в Индии: «Кэти, это — моя семья!»

В те дни в Париже, когда она так быстро росла, ее речь была подобна ракете; мне казалось иногда, что я вижу, как огненная полоса взлетает выше и выше и взрывается, разлетаясь цветными искрами. И мне хотелось сказать: «Чудесная моя девочка!» Но я молчал, и мне горько теперь вспоминать. Я вырос в семье, где было не принято обнажать свои чувства.

Она так ликовала, когда моего «Простофилю Вильсона»[71] взяли на сцену. Она так интересовалась всем, что я делаю, и мне так не хватает ее, и нет охоты работать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.