«…вся эта нелепая смехотворная канитель»

«…вся эта нелепая смехотворная канитель»

В записных книжках Марк Твен часто не похож на себя, вернее, на тот образ, который остается в памяти тех, кто прочли «Тома Сойера» подростками и больше не возвращались к книгам американского прозаика. Для них Твен — один из самых солнечных писателей в мировой литературе, непоколебимый оптимист, романтик, до седых волос сохранивший доверие к жизни, которым так щедро наделен его любимый герой. И так же, как он, обладающий уникальным даром весело, а при случае издевательски расправляться с любым лицемерием и притворством.

Том — автобиографический герой, повесть о нем возвращает к идиллическим временам детства, прошедшего на Миссисипи. По крайней мере, они казались идиллическими Твену по мере того, как уходили все дальше и дальше в прошлое. И по мере того, как менялся он сам, с неизбежностью утрачивая свой жизнерадостный взгляд на окружающий мир.

Эти перемены отчетливо запечатлелись и в записных книжках, которые он, всегда ощущавший себя скорее газетчиком, чем художником по своему истинному призванию, вел с юности. Еще с той поры, когда лоцманом плавал до Нового Орлеана и обратно вверх до Мемфиса, занося сведения о стремнинах, отмелях, затонувших и неподнятых пароходах. Исправных лоций не было, и каждый из коллег Сэмюела Клеменса, еще не ставшего Марком Твеном, обходился собственными наблюдениями. Он тогда, конечно, не подозревал, что эти старые блокноты окажутся бесценными, когда возникнет замысел главных его книг: «Тома Сойера», «Жизни на Миссисипи» и «Гекльберри Финна».

Эти книги были написаны в конце 1870-х годов. Тогда же Твен впервые посетил родные места после разлуки почти в двадцать лет. Был поражен тем, что все переменилось: течением размыло острова вроде того, на котором наслаждалась вольной жизнью компания Тома Сойера, притворившись утопленниками, а в городке его детства Ганнибале время как будто вообще остановилось. Но довольно было увидеть лужу, с незапамятных времен плескавшуюся на знакомом углу, и слезы брызнули из глаз. Такое происходило с несентиментальным Твеном довольно часто. Есть признание, записанное одним из друзей: «Сколько ни ездил по миру, нигде не встретились те, кого я прежде не встречал на реке». Эти зеленые, залитые солнцем прибрежные долины и река шириной в несколько километров, за которой начиналась прерия, почти безлюдная в годы его детства, для Твена были родной стихией и готовым художественным образом. Были метафорой американского раздолья, неубывающей многоликости мира, самой жизни с ее могучей энергией и поэзией движения, не останавливающегося ни на минуту.

Наверное, оттого, что эта метафора для Твена настолько органична, резким диссонансом покажется запись в рабочем блокноте, где намечен план завершения жизненной истории Тома и Гека. О том, чтобы вернуться к своим любимым персонажам, Твен думал много раз и дважды принимался за этот замысел, однако обе повести («Том Сойер за границей», «Том Сойер — сыщик») не получились, и это естественно: герои остались теми же, что в детстве, но жизнь менялась, и они начинали выглядеть искусственными. План, набросанный в записной книжке 1890 года, резко ломает тональность, порой еще дававшую себя ощутить даже в «Гекльберри Финне», хотя там есть трагические эпизоды. Теперь Твену приходит в голову мысль изобразить двух своих мальчишек из Ганнибала в старости. Они после долгих скитаний возвращаются домой: «Вспоминают старое время. Оба разбиты, отчаялись, жизнь не удалась. Все, что они любили, все, что считали прекрасным, ничего этого уже нет».

План не был реализован, осталась только страничка в блокноте. Но о пропасти, которая лежит между писателем, в сорок лет придумывающим веселые приключения Тома Сойера с его неразлучным Геком, и автором, пятнадцать лет спустя решившим закончить историю на такой вот ноте, эта запись говорит с необычайной выразительностью.

Существует много объяснений той перемены, которая произошла с Твеном, растратившим оптимизм и под старость с презрением говорившим про «эту жалкую жизнь, бессмысленную вселенную… всю эту нелепую смехотворную канитель». Писали о том, как тяжело воспринял Твен перерождение американских идеалов, которые не привели к рождению общества равноправия и справедливости, а только стали камуфляжем для «позолоченного века», как сам Твен называл свое время неслыханной коррупции и растущих имперских амбиций. Писали о его атеизме, который под старость привел к ощущению духовного вакуума и сознанию бессмыслицы жизни, которым Твен ничего не мог противопоставить. Писали о перенесенных им жизненных катастрофах: о разорении из-за того, что все средства были вложены в несостоятельный коммерческий проект, связанный с внедрением нового печатного станка, о смерти жены и дочери, о глубоком одиночестве в последние годы, о его мистической вере, что он умрет с появлением кометы Галлея, которое случается раз в 75 лет (так и вышло: комета висела в небе и в год его рождения, и в апреле 1910-го, когда он умер).

Есть своя обоснованность во всех этих объяснениях: биографических, исторических, социологических. Но есть, конечно, и какие-то сокровенные причины, о которых Твен не говорит даже в записных книжках и в автобиографии, которую он диктовал на склоне дней. Стоит, наверное, еще раз задуматься о давно подмеченном историками литературы загадочном явлении: очень часто корифеи смеха оканчивают свой век мизантропами, готовыми вслед Твену обвинить в жестокости и низости весь человеческий род. Свифт, Гоголь или, в наш век, Зощенко — не слишком ли частый случай, чтобы не заподозрить, что смех по самой своей природе не может не обнажать потаенные и, как правило, далеко не лестные для человечества стороны жизненного опыта? Заглянувшим в эти бездны оказывается особенно тяжело сохранить взвешенный, объективный, многомерный взгляд на действительность, да и на человеческую природу. У Твена, во всяком случае, это не получилось.

Записные книжки, если читать их одну за другой в хронологической последовательности, очень ясно дают почувствовать, как под давлением приобретенного их автором нового знания о мире слабело его природное жизнелюбие и усиливались совсем другие настроения. До самого последнего времени прочитать их все, однако, было возможно только в твеновском архиве в Беркли, штат Калифорния: публикации, начатые изданием 1935 года, подготовленным биографом писателя А.Пейном, оставались неполными. Доступного обычному читателю полного издания нет и по сей день, да оно едва ли и появится, так как в сорока с лишним блокнотах, куда на протяжении более полувека вносились самые разнообразные заметки, много такого материала, который интересен только исследователям. Кое-что пропало совсем — записи, делавшиеся не в блокнотах, а на отдельных листках и часто уничтожавшиеся Твеном. Ему, похоже, самому иногда делалось страшно от посещавших его мрачных мыслей. Он ведь и автобиографию, где есть такие же безотрадные размышления, не доверял бумаге: Пейн, состоявший у него секретарем, включал только что изобретенный фонограф, а потом прятал нерасшифрованные диктовки в банковском сейфе.

Все это, впрочем, относится только к двум последним десятилетиям жизни Твена. На Миссисипи и потом в Неваде, где острое перо журналиста местной «Территориал энтерпрайз» принесло ему обожание рядовых подписчиков и ненависть изобличенных проходимцев, Твен был другим: насмешливым, лукавым, обожающим розыгрыши, причем довольно жестокие (вроде оповещения читателей о кошмарном случае с другим корреспондентом газеты, якобы упавшим с лошади и оставшимся калекой, хотя на самом деле тот просто уехал в отпуск). Он и позднее, уже в годы, к которым относятся самые резкие записи, иной раз позволял себе то подшучивать над Ноем, придумавшим «крайне бестолковое сооружение», именуемое ковчегом, то определять истинные масштабы прогресса (верней, регресса) тем, что шестьдесят лет назад слова «оптимист» и «дурак» еще не были синонимами. Не предназначая свои записные книжки для печати, он все же иногда вносил несколько штрихов, по которым будущие читатели смогли бы себе представить, какой мощный комический талант дала Твену природа, — даже если бы об этом таланте им пришлось судить только по заготовкам и наброскам, заполняющим блокноты.

Вот запись 1883 года, первый очерк сюжета, который известен всем, знающим один из шедевров Твена — «Янки при дворе короля Артура», роман, законченный им шесть лет спустя. Твен вообразил себя, человека просвещенного девятнадцатого столетия, перенесенным на тысячу двести лет назад, в легендарные времена рыцарей Круглого стола. Этот прыжок назад во времени он представил не умозрительно, но совершенно реально, со множеством бытовых подробностей: только так могло заработать его воображение. Но когда оно получало для себя пищу, остановить буйную фантазию Твена было невозможно. Одна комическая деталь рождается за другою — это как снежный ком, несущийся с горы. Из-за лат все время чешется тело, но руки скованы, движения неуклюжи, да еще нет карманов, а значит, не воспользуешься платком, если насморк. Грохот при каждом движении. На солнце — как на ростере, в мороз — как в рефрижераторе. А вдруг прямиком в броню угодит молния?

Твена, главным образом, и помнят по такого рода бурлескным страницам, по этим феериям смеха, непревзойденным мастером которых он остается вот уже более столетия. При этом, однако, не так часто вспоминают, что тот же «Янки» — книга, в общем и целом, не столько смешная, сколько печальная или, по меньшей мере, элегическая. Американец-механик Хэнк Морган, волей автора перенесенный в патриархальную эпоху, когда понятия не имели ни об электричестве, ни о прочих чудесах современной техники, вволю натешится своим могуществом среди невежественных и беспомощных рыцарей, однако, вернувшись в свою благоустроенную среду, вдруг почувствует, что ее преимущества, казавшиеся такими очевидными, на самом деле относительны. Что-то очень существенное этой прогрессивной эпохой утрачено — может быть, романтика, хотя у Твена она всегда вызывала скептическое отношение, а может быть, сознание небесцельности бытия, в котором рыцарям, искавшим чашу Грааля, не отказывал даже Твен при всем его неприятии христианской доктрины. Так или иначе, комедийное буйство увенчано философским размышлением, позволяющим ощутить настоящую — и для Твена все менее и менее внушающую энтузиазм — природу вещей на земле.

В записных книжках впервые намечены основные мотивы этого размышления, которое с ходом времени все более плотно заполняет собой твеновское творчество. Оно не перестало быть достоянием искусства смеха, просто сам смех Твена менялся, постепенно утрачивая ту ноту ничем не омраченной радости, которая так выделялась в раннюю пору. В каком-то смысле это была утрата, но в каком-то, напротив, приобретение, потому что качество смеха стало другим: теперь он заставлял задумываться о вещах невеселых, но, вероятно, самых существенных — об истинных и ложных ценностях человеческой жизни. Твен до самого конца отстаивал ценности реальные и верил, что для этого смех незаменим. Об этом тоже есть несколько ставших знаменитыми строк в записных книжках: «Ни одно божество, ни одна религия не выдерживает насмешки. Церковь, аристократия, монархия, живущие надувательством, встретившись с насмешкой лицом к лицу, — умирают».

Алексей Зверев

Данный текст является ознакомительным фрагментом.