Англия осталась одна

Англия осталась одна

Как только новый правительственный аппарат был налажен — военный совет, правительство, военный и гражданский секретариаты, связь с начальниками штабов, — руководство страны приняло первые решения, продиктованные нуждами военного времени. Положение было поистине тяжелым. Наступление вермахта сметало все преграды на своем пути, тогда Черчилль понял, что на карту поставлены, по его собственным словам, «дальнейшее существование Великобритании, ее миссия в мире и ее величие»[248]. 14 мая прорыв гитлеровских войск в Седане не на шутку встревожил британское руководство. Как оказалось, французская армия была неспособна противостоять стремительному натиску фашистских танков. 15 мая в половине восьмого утра Черчилля разбудил телефонный звонок обезумевшего Поля Рейно: «Нас разбили, мы проиграли сражение. (...) Фронт прорван». Председатель французского Государственного совета даже заикнулся о том, чтобы вовсе отказаться от борьбы[249].

Получив это тревожное известие, Черчилль решил съездить в Париж, чтобы подробно все выяснить и правильно оценить создавшееся положение. Он прибыл на набережную Орсэ 16 мая во второй половине дня в сопровождении небольшой делегации. На импровизированное заседание Верховного совета объединенного командования пришли убитые горем руководители Французского государства — Рейно, Даладье, Гамлен. Они говорили Черчиллю о том, что дорога на Париж открыта; тяжелую атмосферу заседания усугубляло зрелище горящих на лужайке архивов. А ведь еще утром Черчилль оптимистично заявлял: «Это просто смешно, Францию нельзя завоевать ста двадцатью танками». Теперь он с горечью осознавал масштабы разразившейся катастрофы. «Уинстон прибыл в пять часов вечера, — рассказывал советник посланник британского посольства в Париже, — вне себя от ярости, называл французов трусами (lily-livered), говорил, что они должны сражаться. Однако после разговора с Рейно он понял, что все гораздо серьезнее». Мало того, во время перерыва в заседании дипломат Ролан де Маржери отвел Черчилля к окну и без обиняков сообщил ему о масштабах катастрофы в Седане. Маржери поведал ошеломленному британцу о своем разговоре с Рейно, состоявшемся накануне. Они опасались, как бы на следующий день не пришлось отражать атаки гитлеровских войск на берегах Луары или Гаронны, а то и вовсе эвакуироваться в Северную Африку[250].

С этого момента Черчилль должен был учитывать возможность выхода Франции из союза. Иными словами, возможность того, что Англия останется один на один с вермахтом. Впрочем, в тот же вечер дома у Рейно, где собрались убитые горем французские официальные лица, Черчилль произнес длинную напористую речь наполовину по-английски, наполовину по-французски. Он проклинал нацистский режим и попутно излагал свою глобальную стратегию, охватывавшую весь мир. Черчилль, ссылаясь на морское превосходство Британии, развитость англо-американской промышленности и предполагаемое вступление в войну Соединенных Штатов, утверждал, что соотношение сил обязательно изменится и Германия будет разбита: «И тогда мы будем разрушать их города, минировать их реки, предавать огню их поля и леса, пока не падет гитлеровский режим и пока мы не освободим мир от этой чумы».

Сила убеждения и непоколебимая решимость премьер-министра произвели впечатление даже на Поля Бодуэна, несмотря на его англофобию и неверие в силы союзников: «До часу ночи Черчилль рисовал нам картины апокалипсиса войны. Он уже видел Англию стертой с лица земли фугасными бомбами, Францию — лежащей в остывших руинах, а себя — в Канаде, руководящим битвой военной авиации Нового Света и Старой Европы, покоренной Германией. (...) Черчилль признавал лишь войну до победного конца». А три дня спустя Колвилл записал в своем дневнике: «Черчилль неукротим, если бы нацисты завоевали Францию или Англию, мне кажется, он сам отправился бы в крестовый поход против Гитлера с отрядом добровольцев»[251].

После поездки в Париж Черчилль решил, что французы вот-вот сдадутся, как сдались поляки. Он потерял веру в объединенное командование.

Поэтому как ни тяжело ему было принять такое решение, но на настоятельные просьбы французского командования срочно прислать подкрепление он ответил отказом. Тем более что и командир истребительной авиации маршал Даудинг решительно этому воспротивился, заявив, что нужно беречь силы для защиты Британии. Одновременно, вернувшись в Лондон 17 мая, Черчилль создал специальный комитет. Ему было поручено разработать тактику Англии на случай, если Франция капитулирует и Англия останется одна[252].

Вскоре стало ясно, что целью вермахта был вовсе не Париж, а устье Соммы и берег Ла-Манша. Немцы намеревались окружить передовые части французов и британский экспедиционный корпус, направленные в Бельгию, и взять их в плотное кольцо. 19 мая командир британского корпуса генерал Горт решил отступить к побережью и убраться восвояси. Вскоре разногласия между французами и англичанами обострились как по поводу ведения боевых действий и, в частности, возможного мира с Муссолини, так и по поводу эвакуации из Дюнкерка, начавшейся 27 мая. Так, на заседании Верховного совета объединенного командования, проходившем в Париже 31 мая, Черчилль и Эттли вновь в один голос заявили о непоколебимой решимости англичан продолжать борьбу, чего бы это ни стоило. При этом британский премьер-министр, зная, что на тот момент было эвакуировано сто пятьдесят тысяч английских солдат и лишь пятнадцать тысяч французских, и прекрасно понимая, что это не могло не произвести плохого впечатления на французское руководство, высказался за эвакуацию на равных условиях — «рука об руку» — британских и французских солдат.

В конце концов, когда 4 июня операция «Динамо» была завершена, оказалось, что всего эвакуировано триста тридцать тысяч человек — двести тысяч англичан и сто тридцать тысяч французов. Тогда Черчилль поспешил заявить в своей едва ли не самой знаменитой речи, что политика у него одна: война — война до конца, до победного конца. Он признал, что «эвакуациями войну не выиграть», и тут же воскликнул: «Даже если понадобятся годы, даже если мы останемся одни (...), мы не уступим, мы не сдадимся. Мы пойдем до конца, мы будем сражаться во Франции, на море и океанах, мы будем биться в воздухе с удвоенными силами и верой, мы защитим наш остров любой ценой, мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться в местах высадки, мы будем сражаться в полях, на улицах, мы будем сражаться на холмах, мы никогда не сдадимся. И даже если, хотя я ни секунды в это не верю, наш остров или значительная его часть будет покорена и задушена голодом, наша великая Империя не погибнет в своем флоте и все равно будет сражаться даже по ту сторону океана, пока Новый Мир, сильный и могучий, с божьей помощью не придет на помощь Старому и не освободит его»[253].

Страну потрясли эти слова, речь Черчилля стала настоящей сенсацией. Одна провинциальная англичанка, принадлежавшая к среднему классу, после того как во второй раз услышала обращение премьер-министра по радио, написала своим американским друзьям: «Вот уж действительно, г-н Черчилль настоящий бульдог. Он просто воплощение национального бойцовского духа, типичный англичанин в бою — никогда не уступает и готов с радостью распилить салонный рояль на дрова, лишь бы огонь в очаге не погас. (...) В конце концов, он приползет к нам на четвереньках, неузнаваемый, весь в крови, но счастливый и с сердцем врага в зубах. (...) Вручив ему свои удила и поводья, британский конь тем самым выбрал себе самого жестокого хозяина, которого только можно вообразить»[254].

В данный момент Черчилля больше всего заботило положение на фронте, от которого напрямую зависела судьба Британии. Агония французской армии продолжалась, однако ее конец был близок. После того как линия фронта на Сомме и Эне была прорвана, правительство оставило Париж, и Черчиллю пришлось дважды ездить на Луару, чтобы отговорить совершенно деморализованное французское руководство от перемирия, с которым оно уже наполовину смирилось. В первый раз встреча союзников состоялась в Бриаре 11—12 июня. Черчилль и Петен крепко повздорили, сравнивая 1918 год с 1940-м, тогда как в кулуарах Вейган выразил свои сомнения в осуществимости военных планов британского премьер-министра. «Это невероятно», — сказал он. Во второй раз французы приняли Черчилля в Туре 13 июня. Он по-прежнему твердо стоял на своем и, несмотря на уговоры, не освободил Францию от данного ею обещания не подписывать сепаратный мир.

Военный альянс Британии и Франции повис на волоске, а три дня спустя и вовсе прекратил свое существование. Это произошло 16 июня, когда союзники испробовали последнее средство: они наспех разработали проект создания союзного государства Франции и Англии, но сразу же отказались от этой идеи. Пока премьер-министр готовился в очередной раз пересечь Ла-Манш, до Лондона дошла весть о том, что правительство Петена в ночь с 16 на 17 июня обратилось к Гитлеру с просьбой о перемирии. Итак, жребий был брошен. Черчилль больше не появлялся во Франции. Лишь четыре года спустя, 10 июня 1944 года, он вновь высадился на Нормандском побережье.

Неудачи не сломили боевого духа англичан, а только укрепили их желание бороться. Настало время собрать волю в кулак и совершить невозможное. Лондон стал символом свободы для страны, которая, откликнувшись на призыв Черчилля, поднялась на борьбу с врагом. Премьер-министр, блистая красноречием, обещал народу немеркнущую славу. 18 июня он разрешил генералу Де Голлю обратиться к французскому народу через Би-би-си и таким образом заложил прочный фундамент для нового, дружеского альянса. По всему южному и западному побережью острова шли лихорадочные приготовления к отражению возможного вторжения. А печальный эпизод на алжирской военно-морской базе Мерс-эль-Кебир стал своеобразным символом суровой решимости премьер-министра. Черчилль хотел показать, что его ничто не остановит в этой беспощадной войне, которую он объявил Гитлеру, — даже кровь французских моряков, его вчерашних союзников. Такая решимость вызвала бурю оваций в парламенте — впервые действия Черчилля одобрили даже консерваторы. Теперь не только соотечественники, но и парламент признал его лидером нации.

Однако эти недели крайнего напряжения сказались на самочувствии премьер-министра. Тяжелые испытания изнуряли его. «Я чувствую себя разбитым», — признался он 26 мая своему помощнику генералу Исмею[255]. В этой нервозной обстановке он часто бывал нетерпеливым, резким, слишком жестким. Его упрекали в том, что он то и дело читал нотации своим соратникам и подчиненным, не мог сдержать внезапных вспышек гнева. Клементина, обеспокоенная этим «осложнением», даже предостерегла его. «Уинстон, дорогой, — писала она ему (...), — тебе, человеку, облеченному такой огромной властью, нужно быть учтивым и доброжелательным, проявлять олимпийское спокойствие, а не чрезмерную жесткость и раздражительность». Похоже, Черчилль прислушался к совету жены. Как заметил один из его секретарей, «дело не в том, что он намеренно тиранил окружающих, просто он всецело, душой и телом, был поглощен войной»[256].

* * *

Тем не менее, не нужно думать, будто бы в верхах царили полное согласие и взаимопонимание. Капитуляция французской армии обернулась настоящей катастрофой, и начиная с конца мая некоторые руководители государства стали учитывать возможность поражения Англии. Черчиллю понадобилась вся его энергия, чтобы убедить коллег в необходимости твердо придерживаться намеченной линии — бороться до конца. Неудачи на фронте способствовали распространению в верхах пораженческих настроений, в особенности среди бывших «попустителей» и пацифистов. В парламенте и в Уайтхолле кое-кто уже начал колебаться, поддавшись унынию. Франция вышла из игры, и теперь здравомыслящие люди, струсившие или просто реально смотревшие на вещи, стали подумывать о том, что Англия в одиночку не сможет одолеть Гитлера, а потому не разумнее было бы начать предварительные переговоры? Почему бы после всего, что было, не заключить компромиссный мир, пускай ценой территориальных потерь?

Три дня — с 26 по 28 мая — стали решающими. Лондонские министры и французский военный комитет по-прежнему пребывали в нерешительности, пока британский военный совет решал, не пора ли прощупать почву и выяснить мнение противника насчет мира с Британией. Этот вопрос вынес на обсуждение министр иностранных дел лорд Галифакс, заручившийся поддержкой Чемберлена. Они предлагали обратиться за помощью к тогда еще соблюдавшему нейтралитет Муссолини: через него можно было бы узнать, согласен ли Гитлер заключить с Британией мир, сохранив ее целостность. Британская же империя, со своей стороны, готова была уступить Германии часть своих территорий в Средиземном море — от Гибралтара до Суэцкого канала и в Африке. Узнав об этом предложении, Черчилль, который в действительности вовсе не был так уверен в правильности своих действий, сначала тщательно взвесил все «за» и «против» и лишь после этого решительно воспротивился идее Галифакса и сделал все, чтобы не дать ей хода. Он, в частности, собрал всех министров, не входивших в военный совет, и обязал их безоговорочно поддерживать политику противостояния агрессору. Из-за этого отношения между Черчиллем и Галифаксом сильно осложнились, и министр иностранных дел, выведенный из себя «фанфаронством» Уинстона, стал подумывать об отставке.

В конце концов, после трех дней колебаний и нерешительности предпочтение было отдано жесткой политической линии. Однако Черчилль решил бороться с врагом до конца не только потому, что к этому его подталкивал холерический темперамент. По словам Дэвида Рейнольдса, его выбор в большей степени был продиктован тем, что он, во-первых, надеялся на развал Германии изнутри в силу экономических и политических причин, как это уже было в 1918 году. Это, в свою очередь, привело бы к падению Гитлера и приходу к власти нового правительства, с которым можно было бы вести переговоры. Впрочем, здесь Черчилль ошибался. Во-вторых, он надеялся, что Соединенные Штаты, хотя бы ненадолго, вступят в войну. Но напрасно он обольщался, ведь мы-то знаем, что США приняли участие в военных действиях лишь после того, как Япония потопила почти весь американский флот, а Германия объявила Штатам войну. Черчилль выдал свои сокровенные мысли несколько дней спустя, заявив на первом тайном заседании палаты общин, состоявшемся 20 июня, что «Соединенные Штаты не смогут равнодушно смотреть, как Гитлер бомбит английскую землю и истребляет ее народ. Нам лишь нужно продержаться до президентских выборов, намеченных на ноябрь, и тогда англичане и американцы объединятся в борьбе с врагом»[257].

Как бы то ни было, результат налицо: сторонники компромиссного мира проиграли первую битву. Тем не менее, пораженческие настроения в любой момент могли вновь завладеть умами. То здесь, то там вплоть до лета 1940 года нет-нет да и появлялись горстки пессимистов, считавших положение безвыходным. Они развивали бурную подрывную деятельность в политической среде, плели интриги и выдумывали разные нелепости. Многие прислушивались к мнению Ллойда Джорджа. Его слава лидера Англии, уберегшего страну в тяжелой ситуации 1916—1918 годов, еще не поблекла. А сам он с первых же дней гитлеровской агрессии не скрывал своего пессимизма и в близком кругу говорил только о мире. Ллойд Джордж представлял политическую альтернативу Черчиллю, и к нему естественным образом тянулись члены Группы Мирных целей — около тридцати депутатов-пацифистов, активно разрабатывавших различные планы по достижению мира, впрочем, так никогда и не реализовавшиеся. Расчетливый прагматик Ллойд Джордж, этот старый «колдун из Уэльса», надеялся, что его час еще придет. Однажды он так прямо и сказал: «Я жду, когда Уинстон пойдет ко дну»[258]. Да и Гитлер не ошибся, сказав, что «неминуемым соперником Черчилля был Ллойд Джордж. К несчастью, лишних лет двадцать говорили не в его пользу»[259].

И если Ллойда Джорджа можно было условно назвать британским Петеном, то загадочный Сэмюель Хор, несмотря на то, что исполнял обязанности посла Ее величества в далекой Испании, вполне сошел бы за английского Квислинга[260]. В то время ходили слухи о якобы существующих сменных командах правительства, о своего рода «теневом кабинете». Словом, в правящих кругах царили разброд и шатание, а потому складывались самые разные политические комбинации. По словам Нормана Брука, обозревателя при правительственной администрации, «если бы не Уинстон, могло бы произойти самое худшее»[261]. Так же думали и многие другие высокопоставленные гражданские и военные чиновники. Они утверждали, что последнее слово в этой ситуации оставалось за премьер-министром, который твердо придерживался своего решения сопротивляться врагу до конца, несмотря ни на что. «Весь его мир, — как проницательно заметил Исайя Берлин о Черчилле в 1940 году, — построен (...) на одной высшей ценности — действии; на борьбе добра со злом, жизни со смертью. Действие для него — это прежде всего борьба. Он всегда боролся с кем-то или с чем-то. Вот откуда его непоколебимая стойкость, Черчилль не уступает во имя своего народа, во имя своего народа он хочет продолжать войну, и ему неведом страх»[262].

18 июня, как раз накануне капитуляции французской армии, Черчилль произнес пламенную речь. Его глубокий патриотизм подсказал ему эти благородные, трогательные слова: «То, что генерал Вейган называл битвой за Францию, окончено. Со дня на день начнется битва за Англию. От исхода этого сражения зависит судьба христианской цивилизации, судьба нашей империи, сохранение наших обычаев и нравов, а также дальнейшее развитие институтов нашего общества, существующих не одно столетие. Скоро враг обрушится на нас всей своей свирепой мощью. Гитлер прекрасно знает, что не запри он нас, обессиленных, на нашем острове, он проиграет войну. Если же мы сумеем дать ему отпор, Европа вновь станет свободной, люди вновь обретут надежду на мирное, светлое будущее. Но если мы сдадимся, целый мир, не исключая и Соединенные Штаты, — все, что мы знали и любили, низринется в пропасть нового варварства, которое извращенное знание сделает еще ужаснее и которое, быть может, будет длиться дольше, чем предыдущее. Исполним же свой долг, сплотим свои усилия и будем тверды, и тогда, просуществуй Британская империя и Сообщество наций еще хоть миллион лет, потомки будут говорить: „Это был звездный час в их истории“»[263].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.