Право на существование
Право на существование
Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу, надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда, Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц — Сде-Бокер, в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, — и нельзя ему было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года, когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет остался опять только министром иностранных дел).
На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету — почти все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, — когда возникали по-настоящему трудные проблемы, мы все — и Шарет в том числе — обращались за советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест Израиля; поток писем и посетителей был неистощим — и Бен-Гурион, которому нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь. Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет, несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные — хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.
Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он задавал себе — и нам: «А это хорошо для государства?» Что означало: «Будет ли это в дальнейшем хорошо для государства?» В конце концов, история будет судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и, уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе. Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности, сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.
Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения которой ни одному израильтянину — и, разумеется, ему самому — никогда не пришлось бы стыдиться.
К счастью, долгое время — фактически до самых пятидесятых годов — оба они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец. Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на друга, они не дружили по-настоящему — но они друг друга дополняли и, конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году, когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом), разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.
Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо из нас, верил, что лучший способ — оказывать нажим на власть предержащих, чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо написанные протесты в Объединенные Нации, искусные и информативные дипломатические ноты и неустанные разъяснения в конце концов, окажут действия, в то время как вооруженные репрессалии вызовут бурю неодобрения и еще ухудшат наше и так не слишком благоприятное международное положение. Насчет бури неодобрения он был совершенно прав: это был настоящий смерч. Как только оборонные силы Израиля отвечали на террор — а при этом неизбежно бывали убиты и ранены ни в чем не повинные арабы — Израиль немедленно и очень сурово осуждался за «зверства».
Но Бен-Гурион считал, что он ответственен, в первую очередь, не перед западными государственными деятелями или международным трибуналом а перед нашими гражданами, живущими в израильских поселениях и подвергающимися постоянным атакам арабов. Он считал, что в любом государстве первейший долг правительства — защищать себя и своих граждан, как бы на это ни смотрели за границей. Было и еще одно очень важное для Бен-Гуриона соображение: граждане Израиля — весь конгломерат людей, языков и культур — должны были твердо усвоить, что за их безопасность отвечает правительство, и только правительство. Куда проще было под шумок сформировать антитеррористические группы, закрыть официально глаза на их частные акты отмщения и громогласно отрицать свою ответственность за «инциденты». Но это нам не подходило. Мы по-прежнему протягивали арабам руку мира, но в то же время дети израильских земледельцев на границе должны были по ночам спокойно спать в своих кроватях. И если этого можно добиться только нанося беспощадные удары по лагерям арабских разбойников, это должно быть сделано.
В 1955 году были проведены десятки таких израильских рейдов — в ответ на наши все увеличивающиеся потери, на минирование дорог, на нападения из засады на наши машины. Рейды наши не покончили с террором, но установили тяжелейшую расплату за жизнь наших поселенцев, а заодно и израильтян научили полагаться на свои вооруженные силы. Этим подчеркивалось — для новой части населения, по крайней мере, — какая разница между жизнью в стране, где тебя терпят, и в своей собственной стране. Но, к сожалению, в результате этого Бен-Гурион и Шарет еще больше отдалились друг от друга, ибо некоторых репрессалий Шарет не одобрял.
Через некоторое время Бен-Гурион перестал называть Шарета по имени и разговаривал с ним как с чужим человеком. Шарет невыносимо страдал от этой холодности. Он никогда ничего не сказал об этом публично, но дома, по ночам, он заполнял страницы своего дневника гневными анализами Бен-Гурионовского характера и поведения по отношению к нему, Шарету. В 1956 году Мапай стала подыскивать нового генерального секретаря. Бен-Гурион решил, что это идеальная работа для меня, спросил моего мнения по этому поводу и предложил обсудить это вместе с другими коллегами у него дома в Иерусалиме. Не все отнеслись к его предложению с восторгом, я же, хоть это и означало, что мне придется уйти из кабинета, была готова принять решение партии и слушала возникшую дискуссию с большим интересом. Конечно, мне не хотелось передавать мое министерство кому бы то ни было, но будущее партии Мапай (пострадавшей на выборах 1955 года) меня очень заботило. Я считала, что она должна — и может — вырасти, и что угроза ей, как справа, так и слева, может быть отведена, если руководство партии, которое до сих пор — по понятным причинам — слишком уж перекладывало свою работу на плечи Бен-Гуриона, сделает необходимое усилие. Тут я услышала, как Шарет пошутил: «Уж не стать ли мне генеральным секретарем партии?» Все рассмеялись — кроме Бен-Гуриона, который прямо-таки вскочил на ноги при этой шутке. Не думаю, что он когда-нибудь сам попросил бы Шарета выйти из кабинета министров, — но тут неожиданно представился удобный случай, и не таков был Бен-Гурион, чтобы этим случаем не воспользоваться.
— Замечательно! — вскричал он. — Чудная мысль! Это спасет Мапай!
Остальные удивились, немного смутились, но, подумавши, решили, что это и в самом деле хорошая мысль, и партия с этим согласилась. Заседания кабинета все больше и больше превращались в арену политических споров между Бен-Гурионом и Шаретом; такое решение вопроса — пусть не слишком элегантное — было, или, по крайней мере, казалось, облегчением всем нам, ибо снимало напряженность, происходившую от постоянных пререканий этих двух людей.
— А тебе разве не кажется, что сделать Моше генеральным секретарем хорошая мысль? — спросил меня Бен-Гурион пару дней спустя.
— Но кто же будет министром иностранных дел? — поинтересовалась я.
— Ты! — спокойно ответил он.
Я не могла поверить своим ушам. Это уж совсем никогда не приходило мне в голову, и я не думала, что смогу с таким постом справиться, да мне и не хотелось. Только в одном я была уверена: что мне не хочется уходить из министерства труда, и так я и сказала Бен-Гуриону. Сказала также, что мне неохота садиться в кресло Шарета. Но Бен-Гурион не слушал моих возражений. «Так и будет», — сказал он. Так и стало.
Шарет был глубоко потрясен. Думаю, ему всегда казалось, что если бы я не согласилась принять его любимое министерство, Бен-Гурион примирился бы с тем, что он там останется навсегда. Но в этом он ошибался. Их отношения уже не могли улучшиться, для этого было слишком поздно, хотя Шарет долго этого не понимал. Только когда его ближайшие друзья, Залман Аран и Пинхас Сапир, прямо сказали ему, что если он не выйдет из правительства, то Бен-Гурион опять уйдет, Шарет сдался. Однажды Леви Эшкол сказал: «Как премьер-министр Израиля Бен-Гурион стоит, по крайней мере, трех армейских дивизий». И то, что Шарет согласился с этой оценкой, дает понятие о силе и престиже Бен-Гуриона в то время. Конечно, позже противники Бен-Гуриона обвиняли его в том, что он отделался от Шарета специально, ибо тот затруднил бы ему проведение Синайской кампании. Но я уверена, что такого умысла тут не было. История их отношений на этом не закончилась. Шарет на некоторое время ушел от общественной жизни, а потом стал председателем Еврейского Агентства. В 1960 году, когда вспыхнуло так называемое «дело Лавона», Шарет, уже пораженный болезнью, которая его убила пять лет спустя, резче всех критиковал Бен-Гуриона за то, что он не давал этому «делу» умереть естественной смертью.
Раз уж я заговорила о «деле Лавона», то тут я о нем и скажу, хотя и не собираюсь посвящать ему исчерпывающий трактат. Все началось с ошибки, допущенной органами безопасности в связи со шпионажем в Египте в 1954 году (операция была не только плохо проведена, но и очень плохо задумана). В это время Шарет был премьер-министром и министром иностранных дел. Новым министром обороны, которого выбрал сам Бен-Гурион, стал Пинхас Лавон, один из самых способных членов Мапай, хотя и не очень устойчивый. Красивый мужчина, интеллектуал со сложной внутренней жизнью, он был всегда в числе голубей, но сразу превратился в хищного ястреба, как только занялся военными делами. Многие из нас считали, что он совершенно не годится для такого щекотливого министерства. У него не было ни необходимого опыта, ни, как мы считали, необходимой рассудительности. Не только я, но и Залман Аран, и Шаул Авигур, и другие коллеги тщетно пытались отговорить Бен-Гуриона от этого выбора. Это не удалось, разумеется. Он уехал в Сде-Бокер, и Пинхас Лавон сменил его в министерстве обороны. Но он не мог сработаться с талантливыми молодыми людьми, верными учениками Бен-Гуриона — среди них был Моше Даян, тогда начальник штаба, и Шимон Перес, генерал-директор министерства обороны. Они не любили Лавона, не доверяли ему и не скрывали этого; он же не скрывал, что не собирается оставаться в тени Бен-Гуриона и наложит на министерство свой собственный отпечаток. Так были посеяны семена грядущих раздоров.
Когда произошел провал в Египте, была назначена комиссия, чтобы разобраться, как и почему все случилось. Я не могу и не хочу входить в подробности. Достаточно сказать, что Лавон заявил, что ничего не знает о провалившейся операции и что начальник разведки задумал ее у него за спиной. Комиссия ничего значительного не обнаружила, но и не освободила Лавона полностью от ответственности за происшедшее. Общественность ничего не узнала об этом совершенно засекреченном эпизоде, а немногие, знавшие о нем, сочли все дело законченным. И все-таки, независимо от того, кто был виноват, тяжелая ошибка была допущена. Лавону оставалось только подать в отставку, и Бен-Гурион был призван из Сде-Бокера обратно в министерство обороны.
Шесть лет спустя вся эта история дала новую вспышку, превратившуюся в большой политический скандал, имевший трагические последствия внутри партии Мапай. Несколько месяцев израильская общественность переживала это дело; оно же, хоть и не впрямую, послужило причиной моего разрыва с Бен-Гурионом и его второй и окончательной отставки.
В 1960 году Лавон заявил, что на предварительном следствии были предъявлены фальшивые улики. И даже документы были подделаны. Поэтому он требовал, чтобы Бен-Гурион публично его реабилитировал. Бен-Гурион отказался: он сказал, что никогда ни в чем не обвинял Лавона и потому не может его оправдать. Это должен сделать израильский суд. Тут же была создана комиссия по расследованию действий армейских офицеров, которых Лавон обвинил в заговоре против него. Но еще до того, как комиссия закончила свою работу, Лавон передал дело на рассмотрение соответствующей комиссии Кнессета и через некоторое время о нем узнала пресса.
Дальнейшая битва Лавона с Бен-Гурионом разворачивалась на виду у всех. Леви Эшкол, как всегда, старался умиротворить участников, но Бен-Гурион не уступал и требовал судебной комиссии. Было ясно, что он готов оскорбить ближайших коллег, партию, которой руководил, — все ради того, чтобы разрешить дело тем способом, какой он считал правильным, — и не позволить никому замарать клеветой армию и министерство обороны. Он продолжал требовать суда, тогда как Эшкол, Сапир и я старались, чтобы конфликт был разрешен на уровне кабинета министров — пристойно и осторожно. Была создана специальная комиссия из семи министров, и все мы были довольны, что Бен-Гурион не возражал против этого. Но министерская комиссия, которая, как Бен-Гурион считал, поддержит его требование передать дело в суд, поработав, пришла к выводу, что больше ничего делать не надо: Лавон не несет ответственности за приказ, приведший к провалу, и нет смысла продолжать заниматься этим делом. Бен-Гурион яростно возражал, что если комиссия уверена, что приказа Лавон не давал, стало быть виной всему военная разведка. Но поскольку доказательств этому нет, то только суд может решить, кто несет ответственность за все. К тому же, сказал он, министерская комиссия повела себя неправильно. Она не сделала того, что должна была сделать, она покрыла Лавона и вообще никуда не годилась. В январе 1961 года Бен-Гурион снова ушел в отставку: по его предложению премьер-министром стал Леви Эшкол, и Бен-Гурион ринулся в новую кампанию за проведение судебного расследования. Но Эшкол не желал больше заниматься «делом Лавона» — и отверг идею суда вообще. Бен-Гурион был вне себя. Он рассчитывал, что Эшкол-то его послушается, — а Эшкол отказался. И бедный Эшкол, а заодно и все, кто поддерживал его в партии, стали первой мишенью для яростных нападок Бен-Гуриона.
Я не могла простить Бен-Гуриону того, как беспощадно он преследовал Эшкола и как он обзывал и третировал всех нас, меня в том числе. И это после того, как мы столько лет проработали вместе! Он видел в нас своих личных врагов и обращался с нами как с таковыми. Мы с ним после этого не виделись в течение многих лет. Когда в 1969 году отмечалось его восьмидесятилетие (на которое Эшкол не был приглашен), я, отдав себе отчет в своих чувствах, решила, что не пойду, хотя меня он приглашал специально. Я знала, что очень обижу его отказом, но я просто не могла принять приглашение. Он слишком оскорбил всех нас, и с этим я не могла примириться. Если мы в самом деле были такими глупцами, как он говорил, — ну что ж, с этим ничего не поделаешь, видно, такими мы родились. Но коррупция — это не прирожденное свойство, а он обвинял нас в коррупции. Если другие партийные лидеры могли пренебречь тем, что Бен-Гурион считал (или говорил, что считает) их продажными, — ну что ж Эшкол не мог и я не могла. Я не могла делать вид, что этого не было. Я не могу переписывать историю и не могу себя обманывать. На этот его юбилей я не пришла.
В 1969 году, когда я представляла Кнессету свой первый кабинет, Бен-Гурион — который к этому времени порвал с Мапай и создал РАФИ с Данном и Пересом — воздержался при голосовании. Но он выступил с заявлением. «Нет сомнения, — сказал он, — что Голда Меир сумеет быть премьер-министром. Но нельзя забывать, что она приложила руку к аморальному делу». И он снова начал рассказывать о «деле Лавона». Но к концу его жизни мы помирились. Я поехала в Сде-Бокер на празднование его восьмидесятипятилетия, и хотя мы не проделали никаких формальностей, мы снова стали друзьями. В свою очередь, когда Ревивим — Саррин киббуц — устроил празднование моего семидесятипятилетия в 1973 году, он специально туда приехал. Конечно, это был уже не прежний Бен-Гурион. И все-таки мы ликвидировали ужасный и ненужный разрыв, которого я и сейчас не могу по-настоящему объяснить. Вот, вкратце, «дело Лавона», которое началось еще до того, как в 1956 году я стала вторым по счету министром иностранных дел Израиля.
Обычно передача министерства происходит в присутствии обоих министров, старого и нового, но Шарет распрощался с министерством по-другому. Он пришел туда один, вызвал начальников отделов и простился с ними. Потом он позвал меня к себе и в течение трех дней инструктировал и вводил в курс дела с такой тщательностью, какой я ни прежде, ни потом ни у кого не встречала. В этом был весь Шарет: он знал о министерстве и о его персонале все, до малейших подробностей — имена, семейное положение, личные неурядицы — все, вплоть до того, как звали детей. Но прийти со мной вместе в министерство в мой первый день он не захотел, сказав, что мне придется пойти одной. И я пришла одна и чувствовала себя ужасно, и отдавала себе отчет в том, что прихожу на смену человеку, не только основавшему это министерство, но и возглавлявшему его с самого 1948 года.
Первые месяцы мои в этом министерстве были не слишком удачны. И не только потому, что я оказалась новичком среди знатоков. Уж очень стиль Шарета отличался от моего, и люди, которых он подобрал — конечно, очень компетентные и преданные своему делу, — были, вероятно, не те, с которыми я привыкла работать. Многие из тех, кто был постарше, получили образование в английских университетах, и их специфическая интеллектуальная утонченность, так восхищавшая Шарета, меня в восторг не приводила. К тому же, откровенно говоря, я не могла не понимать, что кое-кто тут думает, что я не подхожу для этой работы. И то сказать — я не славилась изяществом и тонкостью речей или особой приверженностью к протоколу, да и семь лет в министерстве труда были, по их мнению, не самой подходящей школой для министра иностранных дел. Но через некоторое время мы привыкли друг к другу и, в общем, хорошо сработались, может быть, потому, что от каждого решения зависело столь многое.
Я пришла в министерство иностранных дел летом 1956 года, когда действия арабских террористов — особенно федаинов (вооруженные банды, поддерживаемые и обученные Египтом) — дошли до нестерпимого предела. Федаины орудовали, в основном, базируясь в районе Газы, но у них были базы и в Иордании, и в Сирии, и в Ливане, и они убивали евреев в самом центре страны — в Реховоте, в Лоде, Рамле, Яффе. Арабские страны объяснили свою позицию уже давно. «Мы используем право войны!» — заявил в 1951 году египетский представитель, защищая отказ Египта пропускать израильские суда через Суэцкий канал. «Перемирие не прекращает состояния войны. Оно не воспрещает стране использовать некоторые права войны». Мы все очень даже хорошо знали, что эти «права» сохранялись полностью и в 1955, и в 1956 году.
Полковник Гамаль Абдель Насер, который пришел к власти в 1952 году и стал самой могущественной фигурой в арабском мире, открыто приветствовал федаинов. «Вы доказали, — сказал он, — что вы — герои, на которых может положиться вся наша страна. Пусть растет и ширится федаинский дух, одушевляющий вас, когда вы вступаете на вражескую землю». И каирское радио бесконечно прославляло убийц, в выражениях самых недвусмысленных. Его припевом было: «Плачь, о Израиль, день уничтожения близится».
Объединенные Нации не сделали ничего, чтобы прекратить действия федаинов. Секретарь ООН Дат Хаммаршельд весной 1956 года сумел добиться прекращения огня — оно продлилось несколько дней; но когда федаины опять стали переходить нашу границу, он уже не вернулся ни к этому вопросу, ни на Ближний Восток. Я знаю, что теперь вокруг фигуры г-на Хаммаршельда возник некий маленький культ, но я в нем не участвую. Я часто встречалась с ним после того, как они с Бен-Гурионом кончали толковать о буддизме и всяких философских вопросах, их обоих занимавших. Мы с ним толковали о вещах заурядных — например, о параграфе в договоре о прекращении огня с Иорданией, который нарушался, или об очередной нашей жалобе на Объединенные Нации. Ничего удивительного, что Бен-Гурион казался Хаммаршельду ангелом, а я человеком, с которым невозможно иметь дело. Я никогда не считала его другом Израиля, и как я ни старалась это скрыть, он, думаю, чувствовал, что я считаю его далеко не беспристрастным в делах Ближнего Востока. Если арабы говорили «нет» — а «нет» они говорили все время, — Хаммаршельд никогда не шел дальше. Не скажу, чтобы У Тан (бирманский государственный деятель, сменивший его в ООН) был намного лучше. Несмотря на годы бирманско-израильской дружбы, несмотря на его личные, по-настоящему теплые отношения с нашей страной и с нами, с тех пор, как У Тан стал генеральным секретарем ООН, для нас наступило тяжелое время. По-видимому, и он не счел возможным проявлять твердость по отношению к русским или к арабам, зато по отношению к Израилю он был чрезвычайно тверд, и это ему было совсем не трудно.
Но все это я говорю просто к слову. Конечно, не генерального секретаря ООН следовало винить за ежедневные убийства, грабежи и акты саботажа, совершаемые федаинами. В одной из таких атак была обстреляна (из Иордании) группа археологов, работавшая в Рамат-Рахел, близ Иерусалима. Четыре человека было убито, многие ранены. Один из четырех был членом моей семьи тесть Менахема, отец Айи, известный ученый, тихий человек, в жизни мухи не обидевший. Помню, я с горечью размышляла, что мир сошел с ума, спокойно принимая «право войны» и не думая о «правах мира». Винить за это — и не в последний раз! — приходилось русских.
В 1955 году между Чехословакией (читай — Советским Союзом) и Египтом было заключено соглашение. В результате Египет систематически снабжался всякого рода оружием, включая подводные лодки, истребители, танки и грузовики. Казалось бы — что вдруг толкнуло Советский Союз поставлять оружие государству, не скрывавшему своего намерения «отвоевать Палестину», как выразился полковник Насер. В том-то и дело, что вовсе не «вдруг». В глобальной схватке пятидесятых годов, известной (применительно к нам это не очень точно) как «холодная война», и Соединенные Штаты, и Советский Союз старались перещеголять друг друга, потрафляя арабским странам, особенно Египту. Но если Англия и США несколько стеснялись своего ухаживания за Насером, то Советский Союз не ведал никаких сомнений. То, что Советский Союз помогал Египту осуществить свою мечту о продолжении войны против Израиля, оправдывалось — в той мере, в какой Советский Союз считал нужным оправдываться, — тем, что такая гадкая вещь, как сионизм, должна подавляться повсюду. Для доказательства того, какая это гадкая вещь, в Москве в 1953 году был изобретен «заговор врачей». Русский народ был извещен, что девять врачей (шестеро из них — евреи) пытались убить Сталина и других советских лидеров, и уже инсценировался гнусный процесс, первая часть антиеврейской кампании, которую раздули на весь Советский Союз.
После этого однажды ночью в саду у советского посольства в Тель-Авиве взорвалась маленькая бомба. Русские немедленно обвинили правительство Израиля в том, что оно подстроило этот инцидент, и разорвали дипломатические отношения. Но и несколько месяцев спустя, когда отношения возобновились, антисемитская пропаганда в СССР, с постоянными ссылками на сионизм, продолжалась, и старая песня про «сионистских марионеток империалистических поджигателей войны» была подхвачена Чехословакией, начавшей собственную антиеврейскую кампанию.
Несмотря на все это, несмотря на нескрываемую советско-арабскую подготовку к следующей войне, США и Англия отказывались продавать нам оружие, как бы часто, как бы громко мы ни стучали в их двери.
Правда, в самом начале 1956 года Соединенные Штаты — по-прежнему отказываясь продавать нам оружие — дали понять Франции и Канаде, что не станут возражать, если это будут делать они. Но Франция не дожидалась американского разрешения. Руководствуясь собственными мотивами, она решила прийти на помощь Израилю, и хотя это нельзя было сравнить с советской «щедростью» к Египту, мы все-таки чувствовали себя не такими беззащитными и одинокими.
Летом 1956 года, когда я стала устраиваться в новом кабинете и привыкать к тому, что меня называют г-жа Меир — Бен-Гурион приказал принять ивритское имя, и «Меир» (на иврите это значит «озаряющий») было всего ближе к привычному «Меерсон», — петля у нас на шее стала затягиваться. Насер сделал знаменитый свой жест — в июле национализировал Суэцкий канал. Никогда еще ни один арабский лидер не совершал такого эффектного поступка, и арабский мир был поражен. Только одно оставалось Насеру совершить, чтобы управляемый им Египет был признан главной мусульманской державой: уничтожить нас. В остальном мире национализация канала с тревогой обсуждалась как политическая проблема для великих держав, нас же в Израиле больше беспокоил рост военной мощи Египта и Сирии, подписавших договор об объединении верховного командования. Не оставалось сомнений, что война неизбежна, что египтяне снова обольстились мечтой о победе над Израилем — той самопрославляющей мечтой, которую Насер развил в своей «Философии революции».
О Синайской кампании так много написано (кое-что верно, кое-что выдумано), что сама я могу добавить очень немного. Но должна подчеркнуть: независимо от неудавшейся французско-английской попытки захватить Суэцкий канал, борьба Израиля с Египтом в 1956 году имела одну-единственную цель предотвратить разрушение еврейского государства. А угроза ему была нешуточная. Как потом я сказала на Ассамблее ООН: «Пусть другие не захотели этого сделать, но мы сами распознали ее симптомы». Мы знали, что страны диктатуры — в том числе и те, которые с обезоруживающей простотой сообщают о своих планах, — обычно сдерживают обещания, а в Израиле никто не забыл ни о крематориях, ни о значении слов «тотальное уничтожение». Если мы не хотели быть перебитыми, по частям или все сразу, мы должны захватить инициативу, хотя, видит Бог, не просто было принять такое решение. И все-таки оно было принято. Мы начали секретно планировать Синайскую кампанию (в Израиле ее имя — операция Кадеш).
Французы предложили нам оружие и стали готовить секретные планы объединенного англо-французского штурма Суэцкого канала. В сентябре они попросили Бен-Гуриона послать во Францию делегацию для переговоров с Ги Молле (возглавлявшим во Франции социалистическое правительство), Кристианом Пино (министр иностранных дел) и Морисом Буржес-Монури (министр обороны). Бен-Гурион попросил меня как министра иностранных дел присоединиться к делегации, куда вошли Моше Даян, Шимон Перес и Моше Кармел, наш министр транспорта (выдающийся военачальник времен Войны за Независимость). Нечего и говорить, что я даже намеком не смела дать понять Сарре, что еду за границу. Вообще, тех, кто знал об этом, не считая уезжавших, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Это действительно держалось в секрете. Даже кабинет министров узнал об отношениях с англичанами и французами и разработал детали кампании лишь за несколько дней до понедельника 29 октября, когда она началась, а члены оппозиции были извещены Бен-Гурионом еще позже, чем члены нового кабинета. Словом, это произошло внезапно для всех — не только для Насера!
Мы полетели во Францию с секретного аэродрома на ветхом французском военном самолете, очень плохо освещенном. Мы были молчаливы и напряжены. И настроение не улучшилось, когда Моше Кармел, расхаживавший по самолету, чуть не провалился в плохо закрытое бомбовое отверстие. К счастью, он сумел выкарабкаться, сломав при этом три ребра.
Первая наша остановка была в Северной Африке, где нас поместили в очень симпатичной французской гостинице и чудесно накормили. Наши хозяева не подозревали, кто мы такие, и очень удивились, что в секретную делегацию входит женщина. Оттуда мы полетели на военный аэродром под Парижем, чтобы встретиться с французами. Я вызвала к себе нашего посла Яакова Цура. Я даже не решилась съездить в Париж и страшно рассердилась на Даяна, который это сделал — хотя, к счастью, никто его не узнал. Целью переговоров было уточнить детали военной помощи, которую нам обещали французы, особенно в защите нашего воздушного пространства, если мы об этом попросим. Но это была только первая из нескольких конференций, в одной из которых участвовал сам Бен-Гурион.
24 октября мы начали совершенно секретно проводить мобилизацию. Общественность — и, вероятно, египетская разведка тоже — решила, что ввиду угрожающего вступления иракских войск в Иорданию (примкнувшую недавно к объединенному египто-сирийскому командованию), мы готовимся отразить нападение: сосредоточение наших войск на иорданской границе придавало вероятность этим слухам. За неделю до Синайской кампании в министерстве иностранных дел была устроена конференция израильских послов, частично для того, чтобы я могла встретиться с важнейшими из наших представительств за границей прежде, чем начнется Генеральная Ассамблея ООН. Они все вернулись на места за четыре дня до начала войны, ничего о ней не подозревали. Только Яаков Цур, наш посол в Париже, знал, о чем идет речь. Шарет, отправившийся в Индию как только я приняла министерство, беседовал с Неру, когда пришло известие о том, что началась война, и Неру не мог поверить, что его собеседник ничего не знал заранее. Но полная секретность была жизненно необходима.
Как часто хотелось мне в последние недели перед войной и в министерстве, и в резиденции министра иностранных дел, куда я переехала летом и все еще старалась организовать свой быт, поговорить хоть с кем-нибудь о том, что произойдет 29 октября! Неестественно для человека молчать о том, что, он знает, изменит жизнь всех окружающих, и для того чтобы молчать, нужно делать сверхчеловеческие усилия. Куда бы я ни пошла, что бы ни делала, я ни на минуту не забывала, что через несколько дней мы вступим в войну. Я не сомневалась, что мы победим, но какой бы великой ни была наша победа, предстоят великие страдания и опасности, смотрела на молодых людей в министерстве, на парня, доставлявшего мне газеты, на рабочих-строителей напротив моего дома и думала о том, что будет с ними, когда начнется война. Невеселые это были мысли, но не было у нас другого способа отделаться от федаинов или заставить Египет понять, что Израиль не проглотишь. Последний уик-энд этого длинного жаркого октября я провела в Ревивиме, с Саррой, Зехарией и детьми. Шаулу было тогда шесть месяцев, это был прекрасный ребенок, которого я не видела со дня его рождения. Я старалась не думать о войне по дороге в киббуц, но это было невозможно. Если дела пойдут плохо, то египетская армия будет пробивать себе дорогу в Израиль через Негев, через Ревивим. Я играла с детьми, сидела с Саррой и Зехарией в тени молодых деревьев, которыми Ревивим так гордился, вечером, как все израильтяне, разговаривала с нашими общими друзьями о международном положении — а это в любом году означает: об угрозе существованию Израиля. И все время я думала «Неужели так будет продолжаться вечно — тревога о детях и внуках, война, убийства и смерть?» Но я даже не могла предупредить их о том, что предстоит.
Когда я уже собиралась уезжать, ко мне подошел молодой человек. Я знала его в лицо (он был в киббуце старожилом), но не могла вспомнить его имя. Он представился, объяснил, что отвечает за безопасность в Ревивиме, и знает, что что-то готовится. Он не произнес слова «мобилизация», но мы прекрасно друг друга поняли. «Знаю, что вы ничего не можете мне сказать, — извинялся он, — и знаю, что я и спрашивать не должен. Но надо ли нам копать траншеи?» Я посмотрела на маленький киббуц — такой уязвимый, такой всему открытый посреди Негева, потом в глаза молодому человеку. «Я на вашем месте, пожалуй, копала бы», — ответила я ему и села в машину. Всю дорогу обратно в Иерусалим я видела признаки того, что призыв резервистов уже начался — устно, по телефону, по телеграфу: на каждой автобусной остановке стояли очереди мужчин в гражданском, отправлявшихся в свои воинские части.
Согласно плану, Синайская кампания началась после захода солнца 29 октября и закончилась, тоже по плану, 5 ноября. Менее ста часов понадобилось Армии Обороны Израиля, состоявшей в основном из резервистов, посаженных в какие попало военные и гражданские машины, чтобы пересечь и отнять у Египта район Газы и Синайский полуостров, превосходившие по площади Израиль в два с половиной раза. Мы рассчитывали на внезапность, быстроту и замешательство в египетской армии, но только приехав в Шарм-эль-Шейх — южная оконечность Синайского полуострова — и объехав район Газы на машине, я поняла масштабы нашей победы. Я увидела размеры и запустение этой территории, через которую танки, пикапы, грузовики для мороженого, частные машины и такси промчались за семь дней. Это было полное поражение Египта. Гнезда федаинов были очищены. Сложная египетская система обороны Синая — крепости и батальоны, скрытые в пустыне, — была полностью выведена из строя. Сотни тысяч единиц всевозможного оружия, миллионы патронов, большей частью русского происхождения, заготовленные против нас, теперь не могли им помочь. Треть египетской армии была разбита. Из 5000 египетских солдат, скитавшихся в песках, 3000 были взяты в плен, чтобы они не погибли от жажды (и впоследствии обменены на одного израильтянина, которого египтянам удалось захватить).
Но мы воевали в Синайскую кампанию не за территорию, не за добычу, не за пленных. Что касается нас, то мы завоевали единственное, чего хотели: мир, или хоть обещание мира на несколько лет — может быть, даже дольше. Хотя потери наши были «невелики», мы отчаянно надеялись, что 172 погибших израильтянина (раненых было около 800) — последние военные потери, которые нам суждено оплакать. Теперь мы будем настаивать, чтобы наши соседи заключили с нами соглашение — и примирились с нашим существованием.
Конечно, все получилось не так. Мы-то свою войну с Египтом выиграли, но французы и англичане ее проиграли — частью по причине неумелого ее ведения, но в основном из-за бурно-отрицательного отношения английской общественности к тому, что было расценено как империалистическое нападение на ни в чем не повинную страну. Я всегда думала, что будь англо-французская атака Суэца быстрой и эффективной, буря протеста улеглась бы ввиду fakt accompli совершившегося факта. Но наступление провалилось, и французы с англичанами отступили, как только Объединенные Нации, под сильным нажимом США и Советского Союза, потребовали убрать их войска из зоны Суэцкого канала. Они также потребовали, чтобы Израиль отступил из Синая и района Газы.
Так началась дипломатическая битва, которую мы вели в ООН в течение мучительных четырех с половиной месяцев — и проиграли. Мы пытались убедить весь мир, что если мы отступим к линии перемирия 1949 года, то новая война на Ближнем Востоке будет неизбежна. Неплохо бы, если б те самые люди, те миллионы людей, которые и сегодня не вполне поняли, что означает борьба Израиля за свое существование, и с такой готовностью осуждают нас за «недостаточную гибкость» и за то, что мы каждый раз, когда нас ввергают в войну, не отступаем послушно к прежним границам, — неплохо бы, если бы они вспомнили о ходе событий после 1956 года и спросили себя, что хорошего вышло из того, что нам пришлось тогда отступить из Синая и Газы? Да ничего! Только войны, одна кровопролитнее и дороже другой. Если бы нам позволено было оставаться там, где мы были, пока египтяне не согласятся на переговоры с нами, история Ближнего Востока сложилась бы иначе. Но давление было слишком сильным, и мы, наконец, уступили. Президент Эйзенхауэр оказывал давление на Англию и Францию, и Иден был первым, кто сдался. Президент был разгневан и сказал, что если Израиль не отступит немедленно, Соединенные Штаты поддержат в ООН санкции против него.
Но самое большое давление оказывал Советский Союз. Он не только стал свидетелем полного разгрома Египта, несмотря на всю советскую помощь; он получил возможность затушевать свое вторжение в Венгрию, вопя о заговоре колониалистов против Египта и, особенно, об израильской «необузданной агрессии». Премьер-министр Николай Булганин пригрозил советской интервенцией на Ближний Восток; теперь думается, что это вряд ли привело бы к Третьей мировой войне, но тогда именно это прочитывалось в его мрачных предупреждениях. Фактически весь мир был против нас, но я не верила, что мы должны уступить без борьбы.
Когда в декабре 1956 года я поехала на заседание ООН, меня одолевали дурные предчувствия. Но перед поездкой я захотела сама увидеть Синай и Газу, и это было хорошо, ибо иначе я бы не полностью представляла себе, в каком опасном положении мы находились перед Синайской кампанией. В жизни не забуду вида египетских укреплений, воздвигнутых в Шарм-эль-Шейхе с полным пренебрежением к ООН, ради того, чтобы незаконно блокировать наше судоходство. Район Шарм-эль-Шейха невообразимо прекрасен; вода в Красном море, наверное, самая голубая и прозрачная в мире, а горы вокруг красные, сиреневые и фиолетовые. И в этом мирном пейзаже на пустынном берегу стояла нелепая батарея корабельных орудий, так долго парализовывавшая Эйлат. Эта картина показалась мне символической. Потом я объехала Газу, откуда так много месяцев шли убивать нас федаины и где Египет держал около четверти миллиона людей (60 % которых составляли арабские беженцы) в постыдной нищете и лишениях. То, что я там увидела, меня просто испугало: более пяти лет эти несчастные жили в таких невыносимых условиях только для того, чтобы арабские лидеры могли демонстрировать лагеря беженцев посетителям и наживать на них политический капитал. Этих беженцев можно и нужно было немедленно поселить в любую из арабских стран Ближнего Востока — с которыми, кстати сказать, у них были общий язык, традиции и религия.
Не могла я не сравнить все это с тем, что сделали мы — при всех наших ошибках — для евреев, за те же восемь лет прибывших в Израиль. И потому, вероятно, я начала свое выступление на Ассамблее ООН 5 декабря 1956 года не с войны, которую мы выиграли, а с евреев, которых мы у себя устроили.
«В Израиле люди уходили в пустыню или пускали корни в каменистых горных склонах, чтобы строить новые деревни, дороги, дома, школы и больницы, а арабских террористов посылали из Египта и Иордании их убивать. Израиль рыл колодцы, прокладывал водопроводы; Египет посылал федаинов взрывать колодцы и водопроводы. Евреи из Йемена привезли больных, изнуренных детей, считая, что из пяти двое умрут; мы добились того, что из двадцати пяти умирал один. Пока мы выкармливали и лечили этих детей, федаинов посылали бросать бомбы в синагоги и гранаты — в детские ясли».
Далее я перешла к знаменитому «праву войны», дискредитированному оправданию «военного статуса» против Израиля, под покровом которого полковник Насер тренировал и напускал на нас федаинов.
«Произошло очень удобное разделение. Арабские государства в одностороннем порядке наслаждаются «правами войны»; Израиль в одностороннем порядке несет ответственность за соблюдение мира. Но состояние дойны — это не улица с односторонним движением. Удивительно ли, что народ, работающий в условиях этой чудовищной дискриминации, в конце концов, возмущается и ищет, по крайней мере, способа спасти свою жизнь от опасностей регулярной войны, которая ведется против него со всех сторон?»
Но не ради привычных, хотя и справедливых обвинений была произнесена эта речь и не для того, чтобы снова объяснить так называемой «семье народов» причины Синайской кампании, и даже не для того, чтобы обнародовать известные нам и тщательно подготовленные планы Египта уничтожить Израиль. Цель речи была другая, гораздо более важная: еще раз попытаться, притом публично, расследовать источники ненависти арабских лидеров к Израилю и сделать конкретные предложения возможного мира. Хочу подчеркнуть, что эта речь была произнесена в конце 1956 года, двадцать лет тому назад. Если она звучит знакомо, то это потому, что с тех самых пор мы повторяли одно и то же — и с тем же успехом, что и тогда.
«В этой ситуации главная проблема — систематическая, организованная арабская враждебность к Израилю. Эта арабская враждебность не родилась сама собой. Она искусственно выращена и вскормлена. Не Израиль, как здесь говорилось, является орудием колониализма. Это израильско-арабский конфликт держит весь Ближний Восток во власти опасно соперничающих сил. Только ликвидировав этот конфликт, народы региона смогут независимо и с надеждой на будущее строить свою судьбу. Только при этом условии возможна надежда на равенство и прогресс для всех этих народов. Если ненависть перестанет быть основой арабской политики — все станет возможным».
Израильское правительство снова и снова протягивало своим соседям руку для примирения. Но бесполезно. На девятой сессии Генеральной Ассамблеи представитель Израиля предложил, чтобы, если арабские страны еще не готовы к миру, были заключены, в качестве предварительного или переходного шага, договоры, обязывающие к политике ненападения и мирного урегулирования. Предложение было полностью отвергнуто. Мы не снимаем своего предложения встретиться с представителями всех арабских государств или одного из них. Но ни разу мы не слышали ответа из-за наших границ на наш призыв к миру.
«Идея уничтожения Израиля — наследие гитлеровской войны против еврейского народа, и не случайно в ранцах насеровских солдат был арабский перевод «Майн кампф». Вероятно, те, кто искренне предан делу мира и свободы на земле, предпочли бы, чтобы этим людям была предложена для руководства более облагораживающая литература. Но мы думаем, что эти опасные семена еще не отравили арабский народ. Ради самих этих народов арабские руководители должны прекратить свои роковые игры…
Что надо сделать теперь? Вернуться к режиму перемирия, который принес все что угодно, кроме мира, и над которым Египет открыто насмехался? Должна ли Синайская пустыня снова стать гнездом федаинов и плацдармом для агрессивных армий, готовых к нападению? Должна ли снова повториться трагедия на взрывоопасном Ближнем Востоке? Мир в нашем регионе и, возможно, не только в нем, зависит от того, какие ответы будут даны на эти вопросы».
Не хочет ли Генеральная Ассамблея подумать о будущем «так же настойчиво и упорно», как потребовала от нас отвести войска за границы, которые уже не могут быть «открыты для федаинов, но закрыты для израильских солдат», спросила я. Конечно, мир не только необходим, он возможен. За несколько дней перед тем я слышала речь представителя Египта с этой же трибуны — может быть, не слишком оригинальную, но зато в ней, для разнообразия, зазвучала невоинственная нотка. Слушая его, я на минуту представила себе Ближний Восток, каким бы он был, если бы рухнули барьеры (превратившиеся в баррикады) между нами и арабами. Я сочла нужным процитировать его слова в своем выступлении:
«Вместе с огромным большинством народов мира Египет говорил и будет говорить, что все нации могут и должны, для собственного блага, как морального, так и материального, жить в равенстве, свободе и братстве, и с помощью современной науки, служащей человеку, дать ему, вдохновляемому свободой и верой, возможность прожить несравненно более полезную и почетную жизнь…»
Я, предварительно попросив текст этой речи, прочла Ассамблее эти слова и продолжала: