Глава одиннадцатая Суд божий и человеческий
Глава одиннадцатая Суд божий и человеческий
Жизнь братьев Боттичелли становилась тяжелее с каждым днем. Обедневший и разоренный город не торопился раздавать заказы на картины, а многие еще находились под властью проповедей казненного монаха и опасались, как бы действительно не закрыть себе вход в Царство Небесное. Сбережений у Сандро не было — он и в лучшие времена никогда не откладывал деньги на черный день, — а загородный дом теперь нелегко было продать, ибо покупать его было некому и не на что. Он медленно ветшал, приходил в упадок, и хорошо еще, что удалось найти купца, ссудившего небольшую сумму под его залог. Не было даже картин, которые Сандро мог бы продать за бесценок — он собственноручно уничтожил их. Но гораздо хуже было то, что он растерял свое мастерство.
Три года, в течение которых он почти не прикасался к кистям, не прошли бесследно. И к тому же он твердо знал, что к прежней манере теперь не вернется — она не может никого удовлетворить. Нужно искать новую, а это не так просто, когда за плечами уже чуть ли не шесть десятков лет! Да и красоту все понимают по-разному. Для Савонаролы это был дух, для новомодных живописцев — тело. А искать все-таки придется, ведь не умирать же с голоду. Голову неотступно сверлила мысль: а стоит ли тратить последние деньги, чтобы вновь открывать мастерскую, набирать учеников, если он и сам сейчас не знает, что и как писать? Да и вообще, найдутся ли люди, которые изъявят желание учиться у него?
Город тем временем жил своими заботами, стремясь хотя бы в малых размерах восстановить свое прежнее великолепие и могущество. Постепенно начали устраивать балы, запрещенные при Савонароле. Прежней роскоши на них, правда, не было, да и откуда ей было взяться: ведь драгоценности и платья из дорогих материй были уничтожены или проданы при «наместнике Христа». Можно было ожидать, что скоро понадобятся и картины — ведь прежние запреты, хоть и нерешительно, начали отменяться. Может быть, возвращение к прежней жизни пошло бы гораздо быстрее, если бы не приближался страшный 1500 год.
Собирающиеся иногда в доме Боттичелли друзья Симоне рассуждали о том, что принесет городу этот год. По их мнению, он не сулил ничего хорошего, особенно при таком папе, как Александр VI. Всем известен предосудительный образ жизни его, а особенно его незаконнорожденных детей — Чезаре и Лукреции Борджиа. Это отнюдь не тот праведник, который призван Богом спасти мир и человечество; истинного же спасителя они уничтожили собственными руками и еще жестоко поплатятся за это. Напрасно Сандро отказался подписать петицию в его защиту… Как будто что-нибудь от этого изменилось! Но окружение брата смотрит на него как на отступника. Оно озлоблено и вместе с тем испугано — теперь «плаксы» переживают то же, что пережили сторонники Медичи во время их разгулов, и боятся мести. Сейчас они говорят лишь о том, что Антихрист, которым они считают Александра, одержал верх, и злорадствуют по поводу того, что Флоренции придется заплатить за все свои грехи. В голове у Сандро сумбур: низвержение Савонаролы ясности не прибавило. Слухи о благословляющем жесте, сделанном сжигаемым монахом, не желают затихать. А что, если все они действительно совершили преступление? Как тогда оправдаться перед Божьим судом?
Он пытается убедить себя, что не его дело решать, кто прав, кто виноват, и судьба Савонаролы ни в коей мере не зависела от того, что он думал о введенных им порядках. Но все-таки ему как-то не по себе. Вопрос о том, был или не был доминиканец еретиком, не дает ему покоя. Сам он в этом не может разобраться, а Симоне и его друзья вряд ли помогут внести ясность. Волнует и другое: вновь в городе началась борьба за обогащение, теперь совершенно неприкрытая, лютая. Вновь дерутся за власть различные семейства, которых не страшат ни Божье наказание, ни людская молва. Все возвращается на круги своя. Порой ему кажется, что только ради этого нового обогащения и сбросили доминиканца, ради этого и ничего другого. Не так ли в свое время убили Христа?
Эти мысли не оставляли его, и он мало внимания уделял и городским, и даже собственным делам. Пришло какое-то опустошение. Что ему до всех тех интриг, о которых рассказывает ему Симоне? Городские власти всецело заняты тем, чтобы вернуть Флоренции Пизу, без этого не может быть восстановлено прежнее могущество города. Если не будет выхода к морю, можно спокойно поставить крест на всем светлом прошлом Флоренции: ей не подняться, она все время будет зависеть от чужой воли. А вернуть Пизу не так легко — против Венеция, что вполне понятно, против французский король Людовик XII, он претендует на миланские владения и Пиза нужна ему самому. Против и папа, который мечтает о дальнейшем усилении своего влияния и ищет поддержки у Людовика.
Все, что с таким трудом было создано Медичи, разрушено, и восстановить прежнее равновесие, видимо, уже никто не в силах. Поэтому власти подозревают всех и каждого во всевозможных заговорах, и в равной степени преследуют и тех, кто выступает за возвращение Медичи, и тех, кто вздыхает о казненном пророке. Особенно волновался Симоне, который повсюду чуял опасность. «Жирные» выкрутятся, а ему придется плохо, если будут продолжаться преследования сторонников доминиканца. А Сандро словно не чувствовал всего этого — он стремился разобраться, что же произошло, расспрашивал, вступал в беседы на опасные темы. Некоторые отходили от него подальше, другие же отмалчивались. Зачем вызывать ненужные подозрения у городских властей?
Странно, конечно, что они пока оставили в покое Боттичелли и его брата. Может быть, свою роль сыграло то, что из всех живописцев, которые в прежние времена были гордостью Флоренции, в городе остался лишь Сандро, и его все-таки нужно было беречь, ибо кто, как не он, может способствовать новому возрождению Флоренции. Но тем не менее крупных заказов все не было, и вряд ли их можно было дождаться в ближайшее время, хотя какая-то надежда еще теплилась. Симоне рыскал по городу в поисках работы, но заработки перепадали от случая к случаю: многие не рисковали поддерживать бывшего приверженца Савонаролы, а иные со злорадством ожидали, что их прежние противники сгинут с лица земли.
Как спасение воспринял Сандро предложение церкви Сан-Паолино написать «Пьету» — «Оплакивание Христа». Этот заказ, хоть и плохо оплаченный, все-таки давал ему средства и возможность хотя бы подумать об открытии своей мастерской. Поначалу тема не удивила Сандро, но когда из другой церкви поступил точно такой же заказ, это навело его на размышления: нетрудно было догадаться, что здесь преследуется определенная цель. И когда он ее понял, первым его порывом было отказаться от выполнения заказов.
Может быть, капитулы этих церквей и не имели задней мысли, но их могли понять так же, как понял он: за безвинно распятым Христом вставала фигура Савонаролы, что сулило художнику большие неприятности. Но, строго говоря, почему он должен отказываться? Видя то, что сейчас происходит во Флоренции, в которой каждый бросился в погоню за утерянным богатством, пышным цветом расцвели интриги, клевета и ненависть, он был готов согласиться, что царство Христа действительно кончилось. Хорошо, пусть Савонарола был еретиком и обманщиком, как сейчас утверждают, но все-таки в его учении был не только соблазн, но и много такого, что привлекало его. Не ему об этом судить, но, говоря откровенно, то, что творит папа, во сто раз хуже ереси Савонаролы!
Первая «Пьета» была закончена им в сравнительно короткий срок. Навыки, вопреки ожиданиям, восстановились быстро. Но слишком тяжелы были размышления над случившимся, чтобы это не наложило отпечаток на картину. «Оплакивание» производило гнетущее впечатление — от него веяло безнадежностью, как будто не должно состояться Воскресение и никакой надежды на спасение не осталось. Друзья Симоне — конечно, те из них, кто мало-мальски разбирался в живописи, — хвалили его работу. Еще бы не хвалить: ведь это отвечало их настроениям, и он вроде бы поддался их влиянию. А он всего лишь отразил свои чувства.
Со вторым «Оплакиванием» дело никак не шло на лад. Ему казалось, что оно чересчур походит на первое, а это не могло понравиться заказчику. Похоже, он раньше времени стал радоваться, что быстро восстановил свои навыки. Когда на душе смятение, работать чудовищно трудно. Нечто подобное он испытывал, когда писал свою «Весну», но об этом теперь лучше не вспоминать. Эта картина напрочь вырвана из его сердца. Забыта. Он даже не знает, существует она или нет, и не стремится это узнать.
Джованни Веспуччи, посетивший его мастерскую в эти дни, был удивлен ее запущенностью и почти полным отсутствием начатых работ. Похоже было, что заказчики нечасто появляются в доме братьев Боттичелли. Бедность так и бросалась в глаза. «Пьета», стоявшая на мольберте, казалась чем-то инородным среди этих голых стен. Было видно, что особой популярностью Сандро не пользуется. И будь воля Джованни, он покинул бы эту мастерскую, не выполнив того, ради чего пришел, и поискал бы более подходящего живописца. Но наказ отца был категоричен, и его волю послушному сыну нельзя было нарушить. Дело было в том, что Веспуччи приобрели новый дом: для того, кто еще владел деньгами, это было не так сложно. Старый Веспуччи оставался приверженцем прежних вкусов. Когда зашла речь о картинах, которыми можно было бы украсить стены нового родового гнезда, у него не вызывало сомнений, что их должен нарисовать Сандро.
В памяти рода Веспуччи сохранились те работы, которые Сандро выполнил для Марко, и они по-прежнему служили им эталоном красоты. Картины эти они сохранили, несмотря на все поползновения «плакс» уничтожить их, и Сандро оставался для них мастером светлых и радостных красок. Годы господства Савонаролы, однако, наложили отпечаток и на них: старик Веспуччи не собирался заказывать у Сандро картин, изображавших языческих богов, но и христианских святых считал малоподходящими для украшения своего жилища. Он избрал нечто среднее, но поучительное с точки зрения морали — истории из Тита Ливия.
Джованни не предполагал, что Сандро, обитающий почти в нищете, может отказаться от выполнения этого заказа, и был крайне удивлен, когда его пришлось долго уговаривать. Желание Джованни, чтобы он изобразил трагические истории Лукреции и Виргинии, он почему-то воспринял как искушение, попытку снова вернуть его на тот путь, с которого он сошел и на который не желал возвращаться. Как ни убеждал его Веспуччи, что в этих сюжетах, на его взгляд, нет ничего греховного, что в них прославляются женская добродетель и чистота, Сандро только все больше настораживался, подозревая Веспуччи в том, что тот требует от него изображения обнаженной натуры.
История Лукреции, добродетельной супруги, которая заколола себя кинжалом, чтобы уйти от домогательств римского царя Тарквиния, ему была известна. Во времена Великолепного многие флорентийские живописцы обращались к этой теме. А вот трагедия Виргинии была для него новой. Джованни пришлось прислать ему из своей библиотеки том Ливия, и Сандро с большим вниманием прочитал в нем не только историю Виргинии, которую один из децемвиров Аппий пожелал сделать своей наложницей, и отцу пришлось заколоть ее, чтобы избавить от позора. Он прочел толстый том от корки до корки, и воспоминания о прежних временах нахлынули на него. Наверное, только желание вновь пережить забытую уже молодость заставило его в конце концов дать согласие на исполнение воли заказчика.
Вопрос о том, почему старик Веспуччи избрал темой для картин, предназначенных украсить его дом, эти события из древней истории, мало трогал Сандро. В обоих сюжетах было нечто общее — и не только насилие, совершенное над женщинами. Эти насилия и в том и в другом случае кончались восстанием и свержением прежних властей. Найти что-то общее с современной Флоренцией было, конечно, трудно, но, видимо, у Веспуччи были свои соображения на этот счет и своим заказом он преследовал определенную цель. Но Сандро даже не пытался взяться за решение этой загадки.
Работал он с большим подъемом, и картины были закончены в очень короткий срок. По манере исполнения они походили на те, которые он во множестве писал для различных ларей и свадебных сундуков. Можно было, конечно, разработать сюжеты, более совершенные по композиции, как он сделал для Сикстины, но он избрал самый простой путь. Картины в основном были заполнены изображениями дворцов, у подножия которых и разыгрывались сцены из печальных историй Лукреции и Виргинии. Люди больше походили на муравьев, копошившихся возле зданий, отчаянно жестикулирующих, куда-то бегущих. Конечно, это были не лучшие его работы, но заказчика они вполне удовлетворили. Сандро наконец-то заработал немалую сумму денег, что давало ему и брату возможность, по крайней мере, не думать о завтрашнем дне.
Положение их еще больше улучшилось, когда он в спешном порядке закончил второе «Оплакивание». В этой картине тоже господствовал мрачный колорит, а композиция была нетипичной для флорентийских художников, больше напоминающей французскую живопись. Была и еще одна особенность — в образе Богоматери, склонившейся в глубоком горе к истерзанным ногам Христа, явно проступали черты той единственной женщины, которую он так часто изображал на своих картинах в прошлом. Она, словно Феникс, восстала из пепла костра на площади Синьории. Конечно, его можно было обвинить в кощунстве, если следовать строгим меркам того, в память о ком была написана «Пьета», — но разве Данте колебался, когда запечатлевал в своей бессмертной комедии Беатриче?
Картина вроде бы удалась, и Сандро был доволен. Теперь он мог заняться теми сюжетами, которые больше волновали его, и подумать о том, как восстановить свою мастерскую. Заказ Веспуччи дал некоторую надежду на то, что постепенно все возвратится к прежнему и Флоренция снова займет место столицы живописцев. Боттичелли, подобно многим своим согражданам, предался мечтаниям о возвращении золотого века, хотя, по правде говоря, для этого по-прежнему не было никаких оснований в городе, совсем недавно отказавшемся от создания «царства Божьего» и с трепетом ожидавшем Страшного суда, который должен был совершиться уже через год. Что же касается золотого века, то об этом вслух предпочитали не говорить, ибо это вызывало в памяти воспоминания о Медичи.
Быть заподозренным в симпатии к бывшим правителям по-прежнему было небезопасно. Судьба генерала республики Паоло Вителли была наглядным тому примером. В мае 1499 года он попытался отвоевать Пизу — будет или нет Страшный суд, а Флоренции все-таки нужен выход к морю. Вителли потерпел поражение, и его тут же обвинили в предательстве и сговоре с Пьеро Медичи. Его пытали, но стойкий генерал не признал своей вины. Несмотря на это, он был казнен. Ко всему прочему, той же весной французские войска вторглись в Италию через Альпы и взяли Милан. Синьория надеялась, что новый французский король станет союзником Флоренции. Но французы оказали поддержку Чезаре Борджиа, который, заручившись их покровительством, тут же вторгся во владения Флоренции. Папский бастард Чезаре был человеком без чести и совести, зато с бешеным властолюбием, и его следовало опасаться как огня.
Мечтания о золотом веке погасли так же быстро, как и возникли. Предательства, убийства из-за угла или посредством закона, подкуп и обман, казалось, становились обыденным явлением. Верх брала испорченная человеческая натура, нисколько не опасающаяся Страшного суда и Божьего приговора. Было гораздо спокойнее закрыть глаза, заткнуть уши, не думать о будущем, погрузиться в сон, как несколько позже сказал Микеланджело:
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный!
Отрадней спать, отрадней камнем быть.[15]
Флоренции оставалось одно — покорно ждать своей участи. Теперь ее уже не могли спасти ни дипломатические способности Великолепного, ни заступничество наместника Христа Савонаролы. Можно было только уповать на волю Божью. Не полагаться же в самом деле на гонфалоньера Пьетро Содерини, занявшего этот пост лишь потому, что он слыл добродушным и честным человеком! Этого явно было мало, чтобы управлять таким городом, как Флоренция. У Содерини не было той железной силы воли, которая сейчас была так необходима республике. Не считать же силой воли то, что он сто шесть раз вносил в Большой совет свои предложения о том, как улучшить городские финансы, и сто шесть раз совет отклонял их. Избрав Содерини гонфалоньером, флорентийцы вовсе не собирались подчиняться ему, да и в его способностях начали очень быстро сомневаться. Ставший его главным советником секретарь Синьории Никколо Макиавелли откровенно подшучивал над его беспомощностью: после своей смерти Содерини не попадет ни в ад, ни в рай, а, скорее всего, окажется в Лимбе, где пребывают души малолетних детей. Но разве тот же Макиавелли не знал, что гонфалоньеру приходилось угождать всем, а в результате ничего путного он предпринять не мог?
Если Сандро и раньше не особенно интересовался политикой, хотя она зачастую касалась его, то теперь он вообще перестал показываться на людях, и его почти никогда не видели на площади Синьории — этой бирже новостей. Большую часть времени он проводил дома, погруженный в свои размышления, которыми ни с кем не делился. Он перестал принимать участие в спорах, которые затевали друзья Симоне, по-прежнему собиравшиеся в их доме. Конечно, такие сборища могли обратить на себя внимание городских властей, но, несмотря на все опасения, Сандро не препятствовал своему брату — скорее всего, просто от безразличия. Какое-то оцепенение охватило его. Даже то, что его работы для Веспуччи не вызвали похвалы, не трогало художника — их порицали за то, что они написаны по старинке, и слухи об этом доходили до ушей Сандро. Но за свою жизнь он наслушался обвинений и похуже. В конце концов, такова была воля заказчика, он исполнил лишь то, что от него хотели.
1 октября 1499 года покинул сей бренный мир Марсилио Фичино. Ушел еще один человек, который олицетворял собой золотой век Великолепного. Никого не взволновало известие о смерти философа, считавшегося некогда гордостью Флоренции. Скорбеть, по сути дела, было некому — одних казнили, другие рассеялись по всей Италии, третьи, как и Сандро, стремились не вспоминать о прошлом, чтобы не подвергать себя опасности, забились в свои норы. Прошлое ушло, и лучше было не ворошить его, а заниматься своим делом. Вот и сейчас, чтобы разделаться с оставшимися долгами, он начал писать «Рождество», надеясь продать его. Может быть, его купит тот же самый Джованни Веспуччи.
Когда-то это была одна из его любимых тем. Что бы там ни говорили о его произведениях, он все-таки надеялся, что во Флоренции остались истинные знатоки живописи. Для них он и писал свою картину. Кажется, она получалась неплохо — в ней было что-то общее с его прежними работами, а чем-то она напоминала «Шествие волхвов» Гоццоли. Нанеся углем контуры будущей картины, он многократно правил их, стараясь добиться, чтобы она была достойна тех, которые он писал когда-то. Как будто надеялся на похвалу давно уже ушедших, последним из которых был Марсилио Фичино.
Трудно понять, почему в этот год он пытался воскресить теперь уже далекое прошлое. Надеялся, что оно может снова вернуться? Искал опору в воспоминаниях своей юности? Стремился показать, что он отрекся от заблуждений, заставивших его примкнуть к сторонникам Савонаролы? Все может быть, но проклятый вопрос, был ли доминиканец еретиком, которым его сейчас пытались представить, или же все-таки пророком, призванным спасти мир, видимо, не давал ему покоя. Он почти поверил Великолепному и его друзьям. Он приветствовал приход Савонаролы и верил ему. Но и эта вера была поколеблена, ибо пророк из Феррары ничего не исправил, а только вверг Флоренцию в разорение. Бог явно был не на его стороне. Тогда на чьей? Трудно, почти невозможно было жить без надежды и веры.
2 ноября 1499 года его мастерскую посетил необычный гость — Доффо Спини. Такое посещение не могло быть вызвано простым любопытством или желанием посетить старого друга. Спини никогда не интересовался живописью и в близких знакомых Сандро не числился. Вот почему, увидев мессира Доффо, Сандро не то что испугался, но почувствовал себя явно не в своей тарелке. Доффо был членом Совета десяти, в числе других допрашивал Савонаролу и его сотоварищей и отправил их на виселицу. Конечно, он явился неспроста — это уразумел бы даже ребенок. Может быть, до властей дошли слухи о сомнениях Сандро, хотя он о них и не распространялся. Во всяком случае, этот визит был, несомненно, связан с вопросами веры, ибо сторонниками Медичи занимались другие люди. Доффо после казни Савонаролы считался во Флоренции человеком опасным, и с ним предпочитали не общаться, а тем более не вступать в какие-либо беседы. Но ведь нельзя уйти от разговора, если он пришел в качестве гостя!
Каковы бы ни были истинные намерения Доффо, настроен он был довольно миролюбиво и, как человек, стосковавшийся по собеседникам, расположен к спокойному и долгому разговору. Ничего предосудительного в мастерской Сандро он, естественно, обнаружить не мог — разве только незаконченное «Рождество». Проповеди Савонаролы, которые время от времени все еще читали Симоне и его друзья, были надежно спрятаны. Спини оставался у него долго, и говорили они о многом. Если что и интересовало Доффо, так это, как живет Сандро, что он намерен делать и не нужна ли ему помощь. О том, как живет некогда прославленный живописец, можно было бы легко догадаться. Стоило лишь взглянуть на его изрядно потертый плащ и пустые шкафы, на потухший камин, в котором далеко не каждый день разводили огонь. Часто у братьев Боттичелли не было денег, чтобы купить дров, а зима обещала быть не из теплых.
Но язык у Спини был хорошо подвешен: сам того не замечая, Сандро оказался в конце концов втянут в разговор по поводу недавних событий и услышал от очевидца, как допрашивали Савонаролу и какие пытки к нему применяли. Оказывается, у мессира Доффо были те же сомнения, что и у него, но он человек государственный и должен исполнять то, что ему поручено Синьорией. Сейчас или никогда — такая мысль вертелась в голове Сандро, заставляя забыть о риске. Перед ним сидел один из немногих людей, способных разрешить его сомнения, и Сандро спросил, правду ли говорят, что Савонарола все-таки признал ересь своего учения и отрекся от него. Спини долго молчал, словно обдумывая, стоит ли посвящать в эту тайну постороннего человека. Но наконец решился: «Сандро, должен ли я открывать тебе истину? Ну хорошо, я это сделаю: мы не обнаружили в его показаниях и намека на грехи — ни на смертные грехи, ни на грехи, совершенные по неведению». Наступило тягостное молчание. Спини, возможно, и не подозревал, какую бурю вызвал в душе Сандро: значит, все-таки правы те, кто считает, что они, флорентийцы, казнили святого и расплата за это злодеяние вскоре последует!
Симоне был в панике, когда услышал о посещении их дома Спини и о том, что Сандро, забыв осторожность, беседовал с ним о Савонароле. Доффо явно приходил в их дом неспроста. Почему он избрал именно их? Что у них с ним общего? Видимо, до городских властей дошло, что у них собираются те, кто раньше поддерживал Савонаролу. Теперь у них остается только один выход — бежать из Флоренции! Сандро только отмахнулся: он слишком стар, чтобы пуститься в бега. И что он, собственно, сделал такого, чтобы сломя голову покидать родной город? В гораздо более трудные времена он оставался здесь, покоряясь своей судьбе.
Визит Спини, какую бы он цель ни преследовал, имел значительные последствия для дальнейшей жизни Сандро: если раньше у него были сомнения относительно истинности учения Савонаролы, то теперь они рассеялись. Результатом было то, что он, отложив на время, а на самом деле навсегда, уже начатое «Рождество», начал готовиться к новым работам. По просьбе брата Симоне достал где-то у своих друзей проповеди неистового доминиканца, и теперь Сандро частенько можно было увидеть за их чтением. Со страниц рукописей на него обрушивался поток разоблачений: Католической церкви в ее грехах, флорентийцев — в распущенности нравов, властей — в корыстолюбии и продажности. И ко всему этому добавлялись предсказания близких бед и катастроф, которые обрушатся на Флоренцию.
Эти откровения вдруг оживили заснувшую фантазию живописца. Картины предстоящих бедствий обрушились на него. «Я видел меч, занесенный над Италией, — пророчествовал Савонарола, — земля вздрогнула, и я узрел ангелов, которые пришли, держа в руках красные кресты». И теперь пораженный Симоне видел, как на картине, начатой его братом, оживает это видение. Видел, как на фоне Флоренции встает громадное распятие, как бьется у его подножия в страхе и тоске Мария Магдалина, которая, по замыслу живописца, должна была символизировать Италию; видел ангела, стоящего подле нее и поражающего своим мечом лису, символ греховности. А может быть, это была не лисица, а лев — символ Флоренции? С неба низвергались вниз бесчисленные красные кресты: «Крест гнева Господнего омрачил небо, гонимые ветром тучи метались, словно бесноватые, и гром сотрясал вселенную; град, огонь и острые стрелы падали с небес, поражая множество людей, так что мало их осталось на земле». Это тоже было сказано доминиканцем, и это теперь зримо стояло перед глазами Симоне.
Брат явно не был в восторге от «Распятия». Была бы картина написана раньше, она бы вызвала отклик, нашла покупателя, а может, и способствовала бы упрочению славы Боттичелли. Но теперь, кроме опасности для них обоих, она ничего не сулила. Только Сандро с его то ли отрешенностью от жизни, то ли стремлением заниматься лишь тем, к чему лежала его душа, мог решиться на такой открытый вызов городским властям. Если бы Спини увидел это творение, беды не миновать. С какой стати пришла в голову Сандро мысль именно сейчас заявить о своих симпатиях, когда это не могло принести ничего, кроме беды? И если он до сих пор еще не подвергся гонениям, то теперь он дал для этого подходящий повод. И вряд ли былая слава поможет ему. Если их что и спасает, так это только то, что городским властям сейчас не до них.
Французские войска вошли в Милан и пленили Лодовико Моро. Хотя во Флоренции о нем никто не сожалел, все-таки при нем политику Миланского герцогства можно было предугадать, а теперь она стала просто непредсказуемой. С юга шел Чезаре Борджиа, требовавший восстановления в правах Пьеро Медичи, но никто не строил особых иллюзий: это был лишь предлог для нападения на Флоренцию. По доходившим до города слухам, папский отпрыск и в грош не ставил Пьеро и его права, и его требования были рассчитаны прежде всего на то, чтобы оказать давление на власти республики и добиться от них уступок в свою пользу. Было от чего растеряться: опасность грозила Флоренции со всех сторон. С французами вроде бы удалось договориться, они даже обещали возвратить Пизу. А Чезаре Борджиа посулили поставить во главе флорентийских — несуществующих, правда, — войск с обещанием выплачивать ему немалое жалованье.
Все понимали, что меры эти временные и вряд ли надолго избавят Флоренцию от грозящих ей опасностей. Ко всему прочему, в самом городе было неспокойно. Брат казненного Вителли поклялся отомстить Синьории и готовит против нее бог весть какие заговоры. Не утихомирились и сторонники Медичи: неясность положения лишь укрепила их надежды на успех, и они не скрывали своего намерения вернуть все к старому. А прорицатели и астрологи предвещали всяческие беды. Конечно, в таких условиях городские власти не могли сидеть сложа руки, сама обстановка заставляла их действовать. И Симоне почему-то был твердо убежден, что действия эти начнутся с уничтожения явных и скрытых противников. И вдруг Сандро ни с того ни с сего вылезает со своей картиной, как будто ему не было предупреждения — ведь недаром же к ним приходил Спини! Но никакие просьбы уничтожить как можно скорее эту опасную картину на Сандро не действовали: он, оказывается, свободный флорентийский живописец и волен писать все, что ему угодно. К старости его упрямство становилось просто невыносимым!
Но случилось то, что и должно было случиться. Конечно, на его «Распятие» не нашлось покупателя — кому охота добровольно подставлять голову под топор? Оно так и не было закончено и вместе с «Рождеством» отправилось в дальний темный угол мастерской, где уже безнадежно пылилось несколько начатых им, но так и не законченных картин. Симоне удивляла в брате эта черта: начинать и потом бросать на полпути. Чего он ищет? И долго ли это будет продолжаться — ведь деньги уже на исходе, покровителей не осталось, никаких побочных доходов не предвиделось. Становилось не на что содержать дом, а о мастерской уже и говорить нечего. Появившиеся было ученики очень скоро разбрелись кто куда, и их можно было понять: чему они могли научиться у мастера, который лишь изредка появлялся в мастерской и потом на целые дни запирался в своей комнате?
Теперь он, похоже, нашел себе новое занятие, которое отвлекало его от картин. Оставив в покое проповеди Савонаролы, он принялся за Апокалипсис. Ничего странного в этом не было: многие сейчас брались за эту книгу в тайной надежде расшифровать туманные пророчества и предугадать свою судьбу. Перо Сандро теперь выводило не композиции будущих картин, а столбики цифр. Он подсчитывал, зачеркивал написанное и начинал все сызнова. Его интересовали точные даты событий, происшедших во время оно, и Симоне всерьез стал подумывать, что у брата не все в порядке с головой. Поведение его в последнее время, к сожалению, подводило именно к этой мысли: то его охватывала беспричинная радость, то он снова впадал в черную меланхолию, хватался за Апокалипсис, рвал исписанные страницы и снова погружался в свою цифирь. В доме вдруг стали появляться монахи, которых — особенно бродячих — Сандро прежде не особенно жаловал; они подолгу беседовали с хозяином и вместе что-то подсчитывали. Но и с их помощью явно не получался тот результат, которого Сандро стремился добиться. Потом он ходил хмурый, ничем не интересовался, монахи исчезали — временами надолго, — но потом появлялись снова с огромными фолиантами, и все начиналось сначала.
Симоне был удивлен, когда однажды его брат заявил, что он приступает к очень важной работе, что его изыскания закончены, он совершенно успокоился и всецело полагается теперь на Божий суд. Он действительно начал писать картину, не похожую ни на одну из прежних. И если бы Симоне не увидел, как его брат создавал ее, то счел бы, что ее написал другой живописец. Что заставило Сандро окончательно возвратиться к манере старых мастеров? Он сам объяснял это тем, что именно так он может выразить точнее свою идею. Какую именно — было неведомо для Симоне, ничего не понимавшего в той сложной символике, которую применял его брат. Но душой он чувствовал, что картина таит в себе гораздо большую опасность, чем незавершенное «Распятие».
Брат объяснил, что создает эту картину с одной целью — прославить Христа, который и на этот раз спасет человечество. Он пришел к выводу, что мир не погибнет, несмотря на все мрачные предсказания. Напротив, он спасется, и Сандро подсчитал, что это радостное событие случится через полтора года. Все страхи напрасны, нужно только полагаться на волю Божью. А если Симоне не верит ему, то пусть прочитает одиннадцатую главу Иоаннова Откровения. Симоне прочитал, но мало что понял. Их пастырь выражался намного яснее, а тут предсказания были слишком туманны и столь же непонятны, как и картина Сандро, написанная неизвестно для кого. Скорее всего, для собственного успокоения живописца. Покупателя на нее вряд ли можно было сыскать.
Впоследствии эта картина получила название «Мистическое Рождество». Она действительно мистическая: начало христианской истории, рождение Спасителя, непостижимым образом соединено на ней с ее концом — Страшным судом. В центре композиции изображены ясли, в которых отдыхают Мария и Иосиф с Младенцем Христом. С двух сторон к ним спешат поклониться пастухи и волхвы, ведомые ангелами с оливковыми ветвями в руках. Другие ангелы водят веселый хоровод на небесах, третьи, внизу картины, обнимают души праведников, обретших спасение. Демоны же, вмиг ставшие маленькими и жалкими, в предчувствии своего поражения спешат укрыться в скалах.
Неведомо как слух о новой работе Сандро распространился по городу. Возможно, его разнесли друзья Симоне, иногда по старой памяти все еще собиравшиеся в их доме. Кто-то из них решил, что Сандро своей картиной увековечил Савонаролу. Что навело его на эту мысль, трудно сказать. Может быть, какое-нибудь неосторожное слово, которое случайно обронил художник, который в последнее время еще усерднее перечитывал проповеди монаха, а может быть, это была догадка чересчур сметливого юноши. Но во Флоренции заговорили о том, что в мастерской Боттичелли находится картина, прославляющая еретика. И как в добрые старые времена в его мастерскую потянулись люди — живописцы или просто любопытствующие. Они подолгу рассматривали его работу, обменивались мнениями, недоумевали, зачем Сандро вернулся к тому стилю, который был отброшен еще его учителем.
Но он, не замечая этого, был доволен: к нему снова проявили интерес, и даже хула, возводимая на его картину, не вызывала у него такого раздражения, как раньше. Он и не предполагал, что это любопытство может принести ему вред, ибо среди зрителей оказались и такие, которых не интересовали ни перспектива, ни пропорции, ни манера исполнения — им было важно кое-что другое. Первым, кто сказал ему о грозящей опасности, был Симоне: в городе толкуют, что Сандро впал в ересь. По мнению брата, было бы лучше во избежание зла уничтожить эту картину, так как слухи о ней уже дошли до ушей блюстителей благочестия. После того как были казнены Савонарола и его ближайшие соратники, церковники значительно усилили наблюдение за нравами флорентийцев. Но Сандро было трудно убедить: он волен рисовать то, что ему нравится, и не совершил ничего предосудительного!
Он снова ошибся, опять проявил неоправданный оптимизм. Когда в мастерской Сандро появились солдаты городской стражи и потребовали выдать им картину «Рождество» и ее автора, Симоне понял, что его худшие опасения оправдались и что он, возможно, в последний раз видит своего брата. Видимо, и сам Сандро впервые ощутил грозящую ему опасность. Он шел среди стражников, а горожане с сочувствием смотрели ему вслед, хорошо понимая, что происходит. Сандро шел по площади Синьории, волоча вдруг ставшие непослушными ноги. Его провели какими-то темными коридорами, куда-то вниз, мимо камеры, двери в которую были почему-то распахнуты, и он видел орудия пыток, о которых ему с такими подробностями рассказывал Доффо Спини. Возможно, именно здесь пытали Савонаролу и его соратников. И он уже представлял, как и он очутится в этой камере, если не сможет убедить судей в том, что у него и в мыслях не было оскорблять папу и христианскую веру, восхваляя еретика. И он понимал, что у него не хватит сил стойко выдержать все эти муки.
В просторной комнате, где-то в самой дали освещенной огнем многочисленных свеч, высился трон или нечто похожее на него, на котором восседал судья в красном, чье лицо Сандро не мог разглядеть. Почему-то это беспокоило и волновало его больше всего — то, что он не может узнать людей, стоящих у этого трона с надвинутыми на лица капюшонами. Предположение его оправдалось: да, его пригласили сюда для того, чтобы он дал пояснения к своей картине, туманный смысл которой вызвал возбуждение в городе и посеял соблазн. И он дал пояснения — такие, какие уже не раз давал Симоне и его друзьям, ссылаясь на Откровение Иоанна, которое к этому времени выучил почти что наизусть.
Он не знал, удовлетворило ли его толкование дознавателей. Вопросы следовали один за другим, но он чувствовал, что среди них все-таки нет самого главного, что все это лишь уловка, чтобы усыпить его бдительность, запутать в противоречиях. И вот, наконец, прозвучал тот самый главный вопрос: не имел ли он в виду Савонаролу и его приспешников, когда изображал неизвестных лиц, которых обнимают ангелы? Нет, конечно, он не подразумевал их, поскольку изображал праведные души, которых ангелы радостно приветствуют. И у этих троих нет никакого портретного сходства с еретиками и схизматиками. С того места, где он стоял, он видел, как судья и его помощники рассматривают картину, совещаясь вполголоса. В наступившей тишине был слышен лишь треск свечей и скрип пера, которым писец записывал только что сказанное им. И он поторопился добавить, что хотел изобразить святых, попавших в рай. Но, кажется, его не услышали.
Дальше случилось неожиданное: ему, уже приготовившемуся к длительному допросу и пыткам, приказали возвращаться домой и усердно молиться о спасении своей души. Еще ему посоветовали воздерживаться от написания картин, в которых содержались бы символы, не одобренные святой церковью и посему вызывающие кривотолки. Кому как не ему, написавшему столько Богом вдохновенных картин, не знать этого? Ни слова о тех картинах, которые были написаны для Медичи. Пока о них решили не вспоминать, но надолго ли? Беда еще не прошла, и он теперь как муха, запутавшаяся в паутине. Но на этот раз его действительно отпустили домой. Картину, правда, не отдали — она осталась у дознавателей, и те, видимо, еще будут более тщательно изучать ее, и кто знает, к каким выводам они придут? Может случиться, что в один далеко не прекрасный день он снова повторит тот путь, который прошел сегодня, но тогда возврата уже не будет. Симоне опять убеждал его: надо бежать из Флоренции, пока не поздно. Но бегство будет лишь свидетельствовать о его вине, и на чужбине вряд ли кто протянет ему руку помощи.
Он чувствовал, что на этот раз на него свалилась большая беда — не мнимая, а самая настоящая. Теперь в любой картине, написанной им, будут подозревать какие-то отклонения от истинной веры и любая из них может повлечь кару. Его могут обвинить и в приверженности еретическому учению Савонаролы, и в восхвалении языческих богов, и бог знает в чем еще. Оправдаться он не сможет. Ведь, как говорил Спини, за Савонаролой не нашли никакой вины, однако его все-таки казнили. А, собственно говоря, в чем был виноват Савонарола, кроме того, что пошел против папы? Припоминая его проповеди, Сандро не мог обнаружить ничего, что шло бы во вред Флоренции. Он ведь призывал к исправлению нравов, к возвращению к истинной вере, к справедливости. Можно ли упрекать его за это? Возможно, дознаватели были правы, когда, несмотря на путаные объяснения живописца, решили, что не следует поступать с ним жестоко: нельзя требовать от профана точного знания божественного учения, и весьма возможно, что ошибка совершена им не по злому умыслу, а по неведению. Конечно, они могли жестоко наказать его и за это, не ограничиваясь только требованием покаяния, но, видимо, пока им это не нужно.
С каждым днем он все яснее понимает, что будущего у него нет. Исчезли даже сомнения, которые еще совсем недавно так мучили его, наступило полное безразличие. Даже предстоящий конец света его не волнует — будь что будет! Однако в 1500 году светопреставление так и не наступило, а ведь были предзнаменования этого: на башне Синьории вдруг ни с того ни с сего остановились стрелки часов, и их невозможно было стронуть с места. Папские посланцы посетили все христианские города, привезя с собой благословение папы и отпущение всех грехов. Значит, и папа был уверен в конце света, но ничего не случилось. Правда, говорят, что опасность не миновала, Страшный суд отложен ненадолго, кто говорит на десять, а кто — на двадцать лет. Стоит ли после этого работать? Живопись он почти забросил. Может быть, зря, так как до него доходят слухи, что Макиавелли, тайно симпатизирующий Медичи, мог бы поддержать его. Но он не ждет ничьей поддержки; еще неизвестно, чем она обернется. Он хочет лишь одного — чтобы его оставили в покое. Теперь он уже не верит, что золотой век вернется.
Он не знал, кто замолвил за него словечко, но ему все-таки возвратили «Рождество» — без порицаний или каких-либо советов. Служитель Синьории принес ему его картину и молча передал из рук в руки. Надо было понимать, что теперь он волен распоряжаться ею по своему усмотрению — уничтожить, оставить у себя, подарить или продать, если на эту сомнительную картину найдется покупатель. Пока он еще не решил, как поступить, но первое, что он сделал — снабдил ее пояснительной надписью на греческом языке, который перестал пользоваться во Флоренции прежней популярностью: «Я, Алессандро, написал эту картину в конце 1500 года, во время беспорядков в Италии, в половину времени от даты, когда согласно 11-й главе святого Иоанна в период второго бедствия будет раскован дьявол на три с половиной года. После этого он будет скован в 12-й главе, и мы увидим его уничтоженным, как на этой картине».
Для кого и для чего он делал эту надпись, если греческий язык был сейчас не в моде и ее могли прочитать лишь немногие? Те же, кто ее прочел, обратили бы внимание на указанные три с половиной года — именно столько времени прошло со времени казни Савонаролы. Значит, картина все-таки была каким-то образом связана с судьбой флорентийского еретика и власти были правы, когда привлекли его к ответу, а он все-таки продолжал упорствовать, что-то хотел сказать людям, ищущим истину? Но если и так, то пророчество это было так же туманно, как и сам Апокалипсис. Считали, что ликующие ангелы на этой картине символизируют то счастливое будущее человечества, которое неизбежно наступит. Но так ли это? Никто не знает, ибо кроме этой надписи, должной что-то сказать посвященным, Сандро не оставил никаких письменных свидетельств о своей жизни.
Он все больше погружался в потаенные мысли, почти не появлялся в мастерской, не принимал редких заказчиков, и все окружающее, похоже, мало интересовало его. Не волновало даже то, что те немногие сбережения, которые были отложены на черный день, мало-помалу таяли, что росли долги и что Симоне с большим трудом еще удавалось кое-как поддерживать их нехитрое хозяйство. Он был или погружен в чтение душеспасительных книг, или же целые дни проводил в Оньисанти, беседуя с отцами-наставниками. Все ожидали, что он уйдет в монастырь, ибо иного выхода у него не было, но он, по всей вероятности, не считал себя достойным монашества, а может быть, и здесь колебался: ведь вокруг по-прежнему разгорались споры относительно истинной веры, усиливалась хула на монахов, ведущих отнюдь не святую жизнь. Семена, посеянные просветителями, толпившимися некогда вокруг Великолепного, давали свои всходы.
Но как бы то ни было, Сандро все дальше и дальше уходил от живописи, ища успокоения в вере. Может быть, это и было правильно, ибо все прежние представления рухнули. Великолепный и его друзья с их стремлением открыть истинную веру в языческих мудрствованиях уже почти забыты, Савонарола с его обещаниями «царства Божьего» на земле оказался еретиком, и даже его имя предпочитали не упоминать. А что сейчас? Ничего: мелкие страсти, интриги и полное безверие. Все разрушено, и все святыни поколеблены.
Одну только картину ему удалось создать за эти томительно долгие месяцы — это была «Покинутая». Она проста по композиции: массивная стена с закрытыми воротами, поднимающиеся к ним ступеньки и сгорбленная фигура сидящей женщины. Ее лица не видно, оно полностью закрыто упавшими на лоб распущенными волосами. Мы не знаем, кто это — брошенная возлюбленная, мать, потерявшая ребенка, или грешница, мучающаяся от сознания того, что она оставлена Богом. Понятно лишь, что ее отчаяние предельно, из него нет и не может быть выхода. Страшным одиночеством, невыносимой тоской веет от этой картины — никому не нужный старый художник протянул зрителю свое кровоточащее сердце. Кончено. Поставлена точка. Суд людской его уже не тревожит, остается ждать иного, высшего суда в надежде на то, что хотя бы он будет справедливым.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.