Академик Александр Сергеевич Орлов и Варвара Павловна Адрианова-Перетц

Академик Александр Сергеевич Орлов и Варвара Павловна Адрианова-Перетц

До революции А. С. Орлов был модным приват-доцентом Московского университета и славился своей красивой внешностью. У меня сохранилась его фотография того времени: правильные черты лица, внешность благородная и в высшей степени интеллигентная. Женат он был, как говорили, на первой красавице Москвы. Впоследствии я встречал его жену у него в доме перед самой войной и после: Мария Митрофановна сохранила свою красоту и женственность до глубокой старости, которую она провела уже без него в большом одиночестве. Всю свою жизнь она посвятила только ему, своему мужу и кумиру, и имела мало знакомых.

Но в двадцатые годы с А. С. Орловым произошли события, раздвоившие его натуру. Он лишился своих уже взрослых детей. Два сына умерли, а дочь уехала с мужем за границу, и он потерял ее из виду. Сам он стал безобразен. Он говорил про себя, что его пугаются дети, а одна девочка будто бы в его присутствии спросила мать: «Это дяденька или нарочно?». Рассказ этот я, впрочем, слышал и в применении к поэту Апухтину, отличавшемуся чрезвычайной тучностью. Это, по-видимому, бродячий сюжет, к которым сам А. С. Орлов питал большое пристрастие. Свою красивую внешность А. С. Орлов потерял при следующих обстоятельствах. В 20-е гг., как он мне рассказывал, он каждую неделю ездил преподавать в Тверь. Поезда были переполнены. Он приходил на вокзал заранее, чтобы занять сидячее место. Однажды в дороге в набитом людьми вагоне против него стояла женщина, держащая на руках сравнительно большую девочку. А. С. Орлов осведомился, что с девочкой. Женщина ответила: больна. «Ну вот что, тетка, — сказал А. С., — тебе я своего места не уступлю, а девочку свою дай: я ее подержу на руках». Так и ехали. А. С. Орлов чувствовал, что девочка вся горит. В Твери к концу своего пребывания А. С. сам почувствовал себя плохо. Сел в поезд, чтобы вернуться в Москву. Но в поезде А. С. Орлов потерял сознание и очнулся много дней спустя в одной из московских больниц. Над собой он услышал голос врача: «Видеть он будет». У него, как оказалось, была черная оспа. Оспа обезобразила его лицо и особенно нос, который увеличился в размерах и на котором постоянно образовывались страшно безобразившие его наросты. Дважды ему делали пластические операции носа. Один раз в Ленинграде проф. Дженалидзе, другой раз какой-то знаменитый хирург в Париже. Выйдя из парижской больницы, он ни на минуту не остался в Париже, даже для того, чтобы посетить Национальную библиотеку: все иностранное он ненавидел, а Европу неизменно называл «Европией». Для него не было худшего ругательства, чем обозвать человека «эвропейцем». Произносил он это слово с глубочайшим презрением. Впрочем, так же точно он не любил Ленинград и все ленинградское. О Ленинграде он говорил: «Какие-то пять углов». Про Анну Ахматову, которую ощущал как типичную представительницу Петербурга, он говорил: «Анна Мохнатая» — и при этом голосом и жестом показывал «излом» и «изысканность» светской дамы, что было, конечно, совершенно неверно.

В Ленинград он переехал в 1931 г. только повинуясь старой традиции: когда-то избиравшиеся в Академию наук должны были жить в Петербурге[19]. Почему же все-таки, не любя Петербурга — Ленинграда, А. С. покинул Москву и Замоскворечье обожаемого им В. О. Ключевского? Да потому, что он чрезвычайно ценил свое звание академика и относился к собственному официальному положению с необыкновенным и, я бы сказал, артистическим пиететом.

Когда его избрали в академики, он не скрывал своей детской радости и гордости. Он пришел в Издательство Академии наук, помещавшееся тогда на Таможенном переулке в помещении бывшего Азиатского музея, и говорил всем здоровавшимся с ним: «Можете меня поздравить…» и был в отличнейшем настроении.

Весь стиль своего поведения он всецело подчинил своему новому, столь льстившему ему званию. За образец он избрал поведение своего свойственника (по жене) академика А. Н. Крылова, языку которого, между прочим, посвятил одну из своих последних статей в «Вестнике АН СССР»[20]. Но у академика А. Н. Крылова многое было воспитано не только его академическим званием, но и корабельной палубой, в частности — любовь к крепким выражениям. Не знаю, как обстояло дело с крепкими выражениями у А. С. в молодости, но в пору своего пребывания в Академии он был «великий ругатель». Особенно любил он стать на площадке второго этажа Пушкинского Дома так, что его было слышно всюду и по второму и по первому этажу, и балагурить, давая острые характеристики всем «старшим»[21]. Младших, молодых и рядовых работников института он никогда не трогал, относясь к ним с подчеркнутым уважением. И это была у него замечательная черта: он не обижал беззащитных. Любил и детей на улицах, хотя боялся их напугать своей внешностью, но издали подолгу и с грустью наблюдал за их играми.

Этой черте А. С. Орлова — хорошо относиться к молодежи, к младшим по своему служебному положению — обязан и я своим появлением в Пушкинском Доме. Расскажу об этом не потому, что оно касается меня, но потому, что здесь с большой характерностью проявился Александр Сергеевич.

Я работал в Издательстве Академии наук с 1934 г. ученым корректором. Это было старое название должности — на самом деле «ученые корректоры» в мое время уже были самыми обычными издательскими корректорами. Когда-то работа Издательства Академии наук велась так. Академик приносил своему ученому корректору в издательство рукопись, часто написанную от руки, и в дальнейшем имел дело только с этим ученым корректором. Ученый корректор читал, приводил рукопись в порядок, отдавал в переписку на машинку, считывал, отдавал в академическую типографию, где метранпаж размечал шрифты, а затем автору давались гранки (по несколько раз), верстка и проч., сколько потребуется. Ни вычитчиков, ни редакторов, ни технических редакторов не существовало; не существовало ни планов, ни РИСО, а сам директор издательства назывался «управляющим»: он не имел права перечить академикам и точно выполнял их требования. Само собой разумеется, и корректуры давались в любом числе. В мое время — в 30-е гг. порядок в Издательстве Академии наук существовал уже современный, но кое в чем работа ученого корректора была связана традицией: ученый корректор был и вычитчиком, и вел все корректуры издания; он целиком отвечал за книгу. Поэтому фамилия ученого корректора всегда красовалась на обороте титула на почетном месте.

Довелось и мне вести в 1937 г. книгу А. С. Орлова — курс его лекций по древнерусской литературе. Не могу сказать, что манера писать А. С. Орлова мне нравилась. Мне всегда казалось, что он хочет выразиться не просто, а с некоторой претензией на сложность мысли и на художественную изысканность. В этих своих претензиях А. С. иногда был удачлив, а иногда запутывался в сложных оборотах. Сразу же при вычитке рукописи у меня возникло множество вопросов к автору и много предложений к исправлению. Все эти свои замечания я перепечатал на машинке, и директор издательства отослал их А. С., не указав моей фамилии. А. С. пришел в издательство разъяренный, подошел к моему столу и, делая вид, что не знает, кто написал рассердившие его замечания по рукописи, громогласно заявил: «Здесь какой-то нахал пишет…» и т. д. Помню, что я не стал скрываться и сразу же сказал, что писал эти замечания я и что он, если он хочет, может их не читать. А. С. замолчал, внимательно поглядел на меня и почему-то возымел ко мне симпатию. С этих пор, приходя в издательство, он садился в обширном помещении канцелярии и требовал: «Позовите мне этого Лихачева, поразговаривать». «Разговор» почти всегда был односторонний: он говорил, я слушал. О чем он говорил, я уже не помню, помню только, что я не скучал, а положение мое в издательстве, благодаря такой явной симпатии ко мне академика, сильно укрепилось.

Когда в 1937 г. я уходил из издательства, хорошее отношение ко мне А. С. Орлова сильно помогло. А. С. пришел в дирекцию (он был заместителем директора Пушкинского Дома, но в дирекционных делах принимал участие лишь спорадически и в директорском кабинете не сидел, предпочитая ему, как я уже сказал, площадку на лестнице второго этажа, где и вел разговоры со всем институтом) и безапелляционным тоном заявил: «Лихачева надо принять». Сразу появилась ставка, и меня приняли сперва в издательскую группу (не помню, как точно она называлась), а через несколько месяцев и в Отдел древнерусской литературы. Находясь в издательской группе Пушкинского Дома, я посещал все заседания Отдела древнерусской литературы. По корректорской привычке внимательно относиться к тексту рукописей при обсуждении главы, написанной М. О. Скрипилем для десятитомной «Истории русской литературы», я сделал свои «корректорские» замечания. М. О. Скрипиль возмутился и стал говорить на ту тему, что он не намерен выслушивать замечания лиц, ничем еще себя не проявивших в науке, но осмеливающихся его учить. Я молча ушел с заседания и решил на заседания Отдела вообще не ходить. Но А. С. Орлов не начал очередного заседания без меня, пошел в помещение издательской группы (комната, в которой находится сейчас редакция журнала «Русская литература»), взял меня за руку и привел на заседание, а после заседания отправился в дирекцию и приказал перевести меня в Отдел древнерусской литературы. С тех пор я и работаю в этом Отделе (теперь Секторе) — уже пятьдесят семь лет. Так просто и властно, взяв меня за руку, определил А. С. мою судьбу.

А. С. Орлов, как я уже сказал, был натурой артистической. Он не только был академиком, но он и играл в академика, искусно создавая свой образ — не просто даже академика, а русского академика, балагура, шутника, ругателя и добряка одновременно. Он гордился тем, что по матери он был потомком писателя Ложечникова, называя его Ложечниковым. Гордился он и своим учителем — Семеном Осиповичем Долговым, гордился своей былой службой в Синодальной библиотеке, своим «русизмом» (это его словцо), но никогда не был националистом, всегда любил представителей малых народов Союза ССР в Пушкинском Доме и во время войны, очутившись в Казахстане, сразу принялся за казахский язык и написал книгу о казахском эпосе. Несмотря на то что он не пожелал осмотреть Париж, находясь в нем, он любил для души читать Жюля Верна (в «Жуле Верне», я думаю, он любил чувствительную сторону его романов) и переводил стихами поэзию Мюссе. Глядя на него, на его грозную наружность и слушая его балагурство, никак нельзя было сказать, что он любил Фета и мастерски, с выражением читал его стихи.

В жизни он постоянно играл, приспосабливал свое поведение к своей изуродованной внешности и к своему положению знаменитости. Его чисто внешняя грубость шла от внутренней застенчивости. В сущности, он был добряком и очень печальным человеком.

Он писал мучительно и мало, но знал чрезвычайно много и о многом рассказывал на заседаниях Отдела древнерусской литературы по любому поводу. Жаль, что не сохранилось записей его выступлений. Вела протоколы В. П. Адрианова-Перетц, но болезнь мешала ей подробно записывать и тем более поспевать за ходом мысли А. С. Орлова. В молодости он много работал в рукописных хранилищах Москвы, и его выступления на заседаниях Отдела были, в сущности, «воспоминаниями о рукописях». К занятиям рукописями он постоянно побуждал всех участников заседаний и неоднократно говорил: «Нам надо закрыть Отдел и разойтись по рукописным хранилищам».

Находчив на слова А. С. Орлов был чрезвычайно. Он умел поставить на место «самомнеющего» оратора вовремя поданной репликой или неожиданным и всегда остроумным вопросом, который порой был не столько вопросом, сколько насмешкой над оратором, показать легковесность, а иногда и невежество выступающего. Его боялись, при нем опасались халтурить, безответственно относиться к сказанному; его присутствие в науке было чрезвычайно важно и служило надежным заслоном от необоснованных гипотез или того, что он называл «пошлостью». Даже тогда, когда, после войны вернувшись из Казахстана, он почти не выходил из квартиры, постоянные его посетители (а он был очень гостеприимен и любил, когда его навещали) разносили по Пушкинскому Дому его высказывания, его суждения, сказанные им остроты и каламбуры. Слова его были всегда метки, и сотрудники боялись попасться ему на язык. Его находчивость особенно проявилась во время его юбилея. Он отвечал каждому приветствовавшему его коротко, остроумно, с блеском, показывая несбыточность пожеланий и преувеличенность похвал.

Был он остро наблюдателен — к языку, к стилю, к душевным движениям своих собеседников. В нем сочетались два человека: один постоянно игравший «академика», а другой чуткий и внимательный, не терпевший неискренности, пошлости и лжи, со своеобразными, но несколько старомодными литературными вкусами.

Часто он давал «маленькие представления» — чтобы не было скучно, чтобы было что рассказать и вообще потому, что он любил играть, а потом весело рассказывал о своем озорстве.

Вот один из его рассказов о себе (передаю его в общих чертах, так как не помню всех выражений А. С., всегда артистически точных). Шел А. С. из своего дома в Пушкинский Дом мимо Академии художеств. Кончились какие-то занятия, и студенты гурьбой высыпали из главного подъезда. Увидев проходящую величественную фигуру Орлова в шубе и высокой шапке, студенты замедлили свой шаг, пошли сзади, перешептываясь: «Кто это идет?». А. С. «спиной почувствовал», что они им интересуются, приостановился и торжественно высморкался на обе стороны «по-русски», без платка. «Ну и что же?» — спросил я А. С. в конце рассказа. «Будет им что потом рассказать», — ответил А. С.

В другой раз А. С. вышел для прогулки на свою 7-ю линию. Перед ларьком собралась небольшая очередь за черносливом. А. С. встал за какой-то дамой. Дама обернулась к нему и спросила: «Не знаете, чернослив хороший?» А. С. приподнял учтиво шляпу и на старомодный манер ответил: «Отменный! его попробовал вчера на ночь и меня знатно пронесло утром!» Я спросил: «Зачем вы сказали так?» А. С. ответил: «Не люблю таких вот старых барынь».

Шоферов, которые его возили, он часто приглашал к себе обедать и любил с ними поговорить. Любил он и общество старика столяра, который обучал его столярному делу: у А. С. в кабинете стоял верстак. Он делал полки, шкатулки и прогулочные палки, любил их полировать, о столярном же деле говорил, что в нем нужна не только сноровка, но и ум. Он мне подробно объяснил, в чем состоит ум столяра, какие задачи нужно столяру решать. В общем, умом в столярном деле он называл то, что я бы скорее назвал сноровкой и добросовестностью в их сочетании. Он особенно красочно объяснил мне, как быть с сучками и сучочками, когда делаешь палочку для гуляния.

Балагур, говорун и шутник в бытовой обстановке (не исключая своих лекций перед студентами, ученых советов или частных разговоров в Институте от библиотеки и до дирекции), А. С. преображался на заседаниях Отдела. Здесь он был серьезен, внимателен, а иногда и грозен научной своей требовательностью, своими огромными познаниями, которыми, как полками, двигал против докладчиков или за них — все равно. После этих сражений докладчикам всегда приходилось дорабатывать свои доклады, даже при самых благоприятных отзывах о них А. С.

Мастер он был и в определении почерков. Сняв очки и приблизив рукопись на 2–3 сантиметра к одному глазу, он называл не только время почерка, но иногда указывал и схожие почерка в других рукописях, которые знал досконально.

О том, как относились штатные и внештатные участники заседаний Отдела древнерусской литературы к своему участию в работе Отдела, покажет следующий мой разговор с В. Л. Комаровичем. Последний аккуратно посещал все доклады в Отделе. Однажды он не пришел. Я спросил: почему? В. Л. Комарович ответил мне, что он не успел подготовиться по теме доклада, хотя доклад был вовсе не его. К любым заседаниям присутствующие готовились, возобновляли в памяти и памятник, о котором докладывалось, и литературу вопроса. А. С. требовал, чтобы выступали все (присутствующих бывало немного), и выступали основательно. Получить возможность сделать доклад в Отделе считалось большой честью, но было делом рискованным. А. С. мог спокойно прервать докладчика, заставить его уточнить свою мысль, повторить сказанное. Не помню, чтобы он в Отделе острил или особенно отвлекался; обсуждение докладов в Отделе было делом святым[22].

Заседания Отдела происходили в Малом конференц-зале. Там вдоль зала торцом к окну стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном. Присутствующие садились за этот стол. На одном его конце председательствовал А. С., на другом вела протокол В. П. Адрианова-Перетц. Оба — А. С. и В. П. — не только сидели в разных концах стола, но в каком-то отношении были противоположностью друг другу, — противоположностью хорошей, ибо они взаимно дополняли один другого.

Обсуждение докладов происходило как бы между двумя полюсами. Полюс А. С. Орлова был полюсом повышенной требовательности, при котором Александром Сергеевичем не учитывались ни реальные возможности докладчика и выступавших (которых он порой не менее жестко критиковал, чем докладчика), ни условия опубликования докладов в ТОДРЛ или в томах десятитомной «Истории русской литературы». Полюс Варвары Павловны был полюсом дипломатического и очень умелого сглаживания всех резкостей А. С. Орлова и практического применения всех сделанных на заседании замечаний к исправлению докладов. Варвара Павловна искала и находила выходы из положения, и часто уже за рамками заседания решала одна, как поступить с докладом, давала советы докладчикам, редактировала, а порой и дописывала за докладчиков главы, статьи и книги. Естественно, что вся тяжесть черной работы в Отделе лежала на Варваре Павловне. При этом В. П. уже тогда была очень больным человеком — выходить из дому ей было очень трудно. Она приезжала на заседания, сразу уезжала, а все переговоры с авторами и докладчиками велись ею уже дома на улице Маяковского, 27, в ее огромном и уютном кабинете, обставленном с чисто женским изяществом и вместе с тем простотой.

Варвара Павловна была, как я уже сказал, полной противоположностью А. С. Орлову. В своей жизни она пережила не меньше, чем А. С. Орлов, но в ней не было ни тайной грусти, которая была в Орлове, ни психологических комплексов. Совершенно ровная со всеми, деловая без всякой суетливости и торопливости, столь часто портящих поведение «деловых людей», она поражала очень объективной оценкой ученых, трезвым учетом их научных возможностей. Она умела объединить вокруг Отдела специалистов, привлечь новых, помочь им советами, а иногда и книгами из своей долгие годы собиравшейся, а поэтому и ценнейшей библиотеки по древнерусской и древне-украинской литературе. В ее кабинете происходили своего рода «теневые» заседания Отдела, велось руководство аспирантами и молодыми сотрудниками.

Дома она всегда была готова к приему нежданных посетителей: прекрасно и изящно одета, собранна, душевно подтянута и приветлива. Парикмахер приходил к ней на дом, чтобы уложить волосы, в которых эффектно выделялась поднимавшаяся ото лба совершенно белая седая прядь. Никто не смог бы застать ее в дурном расположении духа.

Она выписывала большинство толстых литературных журналов, была в курсе всех новинок советской литературы. Она читала удивительно много и разнообразно. При этом умела читать: умела выбирать то, что нужно было прочесть серьезно и внимательно, и то, что можно было только просмотреть, чтобы «быть в курсе дела».

Пишущая машинка у нее всегда была раскрыта с каким-либо листком для очередной своей работы или, чаще, для исправлений в работах других. Хотя она и была занята сверх меры, она никогда не жаловалась на перегрузку, на усталость. А была она больна серьезно, и самые простые для других вещи ей приходилось делать с трудом: под конец жизни у нее сильно дрожали руки, и не только подписаться она не могла, но трудно было даже чашку поднести ко рту не расплескав. Поэтому, принимая своих многочисленных посетителей и угощая их великолепно заваренным чаем, она держала перед собой, не прикасаясь, налитую для вежливости чашечку.

Была у нее и сильная потребность в дружбе. Она дружила и с приходившими к ней медицинскими сестрами, и с молодыми сотрудниками Отдела, приветливо встречала почтальона, расспрашивая ее о семейных делах. Ни о чем особенно она сама не рассказывала, но зато любила послушать рассказы других.

Щедрость ее была изумительной. Подарить единственную и очень дорогую книгу из своей библиотеки было ей так легко и просто, как и раздаривать возможные темы научных изысканий, мысли и обобщения. В окружении доброжелательства ей было увереннее себя чувствовать, жить. Надо было очень в чем-то провиниться, чтобы не заслужить ее расположения. Главной провинностью в ее глазах была недобросовестность в науке.

Скромность ее выражалась и в том, что она неизменно отказывалась от выдвижения ее в академики: «Наука от этого ничего не выиграет: писать лучше и больше я не смогу, а принимать более активное участие в работе Отделения мне не под силу».

В одном она была в особенности верна себе, но редко кто по-настоящему понимал ее в этом отношении: она была верна себе в верности памяти своего покойного мужа — академика Владимира Николаевича Перетца. Его большая фотография всегда стояла у нее на мраморном камине, который часто зажигался, когда к ней приходили гости. Она всегда была уверена, что именно он был идеалом ученого, знал единственно верный путь в науке. Воспоминания о занятиях в его киевском Семинаре, о совместных путешествиях этого Семинара по описанию рукописей в различных городах России и Украины были, как чувствовалось, лучшими воспоминаниями ее жизни. Она всегда выделяла в среде своих друзей, сверстников и отчасти младших соучеников — участников Перетцевского Семинара: С. Д. Балухатого, С. И. Маслова, Н. К. Гудзия, А. П. Баранникова, А. А. Назаревского, И. П. Еремина и Г. А. Бялого.

В трудных условиях жизни в эвакуации в Казани она приняла на себя заведование Отделом и усиленно работала над двумя полутомами десятитомной «Истории русской литературы». Закончить это издание несмотря на войну — она считала своим долгом. На заседания Отдела в Казани она ходила издалека (сотрудники Пушкинского Дома в своем большинстве жили тогда в канцелярских помещениях Дворца профсоюзов на улице Комлева, а единственная служебная комната Пушкинского Дома помещалась в одном из флигелей Казанского университета). Ходила она из-за развившейся на почве ее болезни «боязни пространства» низко опустив голову в шляпе с большими полями, шла медленно-медленно, но заседания проводила регулярно и дома еще усерднее и тщательнее исправляла главы для «Истории русской литературы». В самые тяжелые моменты войны она всегда была такой же подтянутой и бодрой, какой мы ее привыкли видеть в мирной ленинградской обстановке ее уютной и светлой квартиры.

В больнице перед смертью в жесточайшей слабости она смогла сказать только несколько слов: «Хочу на Комаровском, где все наши». Так просто и спокойно думала она о предстоящей смерти. Под «нашими» В. П. разумела своих товарищей по научной работе: А. П. Баранникова, В. Ф. Шишмарева, П. Н. Беркова[23].

В течение многих лет Варвара Павловна была главой и организатором изучения древней русской литературы. С момента образования Отдела древнерусской литературы в Пушкинском Доме (1934 г.) она была фактически его руководителем, ведя на правах секретаря всю организационную работу при заведующем — академике А. С. Орлове, привлекая докладчиков, выполняя техническую работу по созыву совещаний, по составлению и редактированию «Трудов Отдела древнерусской литературы».

Быть организатором — не означало для Варвары Павловны только «возглавлять». Как организатор она прежде всего принимала на себя всю черновую работу. Она сама вела переписку с будущими участниками коллективных трудов, обсуждая в своих письмах во всех деталях направление, характер будущей работы, ее основные идеи и т. д. При этом Варвара Павловна указывала на недостатки прежних работ будущего сотрудника, умела заставить его отказаться от прежних, не всегда правильных взглядов, иногда выраженных в книгах и солидных исследованиях. Так было, например, перед самой войной с главой о «Задонщине» и «Сказании о Мамаевом побоище», заказанной ею С. К. Шамбинаго — автору солидного исследования «Повести о Мамаевом побоище»[24]. Варвара Павловна сумела переубедить его в некоторых положениях, развивавшихся им в его исследовании. В результате раздел С. К. Шамбинаго о «Задонщине» и «Сказании…» в 1-й части второго тома «Истории русской литературы» оказался иным, более точным сравнительно с его прежними исследованиями по этим памятникам.

Получив рукописи, Варвара Павловна занималась не только генеральным, но и их детальным редактированием, проверяя библиографические сноски, фактические данные, исправляя стиль и, главное, соединяя их с остальными частями коллективного труда, создавая единство концепции, а подчас и объединяя их стилистически. Нередко при этом присланные авторами материалы сокращались ею наполовину и больше. Так было, например, с интереснейшей статьей — вернее, исследованием — В. Л. Комаровича о Лаврентьевской летописи. Исследование это вошло в «Историю русской литературы» только в той его части, в которой оно могло быть согласовано с самим типом изложения в этом издании.

С самого начала Отдел стал центром изучения древнерусской литературы, в работе которого на общественных началах принимали участие все ленинградские и московские специалисты. На заседания Отдела приходили не только его сотрудники (А. С. Орлов, В. П. Адрианова-Перетц, И. П. Еремин, М. О. Скрипиль, В. Ф. Покровская и Д. С. Лихачев), но и все, кого интересовала древняя русская литература, начиная от студентов и кончая академиками (отметим акад. Е. Н. Павловского, собиравшего древнерусские рукописные лечебники, лингвиста акад. В. М. Ляпунова, члена-корр. Е. С. Истрину, проф. Б. А. Романова, проф. Б. А. Ларина, проф. В. Е. Вальденберга, В. Л. Комаровича, В. Г. Геймана, проф. П. Н. Беркова, проф. В. Г. Чернобаева, Н. Н. Зарубина, Е. А. Рыдзевскую, В. В. Данилова, М. А. Яковлева).

После смерти А. С. Орлова (1946 г.) В. П. становится заведующим Отделом древнерусской литературы, вскоре переименованным в Сектор древнерусской литературы. С этого момента происходит быстрое увеличение числа штатных сотрудников Отдела. В Сектор были приняты В. И. Малышев, Л. А. Дмитриев, Н. Ф. Дробленкова, А. П. Евгеньева (вскоре затем перешедшая в Институт языкознания АН СССР).

Приглашая в Сектор древнерусской литературы сотрудников, Варвара Павловна (в основном состав Сектора сложился при ней) уделяла главное внимание моральному облику будущих его членов. Особенно опасалась она принять карьеристов, справедливо придавая большое значение общей дружеской атмосфере, которая должна царить в научном коллективе. Она также считала, что честность в отношениях между научными работниками — показатель честности в самой научной работе. Воспитанная в дружеской атмосфере Перетцевского Семинара, Варвара Павловна стремилась установить такие же дружеские отношения со всеми членами Сектора: она приглашала их к себе, пока это ей позволяло здоровье, давала на прочтение и дарила книги из собственной библиотеки, всегда помнила и поздравляла с семейными праздниками каждого. Было очень жаль, что при своих исключительных общительности, доброжелательности и интересе к людям, к общественной жизни она не могла последние годы выходить из дому и должна была довольствоваться телефоном, почтой и редкими приглашениями к себе.

Вспоминая отношение, которое существовало в Семинарии В. Н. Перетца к своему учителю, Варвара Павловна придавала особенное значение тому, как относится молодежь к своему руководителю, и никогда не прощала измен своим руководителям, хотя бы и мелких.

С выходом в 1954 г. на пенсию Варвара Павловна продолжала быть «игуменьей» секторского «монастыря», как шутливо, но и с уважением называли ее сотрудники Сектора. Она уже не могла часто посещать Пушкинский Дом, а вскоре совершенно прекратила свои выезды в Институт, но интересовалась его жизнью, руководила рядом исследований, редактировала труды, занималась с молодежью и незаметно, но настойчиво оказывала влияние на все дела и работу Сектора.

Варвара Павловна придавала большое значение способности ученого к обобщениям, но одновременно не любила «чистюль» — исследователей, не умеющих делать черновую работу: править рукописи, уметь подводить варианты, устанавливать историю текста и т. д. Поэтому, рекомендуя молодым научным работникам темы для их кандидатских диссертаций, она всегда обращала их внимание на необходимость всесторонне исследовать памятник, начиная с собирания списков и кончая заключительными выводами. Кандидатская работа над памятником должна была, по мысли Варвары Павловны, научить молодого ученого всем видам филологической и литературоведческой работы. Не всякий исследователь, говорила Варвара Павловна, имеет право на широкие обобщения. Это право дается только долгими годами черновой работы над рукописями. И если мы обратим внимание на собственный научный путь Варвары Павловны, то заметим, что к широким обобщениям она обратилась только в пожилые годы. Вначале она занималась только конкретными исследованиями. Она не пренебрегала ни описаниями рукописей, ни библиографией, ни отчетами о работе Семинария Перетца. Хотя если просмотреть темы этих конкретных исследований, то мы увидим, что уже в самом выборе их было видно направление ее мысли: в центре ее внимания находились памятники демократической литературы, взаимоотношения литературы и фольклора, народная книга, пословицы, загадки, фацеции, пародийная литература, различного рода хождения.

К ее выдающимся способностям организатора науки следует отнести и ее умение ценить новое в исследованиях, а также умение отделять ценные результаты от мнимых, рассчитанных только на внешний эффект.

Как ученый со специфическим складом ума — умением мыслить конкретно — Варвара Павловна хорошо знала цену живой связи наук, посвященных одному объекту — Древней Руси. Поэтому она охотно приглашала во все коллективные труды не только литературоведов-медиевистов, но и историков, искусствоведов, лингвистов, источниковедов и т. д. Так, в тринадцатитомной «Истории русской литературы» — в тома, посвященные древнерусской литературе, — она пригласила участвовать наиболее замечательных из живших тогда русских историков — М. Д. Приселкова и Б. А. Романова, лучших специалистов по древнерусскому искусству — Д. В. Айналова и Н. Н. Воронина, крупного источниковеда Б. М. Боровского.

В «Трудах Отдела древнерусской литературы», в первых томах, которые собирались и готовились к печати также Варварой Павловной, она печатала исследования специалистов по западным литературам — М. П. Алексеева, по фольклору и истории русского языка — А. П. Евгеньевой и др.

Широкая связь с представителями разных других специальностей стала важной особенностью работы Сектора древнерусской литературы. Особенность эта может быть прослежена во всех его изданиях, к которым зачастую привлекались не только отечественные ученые, но и иностранные — по преимуществу из славянских стран.

Связь с историками была особенно важной в методологическом отношении. Эта связь позволила поставить изучение древней русской литературы на прочную историческую базу. Так, когда понадобилось перед войной выработать более детальную, чем было до того принято, периодизацию истории древнерусской литературы, историческая периодизация, положенная в основу литературной, сыграла свою существенную и положительную роль. Начинать с нее было во всяком случае необходимо. И действительно, движение истории, лежащее в основе историко-литературных перемен, хотя и не исчерпывало собой последних, тем не менее являлось также основой периодизации. Сейчас к этой периодизации нужны только поправки, учитывающие литературную специфику, специфику историко-литературного процесса.

Нельзя не упомянуть и о выступлениях Варвары Павловны в Секторе и на заседаниях ученого совета института. Эти выступления не были многословны и «красноречивы». Она говорила просто, удивительно ясно по мысли. Ее речи были всегда хорошо построены, логичны и деловиты. Она усвоила старые академические традиции — говорить коротко и для определенного конкретного решения, не стремясь произвести впечатление на аудиторию и ни в коем случае не «ораторствовать», что считала дурным тоном.

Личность Варвары Павловны как ученого отразилась и отражается в работе ее Сектора — Сектора древнерусской литературы.

История ученичества в науке, в ремесле, в художественном мастерстве делится на два больших периода. Первый период — когда ученик учится, помогая своему учителю в его работе. Второй период — когда учитель учит своего ученика, помогая ему написать свою квалификационную работу.

Какая из этих двух систем лучше — пусть судят методисты. Я не берусь судить об этом во всех аспектах. Очевидно, что некоторые положительные и отрицательные моменты есть и у той, и у другой системы. Для меня как для историка культуры важно, что обе системы были связаны с совершенно различным укладом жизни ученых, их «научным бытом».

Определяя тот и другой период, следует сказать, что первый период расцвел по преимуществу в цеховой организации мастерства, в эпоху феодализма, в России продолжался весь XIX век и дожил до эпохи трех революций. Второй период начался тогда, когда наука не смогла уже развиваться в кустарных условиях и стала предметом государственной организации в самых широких масштабах и решительно утратила свой камерный характер.

Каким был быт ученого в XIX в.? Ученая и учебная работа сосредоточивались по преимуществу дома, в семейной обстановке, у ученого. Ученики переписывали для ученого необходимые ему документы в архивах (для Ключевского, для С. Б. Веселовского и др.), выполняли различные поручения и систематически приходили домой. Все вместе собирались на квартире ученого в назначенные дни, разбирали и читали работы друг друга за чаем.

У Срезневского даже знакомые, приходившие в фиксированные дни, делали выписки для его словаря. Семья учителя выезжала иногда с учениками на прогулки за город (на лодках по Днепру у Владимира Николаевича Перетца), в экспедиции для описаний рукописей какого-либо рукописного хранилища, библиотеки, архива.

Учитель строго следил за бытом ученика. В. Н. Перетц запрещал, например, своим ученикам жениться «слишком рано», предполагая, что женитьба помешает ученику в его научных занятиях. С женитьбой ученика В. Н. Перетца — С. Д. Балухатого была целая трагикомическая эпопея. С. Д. Балухатый, чтобы жениться, бежал даже от В. Н. Перетца в Тверь.

Ученики жили с руководителями на даче, принимали участие во всех семейных событиях, но… попасть в ученики было очень трудно.

Я помню, как на первом курсе я искал Семинарий В. Н. Перетца по всем аудиториям, не нашел, а когда узнал, что Семинарий собирается на дому, не нашел — кто бы меня туда мог рекомендовать. В конце концов я пошел на занятия члена-корреспондента Дмитрия Ивановича Абрамовича и этим был очень доволен.

Варвара Павловна взяла все самое лучшее от старой системы и все лучшее от новой. Вернее, она приняла новую систему аспирантуры — с ее планами, сроками, отчетами, экзаменами, но вложила в эту программу свою человечность, заботливость, глубоко личное отношение к ученикам и требовала от аспирантов верности, преданности науке, честности.

Важны следующие черты в преподавательской деятельности Варвары Павловны.

Она интересовалась не только выполнением плановой аспирантской работы, но всеми работами, которые вел аспирант — его лекциями или уроками, популярными статьями, различными заработками.

Она следила за тем, что может быть названо «вкусом» в работе аспиранта и даже в его одежде, за его убеждениями, его отношением к изучаемому им предмету и т. д. Она была не только «руководителем» аспиранта, но в широком смысле и его воспитателем.

Однажды, узнав, что ее аспирант пишет работу на «заезженную», истрепанную, но выгодную тему, она отвернулась в сторону и сказала при всех: «Какая пошлость!» — о теме. Охота заниматься «заработками» на таких темах у аспиранта была отбита раз и навсегда.

Когда в одном вопросе другой ее ученик переметнулся на другую точку зрения, чтобы стать популярным, — она не простила ему до конца жизни.

В научной работе Варвара Павловна любила не эффектность выводов, а основательность, эрудированность, т. е. красоту доказательств. Она стремилась внушать это и своим ученикам. Предпочтение обоснованности выводов их эффектности отличает настоящего ученого от легкомысленного. Варвара Павловна очень это умела различать в научных работниках и никогда не прощала легкомысленности в научных работах, погони за дешевым успехом.

Науку она ставила очень высоко. И это ее собственное отношение к науке больше всего помогало ей быть подлинным организатором науки. Она соединяла в себе «оба полы сего времени» — лучшее прошлое и огромные перспективы настоящего.

Она стремилась установить мост между прошлым и будущим, не растерять лучшее в традициях прошлого, соединить в своем лице две формации ученых и передать прошлое в заботливые руки будущего.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.