Моя встреча с Стаховичем
Моя встреча с Стаховичем
— Единственная. — Год назад. — Познакомил нас В. Л. М<чеде>лов, с которым знакома давно, но подружились только прошлой зимой. Мне всегда нравилась в нем, человеке театра, эта падкость на иные миры: в человеке зрелища — страсть к незримому. Я прощала ему театр.[42] На его постановке «Дневник Студии» (отрывок из Лескова, «История Лейтенанта Ергунова» и «Белые ночи») я была три-четыре раза, — так нравилось! Помню в «Лейтенанте Ергунове», у него, у спящего лейтенанта, слезу. Большую, сонную. Текла и застыла. Жгла и остыла. Он походил на раненного в бою. На всю Белую Армию. Потому, может быть, и ходила смотреть.
А комната — трущоба! — берлога! — где обольщает лейтенанта персияночка! Эта дрань, рвань, стклянь. Глаза по углам, узлы по углам. Эти ошметки, оплевки, обглодки. Эта комната, центр которой — туфля. Эта туфля посреди пола, царственным, по бесстрастию, жестом ноги отлетающая в потолок! Это отсутствие здравого смысла в комнате! Отсутствие комнаты в комнате! Мой Борисоглебский живьем! Мое убранство. Моя уборка. Все мои семь комнат в одной. Скелет моего быта. Мой дом.
Помню персияночку (чертовку): шепота. Шепота — лепета — бормота. Возле слов. Наговаривает, насказывает, названивает. Амулеты — браслеты. Под браслетами — лейтенантовы эполеты. Лепета — и бусы, соловьиные рокота — и руки. Руки, ручьи.
* * *
Потом он повел меня на Стаховича — «Зеленое кольцо». О пьесе не сужу. Голос — большой обаятель. Единственный случай, когда я не верю ушам своим. (Театр.) Перевести фразу с голоса на мысль — осмыслить, осознать произносимое — не всегда успеваешь: плывешь по голосу. Голос — и чувство в ответ, вне промежутка слов. В театре слова не нужны, не важны — актер скользит по словам. (Лишнее доказательство правоты Гейне.) Бессмысленное а-а-а-а, о-о-о-о может целую толпу повергнуть в прах, повести на приступ. Равно как — при голосовой несостоятельности — ни Шекспиру, ни Расину не помочь. (Голос здесь не только как горло, но и как разум.) Откуда сей голосовой разум у сего всяческого кретинизма, коим зачастую является певец — другой вопрос, и заводящий далеко. Может быть — хороший маэстро, может быть — просто вмешательство богов. (Не меньше поэтов и женщин льстятся на недостойные сосуды!) Словом, чтобы закончить о голосе:
Я — чудо: ни добро, ни худо.
А чтобы закончить о пьесе — не знаю, я слушала Стаховича.
* * *
Стахович: бархат и барственность. Без углов. Голосовая и пластическая линия непрерывны. Это я о пятью чувствами воспринимаемом. Духовно же — некое свысока. Совсем не важно, что это по пьесе. Ясно, как зеркало, что играет себя. — «Малые мои дети» — это он не своим партнерам говорит, — нам всем, всему залу, всему поколению. «Милые мои дети», это читайте так: «Я устал, я все знаю, что вы скажете, все сны, которые вам еще будут сниться, я уже видел тысячелетия назад. И тем не менее, несмотря на усталость, выслушиваю: и исповеди, и отповеди. Снисходительность — не наименьшая ли из добродетелей Петрония? Кроме того, я, как все стареющие, бессонен. Ваши лепеты — не послужат ли они мне тем лепестковым потоком, в котором сомкнул, наконец, вежды мой более счастливый собрат?»
Этого ли хотел автор? Навряд ли. Так, чарами сущности и голоса, образ очень местный (русского барина), очень сословный (барина — очень) и очень временный (fin du si?cle[43] прошлого века) превратился во вневременный и всеместный — вечный.
Образ прошлого, глядящегося в будущее.
* * *
После пьесы В. Л. М<чеде>лов повел меня знакомиться, — куда-то вниз. Помню зелень и пар: мебель и чай. Стахович встает навстречу. Очень высокий рост (я из тех народов, что богов своих воспринимают великанами!) — гибкая прямизна, цвет костюма, глаз, волос — среднее между сталью и пеплом. Помню веки, из породы тяжелых, редко дораскрывающихся. Веки природно-высокомерные. Горбатый нос. Безупречный овал.
Сопровождающие лестные слова М<чеде>лова, и я, заставляя себя взглянуть прямо:
— Я очарована, но это Вы заранее знаете. Для этого Вам достаточно слышать себя. Ненавижу театр, но обожаю чары. Я сегодня очень счастлива. Всё.
Оба смеются. Смеюсь и я. И — рассеять, нет — затуманить определенность сказанного и слышанного — вроде как бы хвостом замести! — закуриваю. И — да простит мне Стахович это упоминание об одной из пленительнейших мною за жизнь слышанных обмолвок! — его испуганный возглас:
— Но зачем же волосы жечь?! Их у Вас и без того мало!
Я, праведно-возмущенная:
— Мало? Волос?
— Я хотел сказать — короткие.
Смеемся опять. Смех, в первые секунды, лучшая связь. Смех и легкая (чужая) погрешность. Присаживаюсь к столику. Пока наливает чай, любуюсь рукой.
— Я очень люблю Ваши стихи. Когда мы были в Кисловодске, Качалов получил от вас стихотворение, без подписи…
Я, вскипая: —?!!
Стахович, чуть гася рукой, с улыбкой: — Тщетная предосторожность, ибо Вас тотчас же узнали все. Купола, колокола… Прекрасные стихи. И архитектурно, и музыкально, и филологически — замечательно. Я тотчас же выучил их наизусть и на многих вечерах читал. — Всегда с успехом… (полупоклон), который всецело приписываю Вам…
Слушаю ошеломленно. Я — Качалову?! Забалованному купчихами? Я — Качалову — без подписи?! Без подписи?! — Я?!!!
— Я очень люблю чтение поэтов. Вы бы мне их не прочли?
— Но…
И вдруг — безнадежность: Стахович эти стихи любит. Стаховичу 60 лет, и он превозмог отвращение к «современности». Стахович мне эти стихи — в упор — хвалит. И эти стихи — вдруг не мои! Все здание рушится. И под обломками — Стахович!
И, ничего не разоблачая, проглотив и аноним, и чужие стихи, и Качалова, — героически:
— Но я так плохо читаю… Как все поэты… Я никогда не решусь… (NB. Хорошо читаю — как все поэты — и всегда решаюсь.)
— Такая Шарлотта Корде? Я никогда бы не заподозрил Вас в робости!
И я, облегченно (словесная игра! То, в чем не собьют!):
— Благодарю за честь, но разве я перед Маратом? Смеется. Смеемся. Упрашивает. Отклоняю. Отвожу. Что я ему скажу? Я тех стихов не знаю. Трагическая нелепость: здесь, где всё «да» — начинать с отказа! И, внезапно осеняясь:
— А может быть. Вы сами мне их скажете?
Он смущенно:
— Я… я их сейчас немножечко забыл. (Я не писала, а он не помнит! «Направо поедешь — коня потеряешь, налево поедешь…»)
И — поворотом стремительным и бесповоротным:
— Будь я на месте Веры Редлих,[44] я бы всю пьесу опрокинула!
— То есть?
— Вы на сцену — текст забыт, жених забыт…
— Вы так беспамятны?
— Нет, это Вы — незабвенны!
Стахович М<чеде>лову:
— О-о-о! Я и не знал, что это такое льстивое племя — поэты! Это обычно падало на бедные головы придворных!
— Каждый поэт — придворный: своего короля. Поэты всегда падки на величие.
— Как короли — на лесть.
— Которую я обожаю, ибо веду ее не от лицемерия, а от прелести — того, кому льстить. Льстить — прельщаться. Льстить-льнуть. Иной лести не знаю. А Вы?
* * *
Потом расстались, — кажется обольщенные. (О себе — достоверно.) Потом написала письмо В. Л. М<чеде>лову, не имеющее никакого отношения к адресату, кроме адреса. (С даты до подписи — о Стаховиче и для Стаховича.) Потом забылось.
* * *
Два месяца назад от Володи Алексеева[45] узнала о его болезни. Болен, скучает. Но мы виделись только раз, только час! Но — раз болен — семья, друзья… Близко не подойдешь, а проталкиваться не умею. (Не расступятся же!) Видение чужого дома, чужого быта. Родные, которые, никогда не видев меня раньше, будут разглядывать… Нарядные студийки — а я в таких башмаках…
Потом: для меня прийти (всегда, и особенно сейчас, в Революцию), для меня прийти — принести. Что я ему принесу? Свои пустые руки (никогда не аристократические, а сейчас — даже не человеческие!), пустые руки и переполненное сердце? Но последнего он — из-за первых (смущения моего!) не увидит. Даром измучаюсь и время отниму.
Но с каждым приходом Володи, жалобно: «Возьмите меня к Стаховичу!» Для меня достижимость желаемого (вещи ли, души ли) в обратном соотношении с желанностью его: чем желанней — тем недостижимей. Заранее. Заведомо. И не пытаюсь хотеть. Стахович у Страстного, стало быть — и Страстной — не Страстной и… даже Стахович — не Стахович. («Удивится… Рассердится…» Он, Петроний!) Словом, — не пошла.
* * *
Еще одна фраза, на похоронах, М<чеде>лова: «Почему вы его никогда не навестили? Он был бы так рад. Он любил стихи, беседу, сам любил рассказывать, только его никто не хотел слушать… А было — что! У него ведь была необычайная жизнь. Столько встреч, путешествий… В молодости — война… И такие разные круги: придворные, военные, театр… И Вы ему тогда так понравились…»
* * *
16-го марта 1919 г.
Иду сейчас по улице. Немножко тает. Вдруг мысль: «В первый раз Москва весной без Стаховича…» (Не: «Стахович весной без Москвы», — мне подумалось именно так.)
* * *
19-го марта.
Каждый раз, когда я вижу на улице седой затылок, у меня сжимается сердце.
* * *
Еще я забыла сказать: у Стаховича когда-то был чудесный голос. Он пел с каким-то знаменитым итальянцем. — Голос! — Жесточайшее надо мной обаяние!
* * *
Да, то был вальс прелестный, томный,
Да, то был ди-ивный вальс.
Он это часто пел, чудесно пел. Кончит — и неизменно:
Когда б я молод был,
Как бы я Вас любил!
— Алексей Александрович! Алексей Александрович! Да ведь этого в романсе нет! Это Вы свое поете!
— Есть, есть! А если и нет — se non ? vero ? ben trovato![46]
И никто не понимал!
(Рассказ студийки)
Москва, февраль-март 1919