ОКТЯБРЬ УЖ НАСТУПИЛ...

ОКТЯБРЬ УЖ НАСТУПИЛ...

«Покрытое легкой дымкой предзакатное небо, светящиеся янтарем листья клена и необычная глухая тишина московских улиц. И вдруг трубный журавлиный крик, первые такты печальной и светлой осенней симфонии. Надо смотреть в небо: через несколько мгновений там появится зыбкая вереница огромных и беззащитных птиц, выровняется клином, протрубит в последний раз и неспешно направится вековечным путем в благодатные южные края. «Мы вольные птицы. Пора, брат, пора...»

Пора! Но ты, брат мой, журавлик, никогда и никуда не полетишь. Последние листья желтеют на солнце за железной решеткой зоопарка, и журавлиный голос звучит тоской подрезанных могучих крыльев.

Пропела печальная переливчатая труба, оборвалась мелодия, и внезапно бухнул барабан — гулко, зловеще, бухнул еще и еще, бешеной дробью застучали барабаны поменьше. Эта музыка знакома прохожему, оказавшемуся на этой еще вчера такой знакомой и уютной улице. Бой сатанинских барабанов, горящие дома далеких азиатских городов, воющие в безутешном горе женщины и запах дыма. Уютен и ласков огонь камина, приятен смолистый аромат костра. Дым горящего дома пахнет ужасом. Ужас пришел в Москву.

Прохожие не замедляют шаг, разговаривают вполголоса, движения их сдержанны, еще мгновение — и они сольются со стенами, растворятся в асфальте, исчезнут в дверных проемах. Город давно не воевал, он даже не напуган, а ошеломлен и до предела насторожен.

Беззвучно сменяются огни светофора — яркий изумруд и кроваво-красный рубин на лиловеющем фоне вечерних легчайших облаков. Под светофорами — цепочка темно-серых, словно выточенных из какого-то древнего камня фигур, идолищ,. Идолища молчаливы и неподвижны, на квадратах плеч — шары шлемов, в руках... Что же у них в руках? Неужели такие же древние, как сами фигуры, палицы? Или рогатины? Или просто автоматы?

На сцене нет ничего лишнего — серая улица, несколько ярких пятнышек, неприметные сжавшиеся прохожие и темно-серый частокол нездешних, не из нашей жизни, фигур. Вот сейчас подаст знак невидимый дирижер, цепь блеснет огоньками, раздастся сухое стаккато, истуканы придут в движение и механическим мерным шагом двинутся по улице. А где-то поблизости за спинами темно-серых фигур размеренно грохает барабан и поднимается к небу струйка черного дыма.

Каждому прохожему совершенно необходимо увидеть и горящий дом, и сатанинский барабан, и воду Мо-сквы-реки. Это нелюбопытство. Это стихийное, первобытное чувство толкает мирного жителя к источнику беды, он должен увидеть его своими глазами, запечатлеть его в памяти: ведь это его город, это его народ, это его жизнь!

Неподвижная доселе цепь оживает, угрожающе шевелится, готовится принять знак дирижера. Слева — металлическая сплошная решетка и справа — металлическая сплошная решетка, и где-то за решетками укладывается спать пленное милое зверье. Людям спать еще рано.

Буумм— десятки человеческих душ черной струйкой уходят в небо, буумм — еще десяток не успел бросить прощальный взгляд на несчастную нашу родимую землю, не успел прошептать последних слов. Осколочный снаряд рассчитан на вражескую пехоту, на бой в чистом поле, Снаряд не успевает взвыть, врывается в окно, грохает в стену и рассыпается бешеным ураганом раскаленного, колючего, режущего и рвущего живое тело металла. Буууммм! Кто же спрятан в чреве стального чудовища, кто нащупывает в орудийный прицел живые души и бестрепетной рукой посылает смерть? Это русский человек, Русские вновь убивают русских, и кто-то в генеральской фуражке уже примеривает в мыслях очередную звезду: Буууммм!

Нет похоронного звона. Колокола церквей молчат, не воют над убиенными гудки и сирены, звучит только дьявольский размеренный набат — буумм! бууммм! В сердце, в совесть, в душу, в прошлое, в будущее— из крупнокалиберной танковой пушки осколочным снарядом, сотнями смертей — буумм! Кто ты — русский человек: славный танкист, отличник боевой и политической подготовки? Кто твои мать и отец?

Тихие люди, исконные жители древнего города выскальзывают из тупика, ручейком вливаются в узенький московский переулок, идут извилистыми ходами. Инстинкт гонит их к горящему над Москвой-рекой дому — источнику беды. Они должны увидеть его своими глазами, навеки запечатлеть в памяти.

Меж старыми стенами, повалившимися некрашеными заборами, перепрыгивая осенние лужи, люди говорят громче, их тревога звучит отчетливее, «бууммм» подгоняет их. Это не крысы, не уголовники, не голь перекатная, не Иваны, не помнящие родства. Это мирные жители первопрестольного града, его обыватели, чьим трудом, разумом, потом, кровью стояла держава. Они не испуганы — их гонит неведомо куда ощущение общей беды.

Людской ручеек через тесный проулок, даже не проулок, а больничный двор, вытекает на просторное — ни единой машины —- Садовое кольцо. Только сейчас можно увидеть, как широки московские улицы, как красивы обрамляющие их дома, как трогательны упорные живучие деревца вдоль тротуаров. Под деревьями, вдоль стен — несметные тысячи сосредоточенных печальных людей. Их не отвлекают ни лозунги, ни знамена, ни ораторы, их никто не призывал на эту улицу, они не ищут ни славы, ни прибыли, ни развлечения. Просто — это их город, они здесь живут, у них нет другой земли, они имеют право знать, видеть, что происходит.

Широченная улица перегорожена цепью серых фигур. Цепь колышется. Она живет своей жизнью, оял, кажет-сл, забавляется растерянностью, несобранностью людского множества. Кто в цепи? Русские люди!

Цепь слегка колышется, как бы исполняя какой-то очень медленный танец, в котором фигуры не меняются местами, а лишь то приближаются, то слегка отдаляются друг от друга. Негромкий хлопок — цепь отметила присутствие людей. Оставляя отчетливый дымовой след, вспарывает спокойный вечерний воздух граната со слезоточивым газом, грохает в ствол дерева, отскакивает в стену дома, бешено прыгает по тротуару, стремясь укусить хоть кого-то, прежде чем издохнуть. Мирные люди шарахаются, трут мгновенно заслезившиеся глаза, закрывают лица платками. Цепь оживляется. Еще хлопок дымная змея нависает над выходом из подземного перехода. Это далеко от цепи, едва ли серые фигуры различают свою мишень. Хлопок, еще один... третий, четвертый. Улица окутывается сизым прозрачным дымком, пахнущим черемухой. Запах весны — и через мгновение режущая невыносимая боль в глазах. Цепь продолжает свой загадочный медленный танец: шаг влево, хлопок, дымная змея, бегущие люди; шаг вправо, дымная змея, бегущие, трущие глаза, закрывающие лица платками люди. «Уже черемух фимиам там в чистом воздухе струится...»

Танец серых фигур оживляется, похоже, что их возбуждает зрелище бегущих от ядовитого дымка людей. Цепь смыкается, густеет, обозначает угрожающее движение вперед. «Они пьяные, пьяные...» — громко шепчет кто-то из людей. Может быть, цепь не пьяна, а скорее опьянена неоспоримой властью над этим разрозненным и безоружным людским множеством. «А ну-ка, ну-ка, — подзуживает людей цепь, — попробуйте, сделайте шаг!» Русский народ невозвратно разделяется на тех, кто держит в руках дубинки, автоматы и гранатометы, и тех, кто безоружен.

Безоружные растекаются по переулкам, ищут обходные пути, но серые квадратные истуканы с шарообразными предметами на плечах плотно затыкают все ходы и выходы. 1де-то поблизости оглушительным автоматным треском взрывается тишина — стрельба беспорядочная, длинными очередями из десятков стволов. Таким же треском отзывается соседний переулок. Палят в белый свет, зажмурив глаза? Или же расстреливают каких-то несчастных, вознамерившихся показаться в собственном городе? Бегущие от стрельбы люди ничего не могут толком рассказать.

Молодая женщина в повязанном по-монашески платке исступленно кричит: «И они сами, и дети их будут гореть в адском огне! Будут гореть в огне!». За углом заливисто воют автоматы.

Русские убивают русских...»

Так писал Генерал и вновь переживал тот далекий и страшный октябрьский день.

Старик устал. Строчки расплывались перед глазами («надо менять очки и купить лампочку поярче»), надоедливо ныла поясница, тяжестью давило затылок. «Окаянные дни...» — сколько людей бессильно повторяли тогда это горькое выражение Ивана Бунина. Время прошло, несчитаных убитых, а было их не меньше тысячи, тайком, воровски куда-то вывезли, сожгли, побросали в ямы, но продолжали тревожить мысли о низости власти, ее лицемерии и жестокости. Именно власть одела людей в серые и пятнистые мундиры, водрузила им на плечи шарообразные шлемы, вооружила автоматами, гранатометами, пушками, заставила унижать и убивать других, точно таких же русских людей.

«Октябрь 93-го, как и октябрь 1917-го, был не кульминацией, а прологом...» — вновь взялся было за перо Генерал, но в полную, непроницаемую тишину вкрался вдруг тоненький звук, точно такой, что не давал заснуть вчера, — то ли писк, то ли стон, тихий, жалобный и настойчивый. Старик прислушался: так и есть, кто-то или что-то скребется в дверь и скулит.

В эти неспокойные лихие времена каждый мирный человек вооружался, отгораживался решетками, кирпичом, бетоном, проволокой, железом, хитроумными запорами от полного неожиданных угроз внешнего пространства. Люди обманывали, грабили, похищали, уродовали, убивали друг друга, сколачивались в банды, банды воевали между собой, подкупали власть и ее служителей. По родимой земле лесным пожаром шла криминальная революция, как осмеливались называть это бедствие некоторые публицисты. Жизнь в России никогда не была безопасным предприятием, но смутное время связало ее с непомерным риском. Употреблять выражение «смутное время» тоже было небезопасно, следовало говорить о реформах, об окончательном разрыве с коммунистическим прошлым, об особенностях демократизации и так далее, обо всем, кроме правды.

Генерал поднялся осторожно, так что не скрипнул ни стул, ни половицы, оглянулся на прикрытое занавеской окно и, как был в одних толстых шерстяных носках, быстро и бесшумно метнулся в угол комнаты. Там громоздились гигантским разлапистым кочаном рубашки, куртки, фуфайки, какие-то халаты — все не было времени сколотить шкаф или хотя бы приличную вешалку. В самом основании этого вороха у стены, касаясь подолом дощатого пола, висела тяжелая генеральская шинель с отпоротыми погонами и петлицами. Приобрел ее владелец еще в 86-м году по случаю получения генеральского звания и неведомо зачем. В его службе мундир носила только охрана, но уж очень обрадовал переход в ряды генералитета и хотелось отметить это редкостное и радостное для служивого человека событие. К званию прилагалась солидная по тем временам сумма на экипировку. Она пошла на приобретение шинели, осеннего пальто, повседневного мундира, зимней цигейковой куртки и утепленных галифе. Понимающие люди своевременно подсказали, что в этой куртке и галифе на стеганой бледно-зеленой подкладке можно часами сидеть на льду на зимней рыбалке и не замерзать. Генерал подледным ловом не увлекался, но тем не менее этот наряд взял. Сапоги на меху не подошли: был низковат подъем и от них пришлось с сожалением отказаться. Генеральская же шинель, ни разу не надеванная, в хозяйстве пригодилась. Холодными ночами она стелилась поверх одеяла и согревала добротным мягким сукном.

Старик сдвинул в сторону висящие тряпки, приподнял полу шинели, достал прислоненное к стене двуствольное ружье, осторожно опустил сукно, мягко развернулся и пошел к двери, бесшумно взводя на ходу курки. В левом стволе была картечь, в правом — мелкая утиная дробь. Курковое ружье хорошо, лучше, чем бес-курковое, подходило для действий в темноте. Пробравшись на цыпочках в темный коридорчик — стенания раздавались все отчетливее — Генерал постоял с десяток секунд, чтобы глаза привыкли к темноте, перешел на веранду и, затаившись, еще немного постоял. Что-то царапалось у входной железной двери.

На дворе выпал снег, сквозь стекла веранды угадывался темный силуэт леса и неяркая звезда над ним. Старик не то что боялся темноты, но как-то не доверял ей. Одно дело — самому сливаться с темнотой, смотреть из мрака на яркие окна или залитую светом лужайку, где любая фигура была легкой мишенью для выстрела. Стрелять по людям Генералу не приходилось, не было нужды, но был случай, когда из темных безмолвных кустов, с невысокого пригорка он наводил длинный, похожий на трубу ручного гранатомета телеобъектив на беспечных, ярко освещенных людей и снимал кадр за кадром. Возможно, один из этих кадров стоил кому-то карьеры. Тогда задумываться над такими вещами не приходилось. Появлялись в видеоискателе два счастливых улыбающихся лица, сливались губы в поцелуе — щелк! Надо, чтобы оба лица были видны отчетливо, — щелк! В восторге поднимал сильный мужчина свою подругу на руки — щелк!

Другое дело — выходить из света в темноту. Когда-то, на заре оперативной молодости, шагнул лейтенант с чужого порога в тропическую беспросветную ночь и, прежде чем успел различить контур разлапистой пальмы, был ослеплен невыносимо ярким лучом фонаря, схвачен сильной рукой сзади за шею, в то время как другие сильные руки сжали с двух сторон его запястья, моментально и тщательно обыскан, после чего выброшен мощным толчком в мягкую, липкую, невидимую во тьме придорожную пыль. Никаких сомнительных бумаг или иного, говоря служебным языком, компромата при лейтенанте не было. Пачка денег исчезла вместе с ключами от машины, но машина стояла там, где была оставлена пару часов назад, — в двух километрах от места происшествия, у небольшого рынка. История так и осталась неразгаданной, долго тревожа и самого лейтенанта, и его начальников. Очень не хотелось думать, что на такие выходки способна местная наружка, поэтому пришли к выводу, что имело место обычное ограбление.

Переход из света во мрак до сих пор вызывал у Генерала безотчетную тревогу, приходилось подталкивать себя, заставлять ноги неслышно переступать и нести тело вперед, вслушиваться невольно в каждый шорох и подавлять желание вернуться назад, в свет. (Надо сказать, что ему одинаково неприятны были и яркий свет, и густая темнота, и этот жесткий переход из одного в другое. Он любил сумерки, полумрак, предрассветные и предзакатные минуты, мягкие контуры, негромко говорящих людей. Его характер формировался в ту пору, когда оперативная техника еще не достигла нынешних вершин, когда для негласного фотографирования нужно было яркое освещение, а для подслушивания — отчетливый и громкий разговор. Сейчас это не имело бы никакого значения, но десятки лет назад сумерки были идеальным временем для работы.)

Увидеть через окно входную дверь было бы невозможно, но на столбе как раз на такой случай было пристроено под углом зеркало, что-то вроде примитивного перископа. В зеркале отражалось пустое, наполовину присыпанное снегом крыльцо и комочек, шевелящийся у самой двери. Генерал напряг слух, всмотрелся в темные кусты — незваные гости были мастерами на всякие выдумки. Все было спокойно.

Он положил палец на спуск правого ствола с мелкой дробью для ближнего боя, бесшумно отвел левой рукой смазанный засов, легонько толкнул дверь и отступил на шаг за косяк. «Цепочка нужна, цепочка...» — в сотый раз ругнул себя Генерал, и в этот момент в щель ворвался живой комочек, запрыгал, завизжал, вьюном закрутился у ног.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.