Глава девятая «Ах, мы пропали!»
Глава девятая
«Ах, мы пропали!»
Итак, ночью 25 ноября 1741 года Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней и ее семьей пришли враги. В «Кратком донесении» Шетарди повествуется, что при виде Елизаветы и солдат «правительница, охваченная ужасом, подчинилась ее повелениям, умоляя не давать приказа совершать насилие над ней и над ее семьей, а также над фрейлиной Менгден, которую она желала сохранить при себе. Императрица обещала ей всё, что она просила», и даже заставила гренадер присягнуть на кресте, что они не прольют ни капли крови. В другом донесении от 28 ноября сказано, что правительницу сразу отделили от детей и мужа и всех их повезли в разных санях во дворец Елизаветы. «Говорят, – продолжал Шетарди, – что императрица, по прибытии в свой прежний дворец, взяла на руки принца (в смысле свергнутого императора. – Е. А.) и сказала, целуя его несколько раз: «Бедное дитя, ты невинно, но родители твои виноваты»».[491] По всем источникам видно, что никакого сопротивления насилию правительница не оказала, она оделась и безропотно позволила увезти себя из Зимнего дворца.
Как известно, древние всегда следили за знамениями, приметами, теми подчас еле заметными знаками судьбы, которые могут что-то сказать человеку о его будущем. Потом века рационализма, прагматизма, атеизма, головокружительных успехов техники сделали для нас эти привычки смешными, несерьезными. В этом невежественном состоянии мы пребываем и до сих пор, лишь иногда удивляясь проницательности стариков или тайному голосу собственного предчувствия. Был дан знак судьбы и Анне Леопольдовне. Накануне переворота с ней произошел досадный случай: подходя к цесаревне, правительница споткнулась о ковер и внезапно, на глазах всего двора, упала в ноги стоявшей перед ней Елизавете. Это было дурным предзнаменованием.
Принцу Антону Ульриху одеться не позволили и полуголого снесли в простыне (по другим источникам, то ли в одеяле, то ли в шубе) к саням.[492] Сделали это умышленно: так брали Бирона и его брата-генерала, так брали многих высокопоставленных жертв других переворотов (вспоминается, что у арестованного прямо в Кремле Лаврентия Берии тотчас обрезали все пуговицы со штанов и отняли ремень). Расчет здесь прост – без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус! При «аресте» годовалого императора произошла заминка. По версии М. А. Корфа, солдатам был дан строгий приказ не поднимать шума и взять ребенка только тогда, когда он проснется. Так около часа они и простояли молча у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не заплакал от страха при виде свирепых физиономий гренадер.[493] Кроме того, в суматохе сборов в спальне уронили на пол четырехмесячную сестру императора, принцессу Екатерину. Как выяснилось потом, из-за этого она потеряла слух. Но тогда на это никто не обратил внимания – маленькая Екатерина оказалась единственной жертвой бескровной революции Елизаветы.
Хотя Елизавета захватила власть, положение ее поначалу было крайне неустойчиво: она не имела поддержки среди знати, существовали сомнения в верности армии и гвардии (ведь за ней пошло всего триста солдат и ни одного офицера). Неясно было, что же делать с императором и его родителями. Переворот получился бескровным, дворец не пришлось брать штурмом, так что члены Брауншвейгской фамилии не могли погибнуть якобы случайно.
Все понимали, что Елизавета свергла законного властелина Российской империи – родственника многих коронованных особ, в том числе Фридриха II и датского короля Христиана VI. Раздумья новой императрицы были недолги – радость быстрой и легкой победы кружила голову, и она решила попросту выслать Брауншвейгскую семью в Германию, с глаз долой. Может быть, угрызения совести заставили новую императрицу проявить великодушие победителя. Четыре дня арестованную семью продержали во дворце Елизаветы, а потом посадили в закрытые возки и повезли по Рижской дороге.
За это время Елизавета и ее окружение решали главную задачу – как идеологически обосновать переворот и свержение законного правительства. В манифесте 25 ноября объяснялось, что в предыдущее правление якобы происходили «как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и, следовательно, немалое ж разорение всему государству последовало б». Однако верноподданные, «а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств не порядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейшее восприять соизволили… и по тому нашему законному праву по близости крови» к самому Петру Великому и императрице Екатерине I. Итак, выдвигались две причины свержения прежней власти: просьба подданных и «близость крови». В манифесте 28 ноября 1741 года было сказано, что согласно завещанию Екатерины I Елизавета является единственной законной наследницей после смерти Петра II, но «коварными происками Остермана» духовная матери Елизаветы была скрыта и на престол вступила Анна Иоанновна, которая в 1740 году, «будучи уже в крайней слабости», передала престол Брауншвейгской фамилии. Все эти в принципе законные действия (о чем уже шла речь выше) изображались в манифесте как интриги и нарушения прав дочери Петра. При этом Анна Леопольдовна «не устыдилась назвать себя великою княгинею всероссийскою, отчего не только большие беспорядки, крайние утеснения и обиды начались». Что здесь имелось в виду, остается тайной, как и то, почему о регентстве Бирона не было сказано ни слова. Но далее в манифесте присутствует откровенная ложь: «…но даже отваживались утвердить принцессу Анну императрицею всероссийской еще при жизни сына ее».
Этим манифестом правительница и ее сын император сразу же «понижались» в статусе и отныне назывались в официальных бумагах, соответственно, «принцессой» и «принцем». Более того, позже правительницу (но не ее мужа-иностранца) заставили подписать присяжный лист, обычный для рядовых подданных Российской империи. Тем самым Анна Леопольдовна признавалась подданной российской императрицы Елизаветы Петровны и женой иностранного принца («принцессой Анной Брауншвейг-Люнебургской»), с которым она следует за границу. В конце манифеста был вынесен в сущности приговор: «И хотя она, принцесса Анна, и сын ее, принц Иоанн, и их дочь, принцесса Екатерина, ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийского престола ни к чему не имеют, но, однако, в рассуждении их, принцессы и его, принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойств (матери императора и принца были родными сестрами. – Е. А.) и из особливой нашей природной к ним императорской милости, не хотя им причинить огорчений, с надлежащею ими честью и с достойным удовольствованием, предав все их вышеписанные к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество всемилостивейшее отправить велели». В этом и состояла вся «законодательная база» для высылки за границу.
Почти сразу же началась общегосударственная кампания по искоренению памяти о годе правления императора Иоанна III. Имя его и титул, равно как и имя и титул правительницы, было запрещено упоминать где бы то ни было (подобное расценивалось как государственное преступление), а при необходимости в документах использовали эвфемизм: «…бывшее правление известных персон». 31 декабря 1741 года последовал приказ изъять все монеты, отчеканенные при Иване. С тех пор «ивановский рубль» стал опасной находкой в полученной человеком сдаче, а столетие спустя – желанной добычей немногих нумизматов. Все указы, манифесты, официальные бумаги, вся печатная продукция с упоминанием императора и правительницы изымались из делопроизводства, а присяжные подписные листы были публично уничтожены.
Начальником конвоя при высылаемой Брауншвейгской фамилии был назначен генерал-аншеф В. Ф. Салтыков, ставший при Елизавете генерал-полицмейстером. 28–29 ноября он получил одну за другой три инструкции. Согласно первой экс-императора надлежало везти как можно быстрее через Нарву, Дерпт, Ригу до Митавы, оказывая «их светлостям должное почтение, респект (уважение. – Е. А.) и учтивость» и обеспечивая всем необходимым в дороге. За пределами России, в Митаве, и предполагалось оставить Брауншвейгское семейство на произвол судьбы. По второй, «секретной» инструкции, подписанной 29 ноября, Салтыков должен был со всевозможной быстротой везти пленников до Митавы, объезжая крупные города или проезжая их ночью, ни на минуту не останавливаясь в них. Конвою строго-настрого надлежало «наблюдать и недреманно смотреть», чтобы не допустить каких-либо встреч и разговоров членов Брауншвейгской фамилии с окружающими или попыток завязать переписку. В тот же день Салтыков получил третью, «секретнейшую» инструкцию, также подписанную императрицей, но имевшую прямо противоположный смысл. В ней было сказано, что секретная инструкция о быстрой езде отменяется «ради некоторых обстоятельств», что арестантов следует везти как можно медленнее, с длительными остановками, причем в Нарве пробыть не меньше восьми – десяти дней, а в Риге остановиться в крепости и там ждать особого указа о движении в Митаву. Забегая вперед, скажем, что этого особого указа Салтыков так и не дождался. Выехав из Петербурга 30 ноября, эскорт прибыл в Нарву 4 декабря, в Дерпт – 19 декабря, откуда, наконец, проследовал в Ригу.
В чем же состояли «некоторые обстоятельства», заставившие Елизавету сразу после «секретной» инструкции подписать новую, «секретнейшую»? Маркиз Шетарди, который после ошеломляющего происшествия 25 ноября 1741 года стал своим человеком при новом дворе, сообщал, что императрица решила задержать Брауншвейгское семейство в Риге, пока в Россию не прибудет срочно вызванный из Киля герцог Голштейн-Готторпский Карл Петер Ульрих, родной племянник Елизаветы. Дело заключалось не только в страстном желании императрицы познакомиться со своим единственным родственником, 13-летним сыном покойной сестры Анны Петровны. Это был тот самый «чертушка», о котором как о конкуренте Ивана Антоновича никогда не забывали при дворах Анны Иоанновны и Анны Леопольдовны. У многих чесались руки использовать мальчика-сироту (его мать умерла в 1728 году, а отец – в 1739 году) в политических играх вокруг России. Дело в том, что этого мальчика, ставшего уже после смерти Елизаветы Петровны императором Петром III, судьба одарила необыкновенным сочетанием царственной крови. Он был внуком одновременно Петра Великого и его извечного противника, короля-викинга Карла XII, что отразилось в его имени. В начале Русско-шведской войны ходили упорные слухи, что шведы призовут герцога к себе и он будет находиться в наступавшей на Петербург армии Левенгаупта, тем самым как бы «воодушевляя» русских на капитуляцию перед шведами. Шетарди писал, что цесаревна Елизавета Петровна, провожая своих сообщников-гвардейцев на войну, якобы просила их случайно не подстрелить ее племянника. Всему этому, читая донесения Шетарди, удивлялся Амело в Версале: как это может быть – ведь герцог Карл Петер Ульрих – первейший конкурент Елизаветы Петровны в борьбе за трон. Действительно, по Тестаменту 1727 года, с которым Елизавета так носилась при обосновании своих прав, племянник в очереди к трону имел перед ней несомненное преимущество.
Став императрицей, Елизавета, наряду с делом правительницы и ее семейства, занялась и проблемой «чертушки». Не забудем, что в это время шла шведская война, и, несмотря на то, что Шетарди по просьбе Елизаветы в первые же часы ее царствования призвал Левенгаупта приостановить военные действия, шведы не собирались идти на мировую. Несмотря на заявленные задачи войны – «освобождение»
России от «иностранного режима», главная и истинная ее цель – возвращение территорий, отнятых у Швеции в 1721 году Петром Великим, по-прежнему была далека от достижения: войска Левенгаупта подходили только к Выборгу. Известно, что военная машина Швеции не прекратила своей работы и после прихода к власти Елизаветы.
Неудивительно, что в этой обстановке императрица стала опасаться, как бы не осуществилось то, что ранее она сама приветствовала, и ее племянник не оказался бы в Швеции – если не в качестве главнокомандующего, то в роли наследника шведского престола, на который он имел неоспоримые права, как и на престол Российской империи. А из этого врагам России можно было получить немало «польз» и политических дивидендов. Поэтому герцога срочно вызвали в Россию, послав за ним баронов Н. А. и И. Л. Корфов, а в Петербурге для него, если так можно сказать, «чистили золотую клетку»: готовились перекрестить его в Петра Федоровича и провозгласить наследником российского престола, чтобы эта мысль не пришла никому другому и чтобы «кровь Петрова» была под недреманным присмотром в Петербурге. Впоследствии действительно шведы попросили отпустить Петра Федоровича на шведский престол и Елизавета с удовольствием им отказала. Она могла быть довольна своей первой и такой расчетливой международной акцией: птичка сидела в клетке, была в безопасности и изоляции и клевала с рук.
Но в конце ноября 1741 года, когда барон генерал Н. А. Корф только что выехал в Киль, чтобы забрать юношу, а другому барону, И. Л. Корфу, тогдашнему русскому посланнику в Копенгагене, было отправлено срочное приказание ехать в Киль на помощь своему дальнему родственнику, Елизавета занервничала. Для этого были, как тогда казалось, серьезные основания. Путь из Киля (а он по тому времени года мог быть только сухопутным) пролегал через множество немецких государств, и первым предстояло пересечь Мекленбургское герцогство, которым правил брат пресловутого Карла Леопольда – деда свергнутого императора Ивана, родной дядя Анны Леопольдовны. Затем графу Дюккеру (под таким именем ехал Карл Петер Ульрих) предстояло пересекать Брауншвейг, герцогом которого был брат принца Антона Ульриха.
Возможно, сразу же после подписания «секретной» инструкции, согласно которой Салтыков должен был мчаться с пленниками в Митаву как можно быстрее, и возникли опасения, как бы в это время племянника императрицы не задержали в этих, ставших за одну ночь недружественными, государствах. Поэтому и было решено придержать Брауншвейгское семейство в Риге в качестве заложников, с тем чтобы отпустить их, как только герцог Голштинский пересечет русско-курляндскую границу. Именно так и объяснял происходящее Шетарди: «…для безопасности особы герцога в пути задержать в Риге принца и принцессу Брауншвейгских с детьми до тех пор, пока тот не достигнет русских пределов». Более того, он сам посоветовал замедлить движение поезда к Риге за счет увеличения конвоя пленников со ста до четырехсот человек. В итоге сменных лошадей не хватало и приходилось их долго ждать на всех попутных станциях. Это и стало удобным формальным объяснением («под протекстом несобрания подвод и прочих неисправностей») для намеренно медленного движения конвоя с пленниками. Автор книги о судьбе Брауншвейгского семейства М. А. Корф, не доверявший Шетарди исключительно из-за «легкомысленной самоуверенности, отличающей его нацию»,[494] больше полагался на сведения саксонского посланника Пецольда, который сообщал в Дрезден, что в марте или апреле 1742 года Лесток говорил ему: обещание отпустить Брауншвейгское семейство за границу «произошло единственно от того, что сначала не довольно основательно обсудили этот предмет, теперь же, конечно, никто, желающий царице добра, не посоветует ей этого, да и никогда тому не бывать, пока он, Лесток, жив и что-нибудь значит. Россия есть Россия, а так как не в первый раз случается на свете, что публично объявленное не исполняется потом, то императрице будет решительно все равно, что подумает об этом публика». Прав Гельбиг: Лесток был чрезвычайно умным и циничным, как каждый политик, человеком. Он и составил «программу» для Брауншвейгского семейства на тридцать лет вперед. Но заметим, что говорил он это Пецольду (согласно донесению посла) не в конце ноября 1741 года и даже не в конце января, а в феврале – марте 1742 года. А к этому времени уже утекло много воды, и взгляды людей, оказавшихся у власти и задержавших Анну Леопольдовну с семьей в Риге на время до приезда в Россию племянника императрицы, стали постепенно меняться, хотя еще до конца мая было неясно, что делать с пленниками. Долгое время всё было, как тогда говорили, «на балансе», то есть колебалось то в одну, то в другую сторону. Это отражалось в письмах сидевшего в рижском замке принца Антона Ульриха, тайно славшего послания в Брауншвейг. То он сообщал родственникам, что их судьба решена – их сошлют в Казань, то писал, что их отпустят и они вскоре отправятся дальше, в Мемель.[495] Пецольд сообщал в Дрезден, что новый вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин рассказал ему, как на совете елизаветинских сановников разгорелся спор о судьбе пленников. Большинство членов совещания высказались за высылку брауншвейгцев из России, хотя некоторые считали, что нужно завести следственное дело о замыслах правительницы и допросить фрейлину Юлию Менгден «как знавшую все тайные замыслы великой княгини».[496]
Имя любимицы Анны Леопольдовны всплыло в это время не случайно. С начала декабря 1741 года начинается «бриллиантовое дело» Брауншвейгской семьи, которое не могло не повлиять на сроки отправки арестантов за границу. По-видимому, получив доступ ко всем драгоценностям правительницы, унаследовавшей их от покойной тетушки и регента Бирона, Елизавета Петровна вдруг обнаружила пропажу многих вещей. Это ее страшно огорчило – как известно, в делах моды, одежды и украшений Елизавета, в целом гуманная и добрая, становилась подлинным тираном, деспотом, не знавшим пощады. Здесь же это оскорбленное чувство модницы, не обнаружившей желанные колье, перстни и «трясилы» (вероятно, так назывались серьги) в шкатулках правительницы, слилось с давней ненавистью к «Жульке», а также с вполне уже охватившим ее чувством хозяйки государства, требовавшем, чтобы всё было на своем месте. Начались допросы по поводу исчезнувших драгоценностей.
Вряд ли правительница, ее фрейлина или Антон Ульрих могли увезти их с собой – описанные обстоятельства их ареста подобное исключали. Можно допустить, что в суматохе что-то из бриллиантов утащили слуги или гвардейцы (такие случаи бывали), что-то из старых и поломанных украшений было отдано в переделку придворному ювелиру. Но более всего Елизавету раздражало то, что много бриллиантов мог получить граф Динар, уехавший из России и теперь для нее недосягаемый. Из Петербурга начали приходить допросные пункты, на которые должны были отвечать бывшая правительница и особенно Юлия Менгден. Именно последнюю Елизавета больше других подозревала в сокрытии драгоценностей. При этом в тоне и содержании задаваемых фрейлине вопросов видна сама императрица: ее завистливый и всё запоминавший глаз видел эти бриллианты на правительнице, а раньше на императрице Анне Иоанновне и на Биронше – супруге регента: «Известно есть, что при арестовании бывшаго герцога Курляндского… императрицы Анны Иоанновны все алмазные вещи взяты принцессою
Анной Брауншвейг-Люнебургскою. А ныне многие из них, яко то: жемчужный гарнитур на платье бывшей герцогини Курляндской и купленный у Рондовой жены алмаз, тако ж бывшей герцогини курляндской золотой сервиз и многих присланных с персидским послом алмазных и золотых вещей не находится и прочего. Но как ты всегда была при ней и для того о всем тебе о том не ведать нельзя, того ради имеешь объявить самую истинную правду, не утаивая ни для чего, куда что из того девалось. Кому как чрез тебя, так и чрез кого других что брано, тайно и явно?»[497]
Вопросам императрицы, вдруг вспоминавшей что-то из пропавших украшений, не было конца; допрашивали также слуг и служанок правительницы и ее фрейлин, не только поехавших с ними в ссылку, но и тех, кто оставался в Петербурге. Списки драгоценностей, переданных на переделку ювелиру, тщательно сопоставлялись с показаниями Анны Леопольдовны и других пленников. Даже у Бирона, бывшего тогда в ссылке, запрашивали сведения о принадлежавших ему драгоценностях. Более всего царица убивалась из-за каких-то двух золотых коробочек, не найденных среди вещей правительницы, и какого-то «опахала с красными каменьями и бриллиантами», о котором Елизавета вдруг вспомнила в декабре 1742 года и которое правительница и ее фрейлина уж никак не могли увезти с собой.
Весной и летом 1742 года, когда, после длительного перерыва, объяснимого подготовкой и проведением коронации Елизаветы, власти решили вновь заняться судьбой Брауншвейгской фамилии, к «бриллиантовому делу» стали подшивать дела вполне политические. Собственно, и раньше за поведением и высказываниями пленников следили (об ограничении их контактов сказано уже в секретной инструкции 28 ноября 1741 года), пытались увязать расследование показаний Юлии Менгден с работой Комиссии по делу Остермана и других.
Как известно, во время дворцового переворота 25 ноября 1741 года были арестованы (по составленному накануне списку) несколько крупных сановников правительницы: А. И. Остерман, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, М. Г. Головкин, К. Л. Менгден, Эрнст Миних. Аукнулась давняя инициатива и небезызвестному Тимирязеву, обеспокоившемуся некогда «неправильностью» завещания Анны Иоанновны и явившемуся со своей идеей к правительнице. Его, как и другого борца за правду, Яковлева, также взяли под караул. Остальные сановники вышли и из этой передряги почти сухими. Как описание дежавю воспринимаются страницы мемуаров князя Я. П. Шаховского, который так красочно обрисовал утро после свержения Бирона. Почти теми же словами он передал свои ощущения и утром 25 ноября 1741 года, когда его поднял с постели сенатский экзекутор, который «громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревнин дворец, ибо-де она изволила принять престол российского правления». Опять Шаховской поспешно оделся и поехал в том направлении, куда бежали толпы проснувшихся петербуржцев. Опять ему пришлось вылезти из кареты и идти пешком, «сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Снова он увидел забитые спешащими сановниками лестницы и залы, опять ему попался только один знакомый сенатор – это был А. Д. Голицын, с которым они, «содвинувшись поближе, спросили тихо друг друга, как это сделалось, но ни он, так же как и я, ничего не знал». В третьем зале он, наконец, наткнулся на П. И. Шувалова, ближайшего сподвижника Елизаветы, который – тут-то и решилась судьба помертвевшего от страха Шаховского – не нахмурил брови и не отвернулся (знак беды!), а «веселообразно поцеловал нас», объявя об аресте Миниха, Остермана и других (значит, не нас!). Были в этой наэлектризованной толпе чиновников и неприятные Шаховскому встречи, но ему уже становилось ясно, что и на этот раз беда его миновала. Суждение это стало уверенностью, когда вышла новая императрица и допустила Шаховского к руке,[498] – как помнит читатель, в прошлый раз, при вступлении во власть правительницы, Шаховской этой милости не удостоился и в страхе притулился в каком-то уголке, ожидая несчастья.
Допросы арестантов, содержавшихся в Петропавловской крепости, вели во дворце бессменный следователь всех режимов А. И. Ушаков, генерал Левашов, а также совершенно непотопляемый генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. По некоторым данным, при допросах присутствовала сама императрица, которая располагалась за специально поставленной в комнате ширмой, хотя ни для кого не было тайной, кто там скрывался. Печальнее всех была судьба Остермана. С давних пор Елизавета была на него особенно сердита. Она знала, что Остерман больше других интриговал против нее, был сторонником ее высылки из страны посредством брака с иноземным принцем, что от него исходит наибольшая опасность разоблачения ее заговора. Поэтому уже из первого манифеста 25 ноября 1741 года стало известно, кто назначен козлом отпущения. Главное обвинение, которое предъявлялось Остерману, Миниху и другим, состояло в
«нехранении», или несоблюдении ими Тестамента Екатерины I 1727 года, что якобы и не позволило цесаревне вступить на престол еще в январе 1730 года, когда умер император Петр П. Оправдательного ответа на это обвинение не существовало, и все обвиняемые в основном каялись, хотя было понятно, что обвинение против них голословное, юридически неточное и навеяно исключительно обидой и местью новой императрицы. Вкупе с другими, подлинными и приписанными ему преступлениями, Остерман не мог рассчитывать на пощаду, тем более что в новом правительстве оказался его давний враг Бестужев-Рюмин, который ни за что не дал бы опальному вице-канцлеру выплыть на поверхность.
Следственная комиссия закончила работу довольно быстро, и уже 17 января 1742 года был оглашен указ о казни преступников, которую заменили ссылкой в Сибирь, куда их всех вскоре и отправили. Привлечь к этому делу Юлию Менгден или саму правительницу Елизавета в тот момент не решилась – уж слишком это было бы грубо и противоречило официальному прощению, объявленному во всеуслышание в манифесте 28 ноября 1741 года. Но людей, которые проявляли на словах симпатию к опальным, исправно везли в Тайную канцелярию. Салтыков, сопровождавший Брауншвейгскую семью, извещал Петербург о малейших происшествиях, в которых можно было усмотреть дело по «первым пунктам», связанным с самым распространенным в стране обвинением в «оскорблении величества». В декабре 1742 года началось дело состоявшей при Анне Леопольдовне служанки Натальи Абакумовой, кричавшей в бреду: «Слово и дело!» – и потом сказавшей, что она слышала «от фрейлин Жулии и Бины… в порицании высокой чести Ея императорского величества». И хотя вызванный доктор показал, что девка находится «в беспамятстве и великой горячке», из Петербурга было приказано – по выздоровлении отправить ее для допросов в Тайную канцелярию. Каждое подозрительное слово, произнесенное арестантами, в том числе и детьми, записывали и сообщали в Петербург. В октябре 1742 года там получили известие о том, что Иван Антонович играет с собачкой, бьет ее в лоб, и «когда его спросят: „Кому-де, батюшка, голову отсечешь?“, то ответствовал, что Василию Федоровичу (Салтыкову. – Е. А.)».[499] Сообщение об этом было послано кем-то из окружения Салтыкова, и императрица сделала выговор главному тюремщику, приписав собственноручно: «Понеже коли то подлинно, то я другие меры возьму, как с ними поступать, а вам надлежит о том смотреть, дабы они вас в почтении имели и боялися вас, а не так бы смело поступали».[500] Как видим, в резолюции императрицы слышны легкие раскаты царственного гнева на своих жертв.
Экстракты дел, расследуемых в Тайной канцелярии, императрица получала от А. И. Ушакова регулярно, и постепенно перед ней стала вырисовываться общая картина народных настроений. Никаких серьезных угроз для нового режима в среде народа не назревало – он оставался, как почти всегда, равнодушен к происходящему на вершине власти. Лишь потом, постепенно, учитывая известную инерционность народных настроений и чувствований, появились упорные слухи о несчастной судьбе царя Ивана и его родни, извечные суждения о том, что «как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне (в 1754 году. – Е. А.) всё не так стало, как при ней было, слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в Российском государстве будет по-прежнему государем». Но в начале 1742 года об этом не было и речи. Зато беспокойство и даже страх у Елизаветы Петровны вызвал обнаруженный летом того же года заговор Преображенского прапорщика Петра Ивашкина с камер-лакеем Александром Турчаниновым. Ивашкин якобы собрал партию гвардейцев (500 человек), которая, пройдя ночью во дворец, должна была разделиться на две группы: одной предстояло арестовать лейб-компанцев – ту привилегированную гвардейскую часть, которая была составлена из гренадер, возведших на престол Елизавету, а другой следовало войти в спальню Елизаветы и там ее убить. Для этого и нужен был знавший расположение комнат Турчанинов, который к тому же предлагал взорвать спальню царицы бочонком с порохом. Пусть эти разговоры и не переросли в настоящий заговор, но в них тем не менее проглядывал вполне определенный план действий, для реализации которого даже не нужно было стольких участников. Кроме того, Ивашкин и Турчанинов ставили перед собой вполне конкретную цель – вернуть на трон Брауншвейгское семейство.
Как показало следствие, Турчанинов говорил гвардейскому каптенармусу Парскому: «Принц-де Иоанн был настоящий наследник, а государыня-де императрица Елизавета Петровна не наследница, а сделали-де ее наследницею лейб-компания за винную чарку… Смотрите-де, братцы, как у нас в России благополучие состоит непостоянное и весьма плохое и непорядочно, а не так, как при третьем Иоанне было, и оный-де Иоанн законный наследник и по наследству царя Иоанна Алексеевича, также первого императора, подлежит быть ему императору, и его-де назначила короноваться императрица Анна Иоанновна еще при животе своем, а лейб-де компания сделала императрицею незаконную наследницу, что-де как царевна Анна Петровна, так и государыня императрица Елизавета Петровна первым императором прижиты с государынею императрицею Екатериною Алексеевною до венца, и для того-де никак не надлежит быть у нас императрицею, а надлежит-де быть третьему императору Иоанну».[501] Высказывания Турчанинова примечательны тем, что множество других людей того времени наверняка думали о нелегитимности власти Елизаветы то же самое. Они, не зная статей Тестамента, приводили другие, по их мнению, вполне убедительные аргументы в пользу своей точки зрения: старшинство корня царя Ивана Алексеевича, завещание императрицы Анны Иоанновны и, наконец, незаконнорожденность Елизаветы.
Все эти обстоятельства понимала и Елизавета. Она, испуганная возможностью повторения переворотов 9 ноября 1740 и 25 ноября 1741 года, раз и навсегда для себя решила: никогда не ночевать в одном месте, а лучше ночью вообще не спать.
Происшедшее самым печальным образом отразилось на судьбе Анны Леопольдовны и ее семьи. Возможно, именно тогда Елизавета осознала, что Брауншвейгская фамилия – не просто семья высланного за границу иностранного принца, а знамя всех недовольных ее режимом. Дело Ивашкина и Турчанинова открыло целую вереницу реальных и мнимых заговоров, с использованием имен Анны Леопольдовны и Ивана Антоновича. Как только Елизавета осознала опасность, грозившую ей с этой стороны, судьба Анны Леопольдовны и ее семьи была окончательно решена: из России не выпускать, держать в тюрьме без определения срока, вечно. В день казни Ивашкина и его сообщников 19 декабря 1742 года в Ригу пришел указ Елизаветы о переводе Анны Леопольдовны с семейством в крепость Динамюнде, расположенную ниже Риги по течению Даугавы, у самого ее устья. Крепость эта напоминала Шлиссельбург, была окружена водой, и пленники оказались в полной изоляции. Переезд произошел 2 января 1743 года, и с этого времени принцу Антону Ульриху уже стало невозможно передавать на волю письма. Его тайная переписка с родными прервалась,[502] режим содержания по сравнению с Ригой ужесточился. Стало ясно, что клетка за несчастными захлопнулась навсегда.
В Динамюнде, в доме коменданта, узники провели более года. Там 1 января 1744 года принцесса родила девочку, принцессу Елизавету. До этого, по сообщению Салтыкова, ночью 15 октября 1742 году у Анны был выкидыш, со слов докторов Эмзеле и Графа, – «месяцев трех, мужеска полу». Как только Анна Леопольдовна оправилась от родов и смогла двигаться, семью и прислугу вывезли из Динамюнде в неизвестном направлении. Решение императрицы, внимательно следившей за судьбой Брауншвейгской фамилии, отправить узников подальше от границ, вглубь империи, стало, скорее всего, результатом громкого дела Лопухиных, начатого и законченного летом 1743 года. В нем были замешаны уже не просто камер-лакей или прапорщик, а люди света: статс-дама двора Елизаветы Наталья Лопухина, ее муж генерал Степан Лопухин, сын Иван, близкая подруга Анна Бестужева, придворная дама Софья Лилиенфельд и другие. И хотя по материалам дела видно, что никакого заговора с целью свержения Елизаветы не было, следователи под непосредственным контролем императрицы «шили» дело о заговоре в пользу Ивана Антоновича и правительницы, о которых действительно весьма сочувственно отзывались в салоне Лопухиной. В основе дела лежал донос на сына Лопухиной, Ивана, от его товарища поручика Кирасирского полка Ивана Бергера. Как-то в начале июля 1743 года Лопухин, сидя с Бергером в кабаке, точнее – в так называемом «вольном доме» некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще, утверждал Иван Лопухин, Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет она себя, как простолюдинка, – всюду мотается, пиво пьет. О ней-де рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! И далее Лопухин стал расхваливать времена правительницы Анны Леопольдовны – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и к бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник Ботта об этом хлопочет, он часто бывает в доме Лопухиных.
Бергер все это выслушал и донес на Ивана Лопухина. Его арестовали, начались допросы, пытки. Иван оговорил мать, отца, других людей. Было известно, что императрица недолюбливала гордую Наталью Лопухину, которая изящно одевалась и вела себя независимо. Неслучайно на всем деле Лопухиной лежит отчетливый отпечаток личной мести императрицы. Из сохранившихся материалов дела видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, обвинение в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее «надавили», она призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре в их пользу не было сказано ни слова.
Присутствие в деле австрийского посланника де Ботта особенно насторожило Елизавету – известно, что Австрия всегда была заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей из Вены. В существование «нитей заговора», тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама совсем недавно, в 1741 году, пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать…». Пытки беременных женщин – крайняя мера, к ней прибегал только Петр Великий: во время сыска по делу царевны Софьи одна из пытаемых приближенных царевны родила на дыбе. А потом пришел черед висеть на дыбе Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само слово «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытаемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. Наталья Лопухина вину свою в вольных разговорах признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.
В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем станет видно, что дело липовое, а обвинения несостоятельны. Тут для следователей важно вовремя закрыть расследование и передать дело в скорый и обычно неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1743 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки, а затем их колесовать и «тела на колеса положить». Однако государыня «по природному своему великодушию» смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а Наталье и Анне Бестужевой «урезать языки» и всех сослать в Сибирь…
Дело Лопухиных свидетельствовало, по мнению Елизаветы и ее окружения, о существовании «партии Брауншвейгской фамилии», состоящей из скрытых и явных сторонников реставрации режима правительницы. И хотя эта «партия» существовала только на бумаге, исписанной следователями Тайной канцелярии, императрица усмотрела в этом прямую угрозу для себя и ужесточила режим заключения Брауншвейгской фамилии. Пограничные Рига и Динамюнде теперь не казались ей надежными узилищами. Как уже сказано, в деле Лопухиных промелькнула особенно встревожившая Елизавету информация о том, что среди охраны арестантов якобы есть их скрытые сторонники. С целью разоблачения связей охраны с Петербургом был арестован офицер Камынин, состоявший при Салтыкове и написавший в перехваченном властями письме нечто непонятное следователям о своем «дурном житье» в Риге. И хотя подозрения не подтвердились, Елизавета постановила решить проблему кардинально – 9 января 1744 года Салтыков получил указ срочно отправить своих подопечных подальше от границы – в центр России, в город Раненбург Воронежской губернии. По мнению многих исследователей, совет этот поступил в Петербург… из Берлина, от короля Фридриха II, который через русского посла П. Г. Чернышева передал для Елизаветы: отправьте Брауншвейгское семейство «в такие места, чтобы никто не мог узнать, где оно находится, и чтобы в Европе все о нем забыли». Он был убежден, что никто из государей за них не вступится. Неизвестно, зачем это понадобилось прусскому королю, уже тогда не слывшему другом России. Возможно, он хотел таким образом наладить отношения с не любившей его, гея и нарушителя европейского мира, русской императрицей; возможно, он давал этот совет без особой осмысленной цели, просто так, со зла, потехи ради. Так он поступал в своей жизни не раз, портя отношения с людьми и даже целыми государствами.
Вернемся к нашим ссыльным. Указ 9 января предписывал Салтыкову вывозить семейство бывшей правительницы ночью, не заезжая в Ригу, «чрез озера на Псковскую дорогу». Обеспечением конвоя транспортом ведал капитан-поручик М. Д. Вындомский. В первых своих донесениях он обозначал конечный пункт назначения как «Оренбурх» или «Аренбурх». В Петербурге испугались, как бы этот «знаток» российской географии (как известно, география – наука не дворянская!) не повез своих пленников в Оренбург. Поэтому ему прислали из Кабинета Ея императорского величества специальное «просветильское» письмо, в котором было сказано: «Ежели вы разумеете Оренбург тот, что на Яике, построенный бывшим статским советником Кириловым, в том ошибаетесь, ибо сей, до которого вы отправлены, Ораниенбурх, отстоящий от Скопина в 60 или 70-ти верстах, как и в именном Ея императорского величества указе, данном вам при отправлении, именован Ораниенбурхом, а не Оренбурхом».[503] Разумеется, всё мероприятие держалось в глубочайшей тайне, хотя, как это часто бывало, о переезде несчастного семейства иностранные дипломаты в Петербурге получали почти исчерпывающие сведения и они были однозначны: Анна Леопольдовна и ее семья не будут выпущены из России.
Поезд двинулся из Лифляндии 31 января 1744 года, в лютую стужу. В возках везли еще не оправившуюся от родов Анну Леопольдовну и грудного младенца Елизавету. Как позднее, став уже взрослой, рассказывала со слов своего отца принцесса Елизавета, коляски, представленные Салтыковым, были холодными, не приспособленными к езде зимой, у шестинедельной девочки замерзали пеленки, и ее кормилица, прикрывая своим телом ребенка, «себе заморозя спину, избавила от смерти».[504] Вряд ли Елизавета сознательно хотела, чтобы пленники испытывали эти мучения. Скорее всего, в ход пошла холодная и бездушная к людям российская государственная машина, для которой не только элементарное милосердие, минимальные удобства, но и сама жизнь человека – пустой звук.
Ораниенбург (Раненбург) – город-крепость, построенный в 1702 году для обороны от турок района Воронежских верфей, – некогда принадлежал А. Д. Меншикову. Позже, в 1727 году, он, низвергнутый с вершин власти, был привезен сюда вместе с семьей. Здесь его допрашивали следователи, присланные верховниками, а потом, обобрав до нитки, под конвоем отправили в Сибирь, в Березов. И вот, уже в новую эпоху, ворота крепости вновь распахнулись для узников. Здесь вступили в силу новые инструкции, данные Салтыкову из Петербурга еще перед отъездом конвоя из Лифляндии.
Ему было предписано везти бывшего императора отдельно от родителей, не допуская даже их свиданий. Неизвестно, кому в голову пришла идея разлучить мать с четырехлетним сыном, но Елизавета это людоедское распоряжение одобрила, а вот Салтыков его понял не сразу. 15 января он просил уточнить: «Когда отправляться будем в путь, а принцесса Анна принца Иоанна паче чаяния давать с рук своих по разным воскам не будет, что поведено будет чинить?» 19 января он получил ответ, в котором отчетливо проглядывает злая воля самой императрицы: «На ваш репорт вам повелеваем, ежели принцесса при отправлении в путь принца с рук своих давать не будет, то, несмотря ни на что, поступать вам по прежнему нашему указу, ибо она не может по своей воле делать что хочет…» Последние слова будто написаны самой Елизаветой. Примечательно, что, дав столь жестокий указ о высылке Анны с семьей вглубь России, императрица требовала от Салтыкова, чтобы при отправке арестантов он сообщил ей: отъезжая на новое место ссылки, Анна Леопольдовна и ее муж «печальны ли или сердиты, или довольны». Трудно понять, зачем нужно было императрице знать такие нюансы. Это лишний раз доказывает, что за всеми испытаниями, выпавшими на долю несчастной семьи, стояла императрица. Она из своего золоченого далека как будто не спускала глаз со своих жертв, смакуя их страдания. Чуть ниже я скажу о мотивах, которыми руководствовалась Елизавета в этом деле.
В ответ на запрос государыни Салтыков отвечал, что, когда члены семьи увидели, что их при выезде намереваются рассадить по разным кибиткам, они «с четверть часа поплакали», так как подумали, что их хотят разлучить. «А потом, вышед, с учтивостью они ему сказали, что в воле Вашего императорского величества состоит…(и) больше ничего не говорили, и виду сердитого в них не признал».[505] Отметим, что угроза разлуки друг с другом теперь повисла над ними как дамоклов меч, и вообще, с тех пор жизнь их проходила в ожидании худших поворотов. Вскоре худшие времена наступили. Идея везти ребенка отдельно от матери и не давать им видеться стала началом их насильственного разлучения навсегда. «Когда вы прибудете в Ораниенбурх, – записано было в указе-инструкции, – то принцу Иоанну с его мамками определите палаты у Козловских ворот, по правую сторону оных… а принцессе с мужем и с детьми и служителями—палаты (у) Московских ворот… И принца Иоанна к отцу и матери носить, тако ж и им к нему ходить не допускать». Одновременно было приказано резко уменьшить штат сопровождавших пленников слуг, «понеже в свите у принцессы много лишних есть». В крепости все члены семьи и свита жили под строгим караулом, насчитывавшим 264 человека. Солдаты дежурили как внутри зданий, так и снаружи. Из Ораниенбурга Салтыков выпросился в Москву, а на его место заступил майор И. В. Гурьев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.