Художник не терпел абстракций
Художник не терпел абстракций
Художник Бертон Сильвермен считал соседа по нью-йоркской мастерской Эмиля Роберта Гольдфуса близким другом.
Прошло несколько лет после ареста его таинственного соседа, и Сильвермен решился на откровенность. Набиравший популярность живописец рассказал в журнале «Эскуайер», и, кажется, довольно искренне, о человеке, которой уже отбывал свои 30 лет в американской тюрьме.
Эти откровения имеют особую ценность. Сам Вильям Генрихович о годах в Штатах предпочитал не вспоминать, хотя фамилия Сильвермен, по словам дочери, нет-нет да всплывала. Полковник считал его порядочным человеком. Ведь когда на суде известному американскому живописцу пришлось давать показания в качестве свидетеля, то Берт не испугался. Рассказывал о своем приятеле Эмиле Гольдфусе только хорошее. Хотя и видно было, что вся эта шпионская история, в которую попал и он, восходящая звезда, Сильвермену крайне неприятна.
Вот несколько вопросов судьи Байерса, на которые «моральный свидетель» Сильвермен ответил честно и, прямо скажем, «в пользу русского шпиона». Хотя мог бы и приложить друга, но стенограмма подтверждает: художник не оболгал, а, наоборот, выгородил Эмиля Гольдфуса, вина которого была для правосудия пусть не доказана, но практически очевидна.
— За время вашего знакомства с обвиняемым заходили ли вы к нему?
— Да.
— Часто вы с ним разговаривали?
— Да.
— Какова была репутация обвиняемого среди жильцов вашего дома касательно его честности и прямоты?
— Она была безупречна.
— Не слышали ли вы когда-нибудь нечто плохое об обвиняемом?
— Нет. Никогда.
Воспоминания Сильвермена о «полковнике Абеле» отыскались лишь в 2009-м. Наткнулись мы на них с Лидией Борисовной Боярской, разбирая ее домашние архивы.
Каким же виделся наш разведчик соседу-американцу?
Молодой талант Сильвермен снял мастерскую в Бруклине. Высокий старинный дом без лифта на Фултон-стрит неподалеку от Бруклинского моста уже 90 лет служил прибежищем для многих художников. Здесь и находились «Орвингтонские студии». Огромные окна пропускали потоки бьющего света, заставляя забывать о скрипящих полах, постоянно ломающемся лифте и других мелких неудобствах.
Сильвермен вообще ничего этого не замечал. Служба в армии отняла у выпускника Художественной школы в Коламбии несколько драгоценных лет, хотя даже там он пытался рисовать, когда по выходным его отпускали из солдатских бараков в увольнение. Окончательно освободившись от осточертевшей солдатской лямки, скинув военную форму, Берт мечтал только о живописи — о другом даже думать не хотелось, он наверстывал упущенное и довольно успешно.
Друзья и критики в один голос твердили, что в его картинах появилась глубина и что будущее у художника — многообещающее. Берт про себя решил не тратить времени на разговоры с коллегами, светские рауты и презентации. Тем более что иногда все же приходилось отвлекаться, подрабатывать, выполняя чьи-то заказы, приносящие так необходимые для настоящего творчества деньги, но не радость. Главное, что на белый хлеб с маслом и чистое творчество вполне хватало.
Говорят, первое впечатление — самое верное и запоминающееся. Так вот, однажды Берт поднимался в лифте, быстро просматривая почту, только что вынутую из ящика на первом этаже. Подняв глаза, он увидел немолодого человека, зашедшего в лифт вслед за ним. Вообще-то Берт предпочитал не заводить новых знакомств, к чему отвлекаться? Но взгляды встретились, пожилой незнакомец кивнул, поздоровался, и Сильвермен ответил тем же.
Почему-то Берт его сразу запомнил. Не из-за выделяющейся одежды, как раз нет — тот был одет весьма скромно. Довольно высок, худощав, с явной лысиной, а держался с каким-то непонятным, просто необъяснимым благородством. Сколько ж ему было в конце 1953-го? Для себя Берт решил, что незнакомец лет на 30 постарше. Однако от него исходил такой заряд энергии и уверенности, что они невольно передавались окружающим.
Ну подумаешь, встреча в лифте. Сколько таких в жизни! Исчезают из памяти без следов и сожаления. Эта же — врезалась, засела в голове. Наверное, оттого, что вскоре незнакомец прочно вошел в жизнь Сильвермена.
Официальное знакомство состоялось всего через несколько дней. Берт как раз убирал свою захламленную мастерскую, когда услышал, что в дверь тихо стучат. Открыл. На пороге стоял человек из лифта.
— Меня зовут Гольдфус, Эмиль Гольдфус, — представился он.
Длинным вытянутым в форме клюва носом и умными глазами он напоминал птицу. Не хищную, не домашнюю, а всего лишь очень любопытную. Гольдфус быстро осмотрел студию. Осведомился у хозяина, что тот думает о современной живописи. Сильвермен ответил, что его стиль говорит за себя сам. Он реалистичен по сути. И сразу же пошло обсуждение тенденций и направлений современного мирового искусства, которое продлилось не меньше часа.
Оказалось, что сосед тоже занимается живописью, а его студия — совсем рядом с мастерской Сильвермена. Потом Берт заглядывал в нее, совсем небольшую, в первые месяцы знакомства еще не заставленную появившимися вскоре кистями, подрамниками, холстами… На стенах — несколько картин, сделанных, по мнению Берта, рукой совсем не бесталанной, и уж точно с чувством.
Вот так и началось знакомство, переросшее затем в дружбу. Особенно часто говорили об искусстве. Гольдфус был категоричен: оно скатывается все ниже, заходит в тупик, из которого нет выхода. Впрочем, беседовали, соглашаясь и споря, также и о многом-многом другом.
Познакомился Гольдфус с другими соседями-художниками, а дружил только с Бертом. Да и Сильвермен давал волю чувствам лишь с Эмилем. Вскоре Гольдфус превратился для него прямо в исповедника. Быть может, Берт даже перегружал его заботами и признаниями. Иногда Эмиль подбадривал соседа шуткой. Был заботлив, внимателен, умел утешить. Его манеру говорить, его голос Берт про себя называл шотландскими.
Сильвермен чувствовал, что коллега безнадежно одинок. Но друг друга они понимали с полуслова.
Однажды Берт повел себя невежливо. Эмиль явился без предупреждения. Ему хотелось высказаться, облегчить душу. А Берт — у художников, да и не только, такое бывает — жаждал рисовать, не отвлекаться и закончить ставшей вдруг податливой картину. Гольдфус принимался говорить, а Сильвермен молча работал, словно не замечая его присутствия. Гольдфус это почувствовал, ушел быстро. Это стало уроком для обоих. Теперь они всегда договаривались о встречах заранее.
Как-то Берт понял, что сочувствия, сострадания ждут и от него. Тогда Эмиль появился у него поздним вечером. Шляпа сдвинута на бок, вид — измученный. Берт встревожился: неужели у всегда спокойного, уравновешенного Эмиля случилась беда? Спросил, все ли в порядке, и услышал традиционные: да, все о’кей. Но Берт уже учуял, что сейчас должны политься откровения.
«Знаешь, — сказал Эмиль своим тихим глухим голосом, — бывают в жизни времена, когда хочется крепко выпить». И Берт предложил заняться этим прямо сейчас.
«Нет, такие времена наступают ранней весной, — не согласился Эмиль. — Я бы напился и сейчас, но не хочется. Не то на дворе время года».
Сильвермен ощутил тоску, тревогу, вдруг вырвавшиеся наружу. «И часто на тебя наваливается такое?» — не переставая рисовать, спросил он.
«Бывает. Бывает так, что становится очень плохо, — и сосед попытался улыбнуться. — Надо закурить, и поменьше говорить об этом», — с наигранной грубостью выдавил из себя Эмиль и протянул пачку сигарет Сильвермену. Посидели еще, помолчали. И Эмиль ушел в ночь.
Сильвермен был удивлен. Не ожидал от Эмиля слабости. Что это было? Быть может, уже немолодой Гольдфус почувствовал, что нечто в этой жизни ушло от него безвозвратно? Но почему не поделился тогда сомнениями с другом? Берт был уверен: с Эмилем что-то не так. Возможно, умер кто-то из близких? Горечь была и на лице, он ощущал ее как художник и в сорвавшихся с губ соседа словах. Но Берт твердо знал: в этих случаях помочь невозможно, боль необходимо преодолевать только самому, в одиночку.
Не правда ли, любопытные свидетельства? Раньше считалось, что в США о своем общении с полковником Абелем воспоминания оставил лишь его адвокат Донован. Но нет.
Художник, несколько далекий от жизни, но часто с Эмилем общавшийся, заметил у соседа если не акцент, то необычный для американца тембр голоса. Для себя он назвал его «шотландским». Хорошо, что в Америке такая мешанина национальностей и привычек.
Абель, как видно, не был человеком из железа, не высказывающим чувств. И в общении с чужими из него лишь раз, но вырвалось отчаяние. Что тогда с ним случилось? Неприятности в Штатах? Тревожные вести из дома? Подвел Вик? Или одолела тоска? Уже никогда нам этого не узнать. В записках американца нет никакой временной ссылки.
И творчество своего друга Берт, вскоре выбившийся в знаменитости, оценивал довольно высоко. Заметил если не мастерство, то набитую профессиональную руку, глубокие чувства. Легенда у товарища полковника была правдоподобной.
Но что же заставило Сильвермена запомнить все, связанное с Гольдфусом? Память эта, как признается художник, осталась с ним на всю жизнь. Эмиль, как называл себя сосед по мастерской, был исключительно живым человеком. В нем чувствовалось внутреннее напряжение, но был он тих, и его профессия преданного своему делу художника чувствовалась в каждом слове, в каждом движении.
И что интересно: иногда в общении двух друзей происходило то, что Сильвермен называет необычным, порой труднообъяснимым. Однажды Берт принес в свою маленькую студию гитару. Пару лет назад он научился играть на ней, предпочитая простые мелодии.
Иногда, заскочив в гости, дурачился с гитарой и Эмиль. А постепенно так втянулся, что стал поигрывать струнами чуть не каждый день. Вскоре он пришел к Берту со своим собственным инструментом. Промелькнуло всего месяцев шесть, а Гольдфус уже играл Баха. Он приходил в студию с пластинками знаменитых гитаристов, внимательно слушал их игру, пролетала пара недель — и чувствовалось, что он не только вникал в трепетную музыку, но и осваивал технику игры великих мастеров. И как же критически относился к себе! Сначала играл сам, записывая на магнитофон, потом вслушивался в звуки пластинки, сравнивал, анализировал, иногда на лице его появлялась улыбка, чаще — легкая гримаса недовольства. Частенько жаловался Сильвермену на нехватку слуха, всячески высмеивая этот свой недостаток — то ли явный, то ли просто ему кажущийся. Но во всем этом виделся Сильвермену и талант его друга Эмиля Гольдфуса, и его интеллигентность, и умение зубами вгрызаться в дело, работать над собой. Да и занятие это, было видно, доставляло Эмилю настоящую радость. Сильвермен чувствовал, что здесь, в музыке, ему далеко до товарища.
Но вот к поп-музыке относился Гольдфус с некоторым предубеждением. Считал ее чересчур прямолинейной, несколько сентиментальной.
Как-то Гольдфус признался, что взял в руки гитару случайно: научился играть на ней, когда был лесорубом где-то на северо-западе. Там он играл вещи попроще, ограничиваясь в основном маршами. И тут Берту показалось, что концы с концами не совсем сходятся. Его друг был слишком глубок и серьезен для того, чтобы играть нечто наподобие маршей, да и признание о том, что был лесорубом, как-то не вязалось с его внешним обликом, так и бросающейся в глаза интеллигентностью.
Да и вообще, все, что узнавал Сильвермен о прошлом Эмиля, исходило только от него самого. Говорил о себе он не слишком часто. Удивляло, что никогда не упоминал о своем жилище, ни разу туда не приглашал. Это подметил не только Сильвермен, но и другие молодые ребята-художники.
Как-то вырвалось у Эмиля, что в Бостоне был он воспитан тетушкой-шотландкой и суровым дядюшкой. В жизни перепробовал множество профессий. Был и бухгалтером, и инженером-электриком, работал в фотоателье.
Здесь, в фотоателье, и настигла его скромная удача. За несколько лет он накопил немного деньжат и после коротких раздумий бросил дело, вышел на пенсию. Почему? Да потому что всю жизнь мечтал рисовать. Возможно, он без радости вспоминал свои годы, потраченные на проявку пленок бездарных фотографов-любителей. И в конце концов был счастлив заняться тем, что любит, что знает…
Был ли Гольдфус настоящим художником? И здесь один из признанных американских мастеров Сильвермен выносит свой объективный вердикт. Эмилю не слишком нравилось рисовать пейзажи и обнаженную натуру, что считал он уделом начинающих. Его амбиции, стремления простирались гораздо шире и выше. Любил сложности и залезал в них с головой. И еще важное: Гольдфус был уверен в себе. Больше всего любил рисовать опустившихся пьяниц из известного в ту пору своей нищетой нью-йоркского района Баури. Порой появлялись на его полотнах нищие и отверженные. И это подмечал не только Сильвермен. Один из коллег-художников как-то заметил: «Видно, жизнь Эмиля была такова, что оставила на его теле те же шрамы, что и на его персонажах. Быть может, в последнее время где-то и в чем-то ему повезло. Что из того? Он не стал толстым сытым котом. А шрамы — все равно остались». И Сильвермену казалось, что лучше не скажешь и не оценишь.
Никто ни разу не слышал, чтобы Гольдфус выставлялся на выставках. Ни разу не заходило разговора и о том, без чего никогда не обходилась ни одна пирушка художников: о проданных картинах, о вырученных деньгах. Эмиль предпочитал работать над техникой рисунка. И здесь всегда ставил в пример коллегам русского художника Исаака Левитана, восхищаясь его пейзажами русской природы, незнакомой для него и североамериканцев. Да и о других, хорошо ему знакомых русских живописцах, имен которых в США и не слышали, отзывался с ноткой восхищения. Но венцом всей живописи был для Гольдфуса Рембрандт.
Ну а уж то, что Эмиль сам был талантлив во всем, за что ни брался, — вылезало буквально на каждом шагу. Но постепенно, не броско, а как-то естественно, своим ходом. Сильвермена поражало, с какой неимоверной скоростью решал он кроссворды из «Нью-Йорк тайме». И тут Сильвермен замечал за немолодым коллегой особенность: взявшись за кроссворд, он во что бы то ни стало «добивал» его до конца.
Однажды рассказал другу Сильвермену историю о том, как обхаживал юную даму-арфистку, игравшую в маленьком оркестре. И для того, чтобы привлечь ее, привязать к себе, сам научился играть на арфе. А когда Сильвермен удивился, то объяснил: тогда у нас с ней появилось общее занятие, это сближаю.
А еще как-то он проявил себя в занятии совсем ином. Частенько старинный лифт, устало сновавший между этажами, наотрез отказывался работать. Починить его никак не могли. И, к всеобщему удивлению, на помощь растерянным техникам пришел Эмиль. Он покопался в механизме, покачал лысеющей головой, быстренько принес из студии свои слесарные инструменты. И починил лифт чуть не мгновенно, вогнав в краску вызванных техников.
Был и другой похожий случай. Знакомый Сильвермену инженер однажды поведал Гольдфусу о сложных технических проблемах. И, о чудо: Эмиль решил их, не глядя, быстро, прямо во время разговора.
Частенько Эмиль приглашал Сильвермена и в свою мастерскую попить кофейку. Готовил напиток, с точки зрения Берта, но не нашей, российской, довольно необычно. Засыпал его прямо в кипящую воду, кипятил, а потом давал содержимому пару минут отстояться. Сильвермен признавался, что такого вкусного кофе он никогда не пил.
Пришел момент, когда именитый художник не выдержал, воздал хвалу Эмилю за все его многочисленные таланты. И тот ответил так, как мог ответить лишь он: «Берт, то, что сможет сделать один дурак, вполне по силам и другому».
Был Гольдфус человеком скромным и добрым. В любой момент, и даже без всяких требований, одалживал соседям проекторы, краски, кисточки. Мысль о том, чтобы предупредить — мол, верните поскорее, никогда не приходила ему в голову.
А что его картины? Было видно, что с каждым годом он рисует все лучше и лучше. И в то же время тщеславный Сильвермен замечал, что в этой гонке он опережает немолодого соседа. Все чаще рецензенты «Нью-Йорк тайме» восхваляли поднимающего голову мастера. Его персональная выставка в «Дэвис Гэллериз» пользовалась успехом. А Эмиль был не слишком доволен собственным творчеством. Зато всегда успевал и восхищаться Сильверменом, и подбадривать его. На открытие персональной выставки в «Дэвис Гэллериз» он явился в своем неизменном старом твидовом пиджачке — кем-кем, а уж щеголем он точно не был. Зато после выставки довел мать Сильвермена до метро, поразив Берта этой своей несколько стародавней, выходящей из моды галантностью.
Вообще, это пронесенное через годы достоинство, мудрость, десятилетиями просоленная и проперченная, чувствовались во всем, что бы ни говорил Гольдфус. Но больше всего в своем товарище нравилось Сильвермену иное. Случается, что друг постарше всячески демонстрирует коллегам некое превосходство. Бывает, явное — чаще вымышленное. Так вот, такого между ними никогда не было. Они всегда говорили на равных.
Как-то пришлось входящему в моду Сильвермену монтировать огромное полотно из четырех фрагментов. В принципе, проблема была одна: как сделать картину четко квадратной. И Сильвермен обратился за помощью к Эмилю.
— Ну-ка, дай мне взглянуть и подумать, — моментально ответил тот.
На изучение вопроса ушло у него времени совсем немного. И скоро работа была сделана, несмотря на то, что Сильвермен, он потом признавался в этом сам, всячески мешался и лез под руку. Так что Берту оставалось только удивляться и благодарить.
И, естественно, Эмиль оставался экспертом в фотографии. Сильвермен поразился, когда дал соседу несколько негативов и попросил напечатать их как можно четче. Зайдя через пару часов в студию Эмиля, он увидел на полу чуть не полсотни своих фотографий, увеличенных в восемь, а то и в десять раз.
— Эмиль, ну какого черта ты тратишь на это столько сил! — только и выдохнул Сильвермен.
Гольдфус улыбнулся:
— Кончай причитать, лучше скажи, нравятся ли тебе фото?
Лишь однажды за годы знакомства Сильвермен увидел его несколько раздраженным, даже рассерженным… Это уже после ареста полковника Абеля Америка узнала, что в студии художника Эмиля Гольдфуса стоял отличный коротковолновый радиоприемник. Случалось, радио выходило из строя, и Эмилю приходилось его чинить. Однажды январской ночью 1957-го, незадолго до свадьбы Сильвермена они с невестой Элен заскочили в студию пообщаться с Эмилем. Его радиоприемник был настроен на короткие волны. Сидели, слушали, болтали, как вдруг неожиданно в мастерской Берта напротив зазвонил телефон. Он бросился на звонок. Поднял трубку, услышал голос своего приятеля: «Привет, Берт, с трудом до тебя дозвонился. Что долго не подходишь? Чем занимаешься? Ночь на дворе». Неожиданно Сильвермен увидел, что к нему в мастерскую зашел и Эмиль. Решил пошутить и бросил в трубку: «Да знаешь, дружище, мы с Элен заскочили к Эмилю, а у него радио на полную катушку. Вот мы и поболтали с Москвой».
Откуда же Сильвермену было тогда знать, что в мастерской его соседа действительно находился радиопередатчик? Еще пару минут разговора, и Берт повесил трубку. Оглянулся и увидел Эмиля. Тот был явно расстроен. Его голубые глаза метали молнии. «Слушай, никогда не произноси такого даже в шутку, — в голосе звучал нежданный металл. — Особенно когда говоришь по телефону».
Такая вспышка гнева, нехарактерная, необычная, удивила Сильвермена. Но никакого внимания он ей, конечно, тогда не придал.
Они встречались часто, много говорили, спорили. И все же, подводя итоги, Берт, уже после ареста Гольдфуса, вдруг понял, что знает о друге совсем мало. Где он живет? Неизвестно.
Хотя создавалось впечатление, что снимает квартирку где-то неподалеку от студии. Изредка из уст Эмиля вылетало что-то о «моем друге», или «парне, которого я знаю». Однако ни разу в жизни ни парень, ни друг не появлялись на свет божий. Иногда Берт и Эмиль вместе обедали. Редко, но говорили о политике. И тут Гольдфус показывал себя стойким либералом, иронично, а порой и с цинизмом отзывавшимся о политических деятелях.
О своих личных делах рассказывал сдержанно, и таким образом, что задавать вопросы, как стало понятно Сильвермену, было нетактично. Лишь изредка вырывалось из него нечто личное. Берт понял: лучше во все эти детали даже и не вникать. Например, как-то упрекнул его Сильвермен за одинокую холостяцкую жизнь. Гольдфус только пожал плечами: «И что здесь страшного?» Бертон все-таки полез в спор: «Ну, ты же и женат-то никогда не был?» Эмиль насмешливо улыбнулся: «Потому что женщина всегда за чем-то гонится. За деньгами, за статусом. Тебя самого они редко признают и почти никогда не любят».
Все же возникало у Сильвермена чувство, что он мог бы и разговорить своего всегдашнего собеседника. Но делать этого как-то не хотелось, к чему было давить? Некоторые другие люди, которые тоже были знакомы с Гольдфусом, вообще и не подозревали, что он холостяк. Иногда на вечеринки в доме Берта собиралась разношерстная публика. И здесь, в общении с женским полом, Эмиль вел себя и застенчиво, и с большим уважением. Да, он говорил с дамами, но не часто. Впрочем, в разговоре с ними мог отпустить и шутку, и отвесить комплимент, но все это в тоне ироничном, несколько сдержанном.
Где-то в году 1955-м Эмиль вдруг признался товарищу, что с деньгами у него совсем неважно. И для того, чтобы поправить делишки, отправляется в Калифорнию. Было у него одно изобретение, над которым он работал еще в фотомастерской. Что-то связанное с копиром, который мог бы печатать множество цветных фото одновременно. Даже показал часть прибора соседу, объяснив, что это и есть новое электронное оборудование. У него действительно было множество инструментов для работы, которые он хранил в кладовке на их общем с Бертом этаже. Иногда доставал, что-то крутил, подтягивал. И вот как-то весной или в начале лета 1955-го под дверью своей мастерской Сильвермен нашел короткую записку: «Берт, вернусь через несколько месяцев. До встречи».
Несколько месяцев растянулись надолго. Сильвермен, не слыша о Гольдфусе ничего чуть не до конца года, даже забеспокоился. Вроде стали друзьями, сблизились, а исчез — и никакой открыточки, коротенького письмишка. Но Берт был так занят собой, еще одной открывающейся персональной выставкой, что все это ушло куда-то далеко, на второй план. И все же в начале 56-го он обратился к смотрителю здания: не слышал ли тот новостей от Эмиля? Смотритель ничего не слышал, кроме того, что если к концу января Гольдфус не появится, то хозяева здания выкинут его вещи из мастерской.
Тут Сильвермен разволновался не на шутку: что делать? Возникла идея даже обратиться в «Бюро по розыску пропавших». Но не пришлось, потому что как-то после обеда в его студии раздался телефонный звонок. «Привет, Берт, — услышал он знакомый голос. — Это Эмиль». Объяснение его исчезновения, да и молчания, оказалось простым и понятным. Закончив дела в Калифорнии, решил Гольдфус немного попутешествовать. Сердечный приступ настиг его в Техасе — пришлось пролежать три месяца в больнице.
— Чего ж ты, чертяка, даже не написал мне? — возмутился Сильвермен.
Ответ был типичен для его друга Эмиля:
— К чему сваливать свои беды на тех, у кого и без меня хватает забот?
О том, что он делал в Калифорнии, почти не рассказывал. Разве что с подробностями поведал о госпитале, где его так долго лечили.
Потом, после ареста Гольдфуса, все это приобрело для Сильвермена иную окраску. А в то время он просто был рад тому, что его добрый дружище, с которым так приятно рядом, наконец вернулся.
Той ранней весной 1956-го Берт сделал несколько набросков Эмиля. А в конце концов даже написал его огромный портрет. Гольдфус всегда ворчал, что приходится долго позировать. Но все-таки сидел, терпел, не хотел обижать товарища. Картинка получилась вещей. Эмиль Гольдфус в своей студии, окруженный и собственноручно написанными произведениями искусства и какими-то техническими приборами, главным из которых оказался почему-то сам собою вылезший на передний план коротковолновый радиоприемник. Почему картина получилась именно такой? Быть может, смешав технику с искусством, Сильвермен инстинктивно хотел показать глубокий интеллект человека, на полотне изображенного. Картину он назвал «Любитель». Объяснял это так: «Здесь нарисован человек, который любит то, что делает».
Эта картина позже, в феврале 1957-го, выставлялась в Национальной академии дизайна. Чувствовалось, что самому Гольдфусу она нравилась. Художники, не только Сильвермен, находили лицо изображенного на ней персонажа исключительно интересным. Острый птичий нос, глубоко посаженные глаза, всюду проникающий пристальный взгляд давали Берту возможность как следует изобразить не только натурщика, но выразить и себя тоже. Было в этой картине и нечто мягкое, написанное с уважением к пожилой уходящей натуре, и в то же время преклонение перед напряженным взглядом, в котором чувствовалось что-то запрятанное, наружу не выходящее.
Та пора выдалась плодотворной для двух друзей. Они мотались по нью-йоркским продуктовым базарам, фотографируя продавцов с их богатой утварью. Потом проявляли пленку, и материал появлялся такой, что рисуй прямо сейчас. Было за что зацепиться, что изображать. При съемках приходилось прикидываться фотографами-любителями. И тут все разговоры вел в основном Берт. А Эмиля охватывала полная застенчивость. Но со временем и он научился выдавать себя за фотографа, иногда даже заговаривая с объектом будущей съемки.
Частенько при этих походах Эмиль жаловался на то, что его старые ноги еле тащатся. Сильвермен предлагал подвезти до квартиры, но Гольдфус лишь пожимал плечами и просил подбросить до ближайшего метро.
Скорый арест Эмиля стал полным сюрпризом для Бертона Сильвермена. И тут, задним числом, накатились воспоминания. В 1956-м произошла их помолвка с Элен. В это время Эмиль занялся закупкой всяческих приспособлений, чтобы сделать новобрачным свадебный подарок. Иногда он заглядывал в студию к Сильвермену — показать все чудеса, смонтированные из деревяшек, металла и прочих подсобных средств. Тут были и сережки, и брошки, да чего только он не изготовил своими волшебными пальцами! Некоторые изделия даже покрывал серебром. А как-то удивил и видавшего виды Сильвермена красивейшим маленьким ящичком для драгоценностей из розового дерева. Сколько ж времени ушло у него на эту работу! На ящичке были серебряные ручки, а в середине блестел серебряный медальон. И все своими руками, по собственным чертежам. Во всем этом виделась Сильвермену тихая, не бросающаяся в глаза, но какая же богатая на таланты душа! И как были растроганы Сильвермен с будущей супругой, когда накануне свадьбы они получили этот самый ящичек с надписью, выгравированной изнутри: «Элен и Бертону от Эмиля».
Конечно же Эмиль был приглашен на свадьбу. Сильвермен знал, что на такие сборища ходит его друг с большой неохотой. И потому предупредил: «Зайди хоть на свадьбу, а на ужин можешь и не оставаться». Ответ прозвучал типично для Эмиля: «Да не могу я идти, ведь надеть мне нечего». Не смешно ли для человека, живущего в самом центре Нью-Йорка? Сильвермен нахмурился: «Да это же не прием, где нужно быть одетым с иголочки. Соберутся просто друзья, родственники. Мы ждем тебя и твоего “да”». Эмиль вздохнул: «Приду, если уверен, что здесь можно обойтись без всяких этих формальностей».
На приеме Гольдфус появился. К удивлению, здорово приложился к шампанскому, и весь вечер проболтал с друзьями-художниками. Уходил одним из последних и с явным сожалением. На пороге признался: «Берт, мне так у вас понравилось».
А на свадьбе случилось нечто неожиданное. В зал вошел безупречно одетый молодой человек, и мама жениха, не зная, кто он, приняла его задруга невесты. Осведомилась о его имени, чтобы представить гостям. Но молодой человек, внимательно осмотрев всю компанию, выдавил из себя нечто вроде извинения и моментально исчез. Кто это был? Откуда?
Берт задним числом полагал, что это один из тех, кто следил за Гольдфусом. Считал, будто спецслужбы уже «вели» его друга. Но нет. Всего лишь случайность. К ФБР — никакого отношения.
Зато в истории, написанной американцем, проскальзывают моменты, которые могли бы привлечь внимание. Выскочившее из уст Гольдфуса признание о том, что был лесорубом на северо-западе, никак не гармонировало с обликом Эмиля.
Непонятно, откуда взялись шотландские тетушка и дядюшка из Бостона. Или припомнились строгие родители, сурово воспитывавшие его в Ньюкасле-на-Тайне? К тому же полковник подстраховывался, прикрывал кое-какие огрехи в произношении.
Не перебарщивал ли Эмиль, словно заправский критик из журнала «Советский художник», превознося реализм — хорошо еще, что не социалистический? Может, так его и не именовал, но тенденция проскакивала.
Не слишком ли легкомысленным выглядит неожиданно длительная отлучка Гольдфуса, уехавшего продавать изобретение весной-летом и вернувшегося в конце года? Отпуск в Москве был проведен не без пользы. Но, может, уж если завел друга Берта, то и открыточку ему стоило подготовить и отправить? Вдруг встревоженный американец действительно бы принялся искать пропавшего Эмиля через розыскное бюро? Хотя понятно из подробных историй о госпитале в Техасе, куда якобы попал, что легенда, оправдывавшая длительное «выпадание» из нью-йоркской действительности, была припасена и отработана.
Как вздрогнул, пусть и при дурацкой шутке друга о том, что «поболтали с Москвой». Не был ли озабочен возможной прослушкой или боялся — спецслужбы могли заложить некие кодовые слова, при которых во время разговора по телефону включалась запись? В некоторых странах Западной Европы подобное случалось, но гораздо позже.
Все же каким хорошим человеком — не стану рыться в поиске иных более сложных эмоций — был полковник Фишер! Верный семьянин, припомнивший историю о романе с юной арфисткой и навыдумывавший кучу правдоподобных небылиц, лишь бы оправдать свое одиночество. Трогательный и, пусть не покажется странным, верный друг, приходящий на выручку Берту и другим не таким и близким приятелям. И, конечно, мастер на все руки, к тому же мгновенно обучаемый и до самых глубин добирающийся. Он ни разу не вызвал подозрений у Сильвермена.
В отличие от почти всех героев этой книги, Бертон Сильвермен прожил жизнь долгую и счастливую. За плечами более ста персональных выставок. Последняя не без успеха проходила в сентябре 2010-го в Аризоне. Он академик всех возможных академий. И лауреат множества национальных и международных премий. Его картины стоят бешеных денег и издаются в толстенных, дорогущих и тем не менее неплохо расходящихся фолиантах.
Не без удовлетворения замечу: на склоне лет национальная гордость Америки начал рисовать в манере, еще в начале 1990-х именуемой «социалистическим реализмом». Неужели сказалось влияние старинного друга — Эмиля Роберта Гольдфуса — полковника Абеля? Внимательно изучив творчество Сильвермена, делаю твердый вывод: действительно сделался стопроцентным реалистом. И каким продуктивным! На продажу выставлено немыслимое количество полотен разных периодов творчества. Только вот картины «Любитель», на которой изображен профессиональный разведчик Фишер, нет.
Я и звонил в мастерскую Сильвермена в Нью-Йорке, и безуспешно отсылал ему по указанной электронной почте письма с просьбой об интервью в любой форме… Не давал он ответа. Художнику 1928 года рождения, возможно, больше думается о вечности.
Хорошо, что в нужное время и в суровый для друга Эмиля — Вильяма — Рудольфа час он оказался честным и благородным парнем. Но помимо таких, как Берт, на пути полковника встал и Рейно Хейханен.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.