Среда

Среда

Твоей просьбы о прощении я не понимаю. Раз все миновало, само собой разумеется, что я тебя прощаю. Неумолим я был только до тех пор, пока все не миновало, а тогда это тебя не тревожило. Как бы я мог что-то тебе не простить, раз все это миновало! Какая же путаница, должно быть, у тебя в голове, что ты способна подумать такое.

Сравнение с отцом, по крайней мере в эту минуту, мне не нравится. Неужели и я тебя потеряю? (Между прочим, я не обладаю необходимыми для этого силами твоего отца.) Но если ты настаиваешь на этом сравнении, тогда лучше отошли трико обратно.

Покупка и отправка трико, кстати, продолжались целых три часа, и сия история – я тогда очень в этом нуждался – в самом деле взбодрила меня, и я тебе за нее благодарен. Чтобы рассказывать об этом, я нынче слишком устал, вторую ночь почти не спал. Нельзя ли мне немного собраться с силами, чтобы в Гмюнде меня немножко похвалили?

Неужто вправду – зависть к амстердамской путешественнице? Конечно, то, что она делает, замечательно, если она делает это по убеждению, но ты допускаешь логическую ошибку. Для человека, который живет вот так, его жизнь – принуждение, а для того, кто так жить не умеет, она кажется свободой. Ведь повсюду так. Подобная «зависть» в конечном счете всего лишь желание смерти.

Насчет Макса думай что хочешь. Но поскольку я теперь знаю твое к нему поручение, то, когда настанет конец, велю отнести меня к нему, обсужу с ним многодневную совместную прогулку, «потому что чувствую себя особенно крепким», а затем поползу домой и в последний раз вытянусь на своем одре.

Так я говорю, конечно, покуда дело до этого не дошло. Но как только у меня будет 37,5 (при 38° в дождь!), доставщики телеграмм затолкают друг друга на твоей длинной лестнице. Вот тогда они, надеюсь, будут бастовать, а теперь, в день рождения, время для этого совершенно неподходящее!

К моей угрозе, что марки я тому человеку отдавать не стану, почта отнеслась чересчур буквально. Когда я получил спешное письмо, марка была уже отклеена. Кстати, пойми правильно того человека, он ведь собирает не по одной марке каждого вида. Для каждого вида у него большие листы, а для всех листов – большие альбомы, и, когда целый лист одного вида заполнен, он берет новый лист и т. д. Над ними он просиживает все вечера, толстый, веселый, счастливый. И с каждым новым видом у него появляется новая причина радоваться, например сегодня по поводу пятидесятигеллеровых марок: теперь почтовый сбор повышается (бедная Милена!) и марки по 50 геллеров станут редкостью!

То, что ты говоришь насчет Кройцена, мне нравится (Афлёр нет, это настоящий легочный санаторий, там делают уколы – фу! – для одного из наших сотрудников это была первая станция перед смертью от туберкулеза), такая страна мне по душе, у нее есть и исторические воспоминания. Но открыто ли там поздней осенью, и принимают ли они иностранцев, и не дороже ли там все для иностранцев, и поймет ли кто-то, кроме меня, почему я еду в голодную страну, чтобы отъедаться? Однако я все же напишу туда.

Вчера опять говорил с тем Штайном. Он из тех людей, с которыми всегда и во всем обходятся несправедливо. Не знаю, почему над ним смеются. Он знает всех и каждого, знает все частные подробности, а притом скромен, суждения его весьма осторожны, умно сформулированы, уважительны; и ведь то, что они чуть слишком отчетливы, слишком невинно-тщеславны, только увеличивает его ценность, особенно когда знаешь людей тщеславных втайне, сладострастно, преступно. Я вдруг начал с Хааса, прошмыгнул мимо Ярмилы, немного погодя очутился подле твоего мужа и наконец… Кстати говоря, неправда, что я люблю слушать рассказы о тебе, вовсе нет, мне хочется только слышать твое имя, целый день. Если б я спросил, он бы и о тебе много рассказал, но я не спросил, и он лишь с искренним огорчением констатировал, что ты почти что и не живешь, загубленная кокаином (как благодарен я был в тот миг, что ты жива). Между прочим, он осторожно и скромно, в обычной своей манере, добавил, что своими глазами этого не видел, а только слышал. О твоем муже он говорил как о могущественном чародее. Еще он назвал мне новое имя из твоего пражского периода: кажется, Крейдлова. Он бы еще долго рассказывал, но я попрощался, мне было слегка не по себе, в первую очередь из-за меня самого, потому что я молча шел рядом с ним и слушал то, чего не хотел слушать и что меня вовсе не интересовало.

* * *

Повторяю: если возникнет какое-нибудь препятствие, которое могло бы стать для тебя причиной каких-нибудь мелких неприятностей, оставайся в Вене, если уж иначе нельзя, даже и не предупреждая меня. Но если поедешь, сразу прорывайся за пограничный барьер. Если из-за какой-либо неведомой мне сейчас нелепости случится так, что я не смогу приехать и не сумею известить тебя в Вене (я тогда телеграфирую г-же Колер), то в Гмюнде в привокзальной гостинице ты найдешь мою телеграмму.

* * *

Все шесть книг ты получила?

* * *

Читая «Kavarna»,[117] я чувствовал себя примерно так же, как слушая Штайна, только ты рассказываешь гораздо лучше его; кто вообще рассказывает лучше? Но почему же ты рассказываешь каждому, кто покупает «Трибуну»? Пока я читал, мне казалось, будто я расхаживал перед кофейней, день и ночь, годами; а когда какой-нибудь посетитель входил или выходил, я заглядывал в открытую дверь, чтобы убедиться, что ты по-прежнему там, и снова принимался ходить и ждать. Было это не грустно и не утомительно. Какая же грусть или утомительность в том, чтобы ждать перед кофейней, в которой сидишь ты!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.