ЗАГАДОЧНАЯ ФОРМУЛА ЛЮБВИ

ЗАГАДОЧНАЯ ФОРМУЛА ЛЮБВИ

Вот видишь, мой друг, — не напрасно

Предчувствиям верила я:

Недаром так грустно, так страстно

Душа тосковала моя!..

Прощай!.. Роковая разлука

Настала... О сердце мое!..

Поплатимся долгою мукой

За краткое счастье свое!..

Е.Ростопчина

«Мозг покойной оказался в высшей степени развитым, что и можно было предвидеть». Из шведской газеты за фев­раль 1891 года...

                                                    * * *

— А ну-ка, скажите, как вас зовут, моя умница? — спрашивал дьячок маленькую девочку, которую нянька, возвращаясь из церкви, вела за руку.

Кроха молчала.

—      Стыдно, барышня, не знать своего имени! — по­смеивался дьячок.

—      Скажи, деточка, — наставляла нянька, — меня, мол, зовут Сонечка, а мой папаша генерал Крюковский!

Дьячок, провожая их до дома, указал девочке на ворота:

—      Видите, маленькая барышня, на воротах висит крюк. Когда вы забудете, как зовут вашего папеньку, вы только подумайте: «Висит крюк на воротах Крюковско­го», — сейчас и вспомните.

Софья Васильевна Корвин-Круковская, известная все­му миру как Ковалевская, родилась в Москве 15 января 1850 года. Самый теплый человек детства — нянюшка. Она души не чаяла в девочке, которая родной матери ка­залась диковатой и неловкой. Когда Соне было восемь лет, отец вышел в отставку и увез семью в имение Палибино на границе России и Литвы. Дети Круковских: Со­ня, сестра Аня, семью годами ее старше, и брат Федя, на три года младше — попали под сень старого большого дома. Он стоял посреди парка, к которому вплотную при­мыкал громадный бор. В нем, говорили, водилась нечистая сила, лешие да русалки. Здесь было приволье. Только строгие гувернантки портили этот рай.

—     Как! Вы еще в постели? Вы снова опоздали к уро­ку! Так не можно долго спать! Я буду жаловаться генера­лу! — гневалась француженка, открыв дверь в детскую.

—     Ну и ступай, жалуйся, змея! — бормотала ей вслед нянюшка. — Уже господскому дитяти и поспать вдоволь нельзя! Опоздала к твоему уроку! Велика беда! Ну и по­дождешь — не важная фря!

Тихую жизнь усадьбы нарушило одно происшествие. Заметили, что в доме стали исчезать маленькие, но цен­ные вещицы: серебряная ложечка, золотой наперсток, пер­ламутровый перочинный ножик. В доме поднялась тревога. После долгих пересудов и дознаний напали на след вора. Им оказалась старая дева, портниха Марья Васильевна, которую все дворовые не любили за гордость и высокоме­рие. Замкнутая, ни с кем не общавшаяся, жила она себе особняком в отдельной комнате, чиня господское белье и детские вещи. И вдруг — на тебе, старая дева влюбилась в немца-садовника, немолодого, толстого. В его-то кармане и стали оседать не только украденные «презенты», но и деньги помешавшейся от страсти старой девы.

Вечерами Соня с сестрой, лежа в кроватках, затаив дыхание, слушали, как няня обсуждает с приходившими к ней на вечерний чаек знакомыми невероятную новость.

—      Ах, негодница! Да и то, стал бы такой молодец, как Филипп Матвеевич, задаром такую старуху любить! Вот ее любовь куда завела...

 Соня слушала. Любовь? Что же это такое? И как это — воровать, а потом страдать, гореть от стыда? И все это ради любви? Странная какая вещь. А этот немец, ведь он довольно противный. Наверное, и она могла бы полю­бить, рассуждала шестилетняя Соня, но красивого.

Очень скоро красивый нашелся — Сонин дядюшка, приехавший погостить в Палибино. За обедом Соня смот­рела на него во все глаза. Когда ей делали замечание, крас­нела до ушей. Почему-то она стеснялась произнести его имя и с трепетом ждала вечера, когда красавец дядюшка, люби­тель повозиться с малышами, усаживал ее на колено и на­чинал вести «научные беседы». Это было время блаженства.

Дни маленькой Сони потекли в ожидании заветного часа. Однажды она увидела, что на дядином колене сидит ее подружка, хорошенькая, как ангелок, Оля.

Соню точно кто-то толкнул в спину. Вихрем налетела она на соперницу и вцепилась зубами в ее пухлую ручку. Та пронзительно взвизгнула. Это отрезвило Соню. В ужа­се от содеянного, а еще больше от ревности она рыдала в комнате няни. Так оборвалась ее детская любовь. Кова­левская, вспоминая об этом случае, говорила, что детские влюбленности часто бывают чувством значительно более сильным и запоминающимся, чем об этом принято думать.

...Математика тоже началась с палибинских вечеров. Один из родственников Круковских, часто посещавший гостеприимную усадьбу, был страстным любителем побе­седовать на отвлеченные темы. Лучшей слушательницы, чем Соня, сосредоточенная и любопытная, и придумать было трудно. От него она услышала в первый раз о мно­гих интереснейших вещах. Например, о квадратуре круга, об асимптотах, к которым кривая приближается, но — по­думать только! — никогда их не достигает. В этом было что-то таинственное и загадочное. Соня заглянула в новый чудесный мир, куда простым смертным хода не было. Ко­нечно, она не могла осилить смысла математических поня­тий, но в ней пробудилась фантазия, и нужен был лишь новый толчок, чтобы робкий интерес перерос во что-то бо­лее значительное...

Однажды перед переездом Круковских в деревню за­теяли ремонт. На одну из комнат обоев не хватило, и ее решили оклеить листами литографированных лекций знаме­нитого математика Остроградского о дифференциальном и интегральном исчислениях. Их когда-то в молодости купил отец Сони, Василий Васильевич. По счастливой случайности комната с «математическими» обоями оказалась детской.

Часами маленькая Соня стояла перед чудесными сте­нами, стараясь разобрать текст и понять смысл формул. Разумеется, большинство детей скоро охладели бы к зага­дочным иероглифам. Но здесь был тот редкий, не под­дающийся никаким объяснениям случай, когда словно само провидение побудило палибинскую нелюдимку к действию, зная, что в ней дремлет гениальность...

Ковалевская вспоминала, что, когда уже пятнадцатилет­ней девушкой брала первый урок дифференциального исчис­ления у известного преподавателя А.Н.Страннолюбского, тот удивился, сколь быстро она усвоила новые и трудные понятия. У нее же было странное чувство, что математик объяснял ей давно известное, то, до чего она дошла сама и что уже не представлялось ни новым, ни трудным.

Впрочем, с самого раннего детства необычайная Сонина одаренность заявляла о себе. Она выпрашивала разре­шения присутствовать на уроках своей сестры, и часто случалось так, что на следующий день семилетний ребенок подсказывал четырнадцатилетней сестре.

С пяти лет девочка начала сочинять стихи. В двенад­цать Соня уверяла, что будет поэтессой. В голове у нее уже сложилась поэма «Струйка» в сто двадцать строф, нечто среднее между «Ундиной» и «Мцыри». Ее малень­кое сердце было полно романтических настроений и ожи­даний чуда от подступающей взрослой жизни...

Однажды вечером Соня застала сестру Анюту лежа­щей на диване и отчаянно рыдающей.

—   Анюточка, что с тобой?

—    Ты все равно не поймешь. Я плачу не о себе, а о всех нас. Ты еще дитя, ты можешь не думать о серьез­ном. А я... Я поняла, как призрачно все, к чему мы стре­мимся. Самое яркое счастье, самая пылкая любовь — все кончается смертью. И что ждет нас потом, да и ждет ли что-нибудь, мы не знаем и никогда, никогда не узнаем! О, это ужасно, ужасно!

—     Но как же? Есть Бог, и после смерти мы пойдем к нему, — робко возразила Соня.

—     Ты еще сохранила детскую веру. Ты, Соня, ма­ленькая... Не будем больше говорить об этом, — вздох­нула сестра печально.

Но не говорить они не могли. И сестры беседовали ча­сами. Анюта посеяла в умной, не по годам серьезной сест­ре сомнения в прочности многих представлений. Она рас­суждала о том, что живут они скверно, скучно, бесцельно, словно в болоте, затянутом тиной. А где-то рядом идет полная тревог и живого биения жизнь.

Их разговоры длились долго, и, когда Анюта засыпа­ла, Соня перебирала в памяти услышанное. Ни от кого ей не приходилось слышать подобное. Позже Ковалевская назовет Анну Васильевну своей «духовной мамой».

...Через некоторое время в Палибино пришел конверт из Петербурга. Случайно он оказался в руках генерала Круковского. Вскрыв его, отец Сони и Анюты едва не по­терял дар речи от возмущения. Оказывается, старшая дочь написала повесть и послала ее в журнал Достоевскому. И вот теперь писатель извещал, что повесть напечатана. Бо­лее того, он прислал Анюте причитающийся гонорар.

«Позор! Позор!» — вслух говорил Василий Василье­вич, меряя кабинет шагами. Потом открыл дверь и крик­нул, чтобы позвали Анюту.

Объяснение вышло ужасным. Девушка никогда не ви­дела в таком состоянии своего сдержанного, рассудитель­ного отца. Словно кто-то передернул его красивое лицо, и оно сделалось неузнаваемым. Еще ужаснее было то, что он говорил.

—  От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступить в переписку с незнакомым мужчиной и получать с него деньги, можно всего ожидать. Теперь ты продаешь свои повести, а придет, пожалуй, время — и се­бя будешь продавать!

Придя к себе, Анюта села на кровать и почувствовала, как ее обняла младшая сестра Соня. «Я все знаю, Анюточка. Няня рассказала... Только ты не печалься, голу­бушка! Все поправится, пройдет. Вот увидишь...»

Анюта привыкла верховодить Соней, как младшей. Но тут от ее почти взрослого сочувствия она не выдержала, упала головой в подушку и заплакала горько, вздрагивая всем телом.

...А Василий Васильевич все не мог прийти в себя. Происшедшее не умещалось в его голове. Девушке, жи­вущей в холе и богатстве, из семьи порядочной и уважае­мой, приходит в голову дикая мысль: сделаться писатель­ницей. Да, он знавал женщин, к чьей красоте добавлялась склонность к изящным занятиям. В одну из них, поэтессу Ростопчину, он был по молодости крепко влюблен. Ах, какое это было чудо — ее поэтическая внешность и по­этический дар. Но для собственной дочери... Нет, об этом даже страшно думать. А думать приходится. Что-то неяс­ное происходит вокруг. Жили-жили, и вот нА тебе.

От соседей дальних и близких, от петербургской родни и знакомцев стали доходить слухи, что дочери вовсе отби­лись от рук. Одна грозит самоубийством, если родные не отпустят за границу в университет, другая сбежала со сту­дентиком-учителем в архангельскую глушь просвещать на­род. Анну стали увлекать совсем не девичьи занятия. То крестьянских детишек возьмется обучать, то о чем-то шеп­чется с дворовыми бабами. Что ей до них? А долгие гуля­ния по усадебным аллеям с поповским сынком, что вер­нулся из Петербурга, нахватавшись завиральных идей?! Говорили, он Анюте книжки все какие-то читает. Да и внешне очень изменилась дочка, думал Василий Василье­вич, стала носить простые, темных тонов платья, причесывается гладко, скучно скручивая прекрасные пепельные во­лосы. Ему, ценителю женской красоты, все это было непонятно. Дамы его молодости умели из дурнушек превра­щаться в богинь. Сколько ухищрений, заботы, истинного искусства, чтобы привлечь к себе внимание! В равнодушии дочери к своей красоте генерал видел нечто неестествен­ное. Какой-то вывих природы.

Почему дочери так не похожи на свою мать, его жену: прелестную, всегда нарядную, нежную, надушенную? Вся­кий раз, входя в ее спальню, он ощущал себя в женском царстве, куда не залетает ни один звук грубой жизни.

От приятных мыслей о жене генерал снова вернулся к дочерям. Гнев уже оставил его. Он думал, что наверняка кажется своим девочкам старым тираном. Пожалуй, и впрямь надо поубавить родительского диктата. И наконец, довольный собой, Василий Васильевич решил, что по при­езде в Петербург надо бы разрешить Анне пригласить в дом Достоевского. Известный писатель, как-никак...

Достоевский действительно откликнулся на приглаше­ние Круковских. Поначалу он стеснялся генеральши, не знал, о чем и как говорить с нарядной барыней — хозяй­кой, старательно щебетавшей возле модного писателя. Его выручала Анюта, заводя серьезные разговоры и оттесняя мамашу на второй план. В общении с девушкой Достоев­ский преображался, делался оживленным и словоохотли­вым. Его визиты становились все более частыми. А в жизни Сони начиналась особая полоса.

— Какая у вас славная сестренка! — сказал однажды Достоевский, и сердце Сони, которой казалось, что ее не замечают, гулко забилось. А тут еще сестра притащила толстую тетрадь ее стихов, и Федор Михайлович, слегка улыбаясь, прочел два-три отрывка, которые похвалил. Как-то в разговоре Достоевский сказал Анюте, что у ее сестры лицо выразительное и глаза цыганские. Это вызва­ло в душе Сони целую бурю. Вечером она молилась:

«Господи, Боже мой! Сделай так, чтобы Федору Михай­ловичу я казалась самой хорошенькой!»

Скоро Достоевский полностью завладел мыслями пят­надцатилетней девочки. Она жила от встречи до встречи с ним, ловила каждое его слово. Стоило Федору Михайлови­чу однажды похвалить Сонину игру на фортепьяно, как са­ма собой явилась идея: она решила выучить его любимое произведение и сыграть так, чтобы он понял, что творится в ее сердце.

Очень скоро выяснилось — Достоевский любит «Патетическую сонату» Бетховена. Не склонная ранее к фортепьянным экзерсисам, теперь Соня не отрывала паль­цев от клавиш. Пьеса трудная, но это лишь подстегивало ее упорство. И вот она нашла удобный момент, чтобы по­разить предмет своей страсти.

Наступил вечер, когда Достоевский навестил Круковских в отсутствие старших. Дома были лишь он, Анюта и Соня. С дрожащими от волнения пальцами села влюблен­ная девочка за фортепьяно. За спиной сидели слушатели: сестра и Достоевский.

Окончила. Вокруг стояла тишина. Соня оглянулась. В комнате никого не было. Сердце у нее упало. На подги­бающихся ногах пошла она по комнатам и вдруг, остано­вившись на пороге самой дальней, услышала страстный, порывистый шепот Достоевского:

— Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты... да и раньше, по пись­мам уже предчувствовал...

Достоевский держал Анютину руку в своей. Лицо его было бледно и взволнованно.

Не помня себя, Соня бросилась прочь.

...И спустя тридцать лет Ковалевская не позабыла, с какой невероятной остротой и отчаянием пережила круше­ние своих молодых надежд. Ей хотелось умереть, не про­сыпаться, не начинать нового дня с прежней мукой. Вспо­миная себя ту, жалкую, заплаканную, оскорбленную, она, уже с опытом взрослой женщины, замечала, что сердечные травмы, даже если они получены в юном возрасте, губи­тельны для женщины. Не обманывайтесь высохшими сле­зами и даже улыбкой. Где-то там, в глубине, под гнетом обрушившегося горя, «на душе, — как писала Ковалев­ская, — совершается медленный, невидимый для других процесс разрушения и одряхления».

А внешне — да, все улеглось, успокоилось. Соня, как умела, пережила свое горе. Анюта отказалась выйти замуж за Достоевского. Он уехал и вскоре нашел свое счастье — со второй женой Анной Григорьевной, оставшись до конца в дружеских отношениях с сестрами Круковскими.

Надолго, очень надолго вирус влюбленности оставля­ет Соню. Теперь она скорее Софья Васильевна. Так ее называют новые петербургские друзья, в компании кото­рых нет места нежным взглядам, а идут бурные дебаты о социальных свободах, равенстве полов, всеобщем про­свещении.

                                                                   * * *

...Восемнадцатилетняя Соня, как и сестра, твердо решила продолжить образование. Но генерал Круковский и слы­шать не хотел ни о каком университете. Чем настойчивее приступали к нему дочери, тем с большей решительностью говорил он «нет». В доме воцарилась гнетущая атмосфера. Не проходило дня, чтобы дверь в кабинет генерала не за­хлопывалась с оглушительным грохотом и откуда-нибудь из дальних комнат не доносились глухие рыдания. Девуш­кам запретили выходить на улицу без гувернантки. Кру­ковский все больше склонялся к мысли, что надо скорее покинуть этот зараженный бреднями Петербург и ехать в тихое Палибино.

Действительно, если бы можно было заглянуть под крыши петербургских домов в те шестидесятые годы прошлого столетия, когда сестры Круковские так рвались на волю, то невольно бы пришла на ум мысль о на­чавшейся настоящей эпидемии семейных разладов.

«Не сошлись убеждениями» — этого было достаточно, чтобы молодежь из богатых семей, покидая отлаженное столетиями житье в особняках и роскошных квартирах, устремлялась на выстуженные промозглым невским ветром улицы. Испуганные родители с ужасом пересказывали друг другу последние новости. Девушки-аристократки, сбившись в кучку, или, как они называют, коммуну, моют грязные лестницы, сами ходят на рынок, стирают и зара­батывают тем, что шьют белье. Угрозы лишить наслед­ства, даже проклянуть, не действовали. На все попытки вернуть беглянок домой те отвечали отказом. Они, видите ли, хотят жить своим трудом и устраивать жизнь по соб­ственному разумению. Конечно, родители могли прибегнуть к силе закона, но поступать так, не боясь огласки и полной компрометации девушки, решались не многие.

...Понимая, что не сегодня-завтра их увезут в Палибино, Соня и Анюта решили прибегнуть к средству, которое все больше входило в моду среди барышень, жаждавших освобождения от родительских пут. Фиктивный брак. Об­венчавшись с человеком, который сочувствовал стремлению жить самостоятельно, девушка получала от него отдельный паспорт и разрешение на учебу в университете.

Среди людей, с которыми Анюта познакомилась в Пе­тербурге, было несколько счастливиц, именно таким обра­зом получивших возможность учиться. Они, впрочем, как и вся компания молодежи, куда зачастила старшая гене­ральская дочка, недолго ломали голову над тем, как по­мочь сестрам.

...Иван Рождественский, уже успевший посидеть в крепости и побывать в ссылке за участие в революцион­ных студенческих волнениях 1861 года, был готов на това­рищескую услугу. Добрый малый решительно направился к генералу просить руки младшей дочери, Софьи. Когда он объяснил отцу цель своего визита, тот, откашлявшись, по­интересовался социальным положением неожиданного гостя. Рождественский отрекомендовался сыном священни­ка и поборником «свободной педагогики». Разумеется, этого было достаточно, чтобы генерал поблагодарил визи­тера за честь, которую он делает своим предложением, но категорически заявил при этом, что его дочь Софья Васи­льевна еще слишком молода и ей рано выходить замуж.

Да, в том-то и была загвоздка, что кандидаты в фик­тивные мужья были не из тех, за кого мог бы генерал Круковский отдать свою дочь. Всё разночинцы да обед­невшие дворяне. Итак, поиски «женихов» затягивались, и Соня взяла дело в свои руки.

Через Марью Александровну Бокову-Сеченову, жену знаменитого физиолога И.М.Сеченова, который был по­борником женского образования, она познакомилась с Владимиром Онуфриевичем Ковалевским. На тайном со­вете решили «освободить» сначала Анюту. Жених, каза­лось, на этот раз был подходящий...

Сын мелкопоместного дворянина Владимир Ковалев­ский блестяще окончил училище правоведения, увлекся ес­тествознанием и за пять-шесть лет издал пятьдесят книг разных авторов из этой области науки. Конечно, генералу полагалось знать о кандидате на руку дочери лишь с этой стороны. Серьезный человек, имеющий свое дело, — чем не партия двадцатипятилетней Анюте, которой давно пора выходить замуж? Круковский, конечно, не предполагал, что «жених» имел связи с радикальным революционным кружком, общался в Лондоне с Герценом и участвовал в польском национально-освободительном восстании.

Довольно трудной задачей оказалось, не вызывая по­дозрений, познакомиться с семейством Круковских, но все прошло благополучно, и теперь уже не было нужды для уточнения дальнейших деталей операции встречаться с оглядкой, как раньше, в церкви.

Казалось, все шло по задуманному плану. Но случи­лось неожиданное: Ковалевский попросил руки младшей дочери.

Никто не ожидал такого поворота событий, и менее всего, кажется, сам Анютин жених. Совсем недавно он, уехав по делам в свою деревню, написал Соне письмо, из которого было ясно, что он берет на себя заботу о поисках подходящего для нее варианта. «В Петербурге, конечно, первым моим делом будет производство по вашему пору­чению смотра и отобрания более годных экземпляров для приготовления консервов, — сообщал он, — посмотрим, каково-то удастся этот новый продукт». Если учесть, что «консервами» назывались женихи, готовые на фиктивный брак, то ясно, о чем хлопочет Ковалевский. И вот его ру­ка предложена восемнадцатилетней Сонечке.

Генерал, предполагавший выдать замуж сначала стар­шую, отказал Ковалевскому. Сестры, решив, что такой си­туацией все равно надо воспользоваться, рискнули идти до конца.

...В доме ждали гостей. Повара хлопотали на кухне. Генеральша вернулась с покупками: букетами цветов для украшения стола и новыми нотами для рояля. Прислуга занималась платьями для барышень. Те же, воспользовав­шись тем, что отец в клубе и до них никому нет дела, за­крылись у себя в комнате. И вот осторожно, стараясь ни с кем не встретиться, Соня в пальто и шляпе спустилась вниз в прихожую и выскользнула за дверь. Анюта, про­вожавшая ее, беззвучно закрыла замок. До самых сумерек она просидела у себя в комнате и вышла, переодевшись в нарядное светло-голубое платье, когда должны были съезжаться гости.

—     Хороша, Анюточка, душа моя, прелесть, — восхи­щалась мать. — А где же Софочка?

—     Она... она вышла, — запинаясь ответила Анюта.

—     Куда? С кем?

Лакей принес записку: «Папа, прости меня, я у Вла­димира. Прошу тебя не противиться больше моему браку».

...Соня постучала в дверь, и та немедленно открылась. Видно было, что ее ждали. В комнате находились Влади­мир и их друзья. Они бросились к девушке: «Ну как? Ну что, Соня?» Везде лежали книги, и, сбросив их с одного из стульев, ее усадили. «Да что рассказывать? Надо ждать...» Шумел самовар, но чай пить не сели. Очень скоро через незатворенную дверь послышались быстрые шаги. Они приближались, и сжавшейся Соне казалось, что сейчас раздастся удар грома. Она вскинула голову: в про­еме двери, облокотившись о косяк, тяжело дыша и при­жимая руку к боку, стоял генерал Круковский...

Домой они вернулись вместе с Владимиром Ковалев­ским. Генерал извинился перед гостями и произнес:

— Позвольте мне представить вам жениха моей доче­ри Софьи...

Голос его дрогнул.

Круковские перебрались в Палибино, где решили сыг­рать свадьбу. Владимир Онуфриевич писал Соне письма, которые невольно заставляют усомниться — только ли пе­редовые убеждения подвигнули его на фиктивное женихов­ство? «Вот уже целая вечность, как мы расстались, мой милый, чудный друг, и я опять начинаю считать дни, ко­торые остались до нового свидания. ...Прежде всего я принялся в городе за отыскивание квартиры... Комнаты у нас страсть какие высокие и светлые до крайности». Он рисует план их семейного гнездышка из пяти комнат. От­ветные письма Сони в меру веселы, полны палибинских новостей. Анна занимает в них большое место. «Невеста» как бы лишний раз напоминает об их тайном договоре, единении с целью, которая исключает всякий намек на ин­тимность, личные чувства. Ковалевского постоянно назы­вает «братом», а себя «сестрой».

В сентябре 1868 года Софья обвенчалась с Владими­ром Онуфриевичем в палибинской церкви.

                                                 Софья Васильевна Ковалевская

Дрогнула ли ее душа, когда, стоя перед алтарем, она давала свою лжеклятву? Или посеянные Анной семена да­ли всходы, подтвердив уверенность — «там» ничего нет?.. Трудно ответить на этот вопрос. Но быть может, не слу­чайно, довольно детально рассказывая о перипетиях своей жизни ближайшей подруге А.К.Леффлер, написавшей биографию Ковалевской, Софья Васильевна не вспоминала ликующие звуки «аллилуйя» под сводами палибинской церкви. Что ни говори, какой возвышенной целью ни оправдывай это «лжевенчание», у Ковалевской, натуры впечатлительной до нервности, неизбежно должно было появиться чувство душевного дискомфорта. Да и могла ли существовать такая идея, в угоду которой восемнадцатилетняя девушка в венчальном платье не пожалела бы о том, что стоит под руку с малознакомым нелюбимым че­ловеком? Добро бы, мы имели дело с циничной, много­опытной особой, давным-давно научившейся держать в уз­де сердце и душу. Но как могла на это решиться юная, романтическая Соня, с ее рано проснувшейся женствен­ностью, жаждой любви и ласки, обостренным вниманием к красивым, как дядюшка, или значительным, как Достоев­ский, мужчинам? Загадка.

                                                               * * *

История прорыва русских женщин в университеты весьма драматична. Справедливости ради надо сказать, что авторитетная мужская научная и общественная плеяда их поддержала. Среди таковых были Д.И.Менделеев, И.М.Сеченов, А.Н.Бекетов, А.М.Бутлеров, И.И.Меч­ников и другие.

В.В.Розанов, о котором говорили, что, когда он умрет, «русские женщины поставят ему памятник» в благодарность за его любовь к ним, был ярым противни­ком женского образования. Человек, чье философское творчество проникнуто обожествлением женщины, мыс­литель, первый восставший против трактовки плотской любви как греховной, в вопросе, пускать женщину в уни­верситет или нет, был полностью солидарен с генералом Круковским.

Так же, как и он, с беспредельной горечью, в бессиль­ной тоске, Розанов наблюдает, как его божество ринулось навстречу иной жизни, «сбрасывая с себя запястья, коль­ца, обстригая красоту свою — волосы, марая руки, лицо в трупной вони анатомических театров...».

Но Василий Васильевич не винит женщину. Без ма­лейшего сомнения указывает он на причину этого несчастья — мужчину. Прекрасная Ева в ее бегстве из до­ма, как считает Розанов, — это жертва мужчины, изме­нившего коренным чертам своей природы.

«Он разучился быть покровителем и вождем» — вот приговор философа сильному полу. Мужчина «потерял ин­стинкт правильной к женщине любви», любви, в которой мысли о равенстве, сотрудничестве, товариществе, парт­нерстве дики и неуместны. Потому что женщина — это Женщина, а мужчина — это Мужчина. И вот, рассужда­ет Розанов, поняв, что мужчина добровольно сложил с се­бя обязанности покровителя и вождя, женщина «покорно, без рассуждений, приняла новое требование. Она взялась за книгу, потянулась к скальпелю...».

Розанов язвит в адрес тех, для кого вериги мужского превосходства оказались слишком тяжелыми и кто заменил их на гораздо более необременительное — на отношение к женщине как к равноправному партнеру. Добролюбова, Писарева, Щелгунова, Стасова и прочих, как он выра­жается, «хлопотунов около «женского вопроса», он считает аномалиями, носителями «немужского». Этот дефект ощу­щают прежде всего сами женщины. Вот почему им так легко было стать «другом и товарищем» такому мужчи­не — «они не чувствовали того неудержимого влечения, которое покоряет женщину, к инстинктам и чертам сильно выраженной мужской природы».

Наверняка во всем этом есть какая-то своя, словно крючком резко вытянутая на свет Божий, правда. Однако нельзя забывать, что время диктует свое, капитализация России, наметившаяся с 30-х годов XIX века и вошедшая в свою развитую фазу к 60-м годам, расцвет науки, до­стижения в этой области, естественно, должны были на­толкнуть на мысль, что отсутствие профессионального обу­чения служит ей тормозом.

Разумеется, в те годы большинство женщин по-прежнему предпочитали семейный очаг университетской аудитории. Смелость переступить черту, отречься от заве­денного веками — это всегда удел немногих. «Вообще женское развитие — тайна, — писал А.И.Герцен. — Все ничего, наряды да танцы, шаловливое злословие и чтение романов, глазки и слезы — и вдруг является гигантская воля, зрелая мысль, колоссальный ум. Девочка, увлеченная страстями, исчезла — перед вами Теруань де Меркур, красавица-трибун, потрясающая народные массы, княгиня Дашкова восемнадцати лет с саблей в руках среди кра­мольной толпы солдат».

Ковалевская с ее гениальной одаренностью — тоже из ряда вон...

Няня хлопотала возле Сони, собиравшейся в Петер­бург. По правде, старушка, сильно одряхлев, была плохой помощницей, она и сама понимала это. Поэтому, посуе­тившись без толку, садилась в уголок. Ей хотелось быть возле своей любимицы. Няня то утыкалась в платок, при­читая, что им с Соней больше не свидеться, то, вытерев слезы, сердито выговаривала ей:

—     И что же ты, ясонька, такого некрасивого себе вы­брала? Сама-то какая пригожая, картинка ты моя. А муж? Ох, невидный из себя мужчина. Молодой, и уж тебе и стекла на глазах. Папенька ваш не в пример старше будет, а ведь герой героем перед ним.

Соня неожиданно для себя всякий раз, как нянюшка затрагивала эту тему, расстраивалась. Старушка замечала это и примирительно говорила:

—       Красота, однако, ежели рассудить, дело десятое. Мужик добрый должен быть, не обижать... Кажись, твой нраву мягкого. Говорит так тихо, ласково. А, касаточка моя? Ну да, ну да, разве сразу спознаешь, за несколько деньков-то?

Соня, не отрываясь от сборов, машинально повторяла в который раз, что Владимир хороший, добрый и пусть няня не волнуется. Ей хотелось поскорей уехать. Жизнь под пристальным взглядом, каким смотрят на новобрачных, угнетала ее. Как ни убеждала Анюта, Соне все казалось, что они с Ковалевским выглядят ненатурально. Молодо­жены, наверное, должны вести себя иначе. Соня уставала от своей роли и старалась как можно чаще уходить с Вла­димиром из дома. Они бродили по окрестностям, которые, разукрашенные сентябрем, были чудно красивы.

И вот настал час прощанья с Палибином. Ковалевские уезжали в Петербург. Садясь в экипаж, Соня готова была разрыдаться. Она жадно, пока не повернули на большак, смотрела на крыльцо родного дома, на провожавших, ко­торые махали им платками. Только сейчас она поняла, что любила и этот дом, и всех, кто в нем жил, очень любила, и вдруг то, что ждало ее впереди, показалось ненужным, даже враждебным. Соня не замечала, что рядом с ней си­дит Владимир. Ее охватила тоска. Но вот замелькали не­знакомые места, и она понемногу успокоилась...

* * *

В Петербурге жизнь началась веселая и суматошная. Шел день за днем, месяц за месяцем. Квартира Ковалевских продолжала оставаться необжитой. Соне недосуг было за­ниматься занавесками, мебелью и поисками хорошей ку­харки. Что ни вечер, Владимира и Соню видели в гостях, на вечеринках, где собирались все свои и велись порой очень смелые разговоры.

Красота и обаяние Ковалевской действовали безотказ­но. Не было человека ни молодого, ни старого, кто решил­ся бы не ответить на ее восхитительную улыбку. Только здесь, в Петербурге, Соня поняла наконец, что свободна, свободна до конца. Она буквально лучилась от счастья, и единственное, что огорчало ее, это непристроенность Аню­ты. Надо было срочно искать кого-то подходящего из ря­да «консервов». Но трудности были все те же: за разно­чинца в потертом сюртуке отец Анюту не отдаст. Соне пришла в голову мысль снова обратиться к госпоже Боковой-Сеченовой, уже помогавшей сестрам с поисками жени­ха. Мария Александровна свой человек, думала Ковалев­ская, ей объяснять много не нужно.

...Маша Обручева, сестра будущего знаменитого уче­ного-демократа, вышла замуж за доктора Бокова с одной целью: иметь возможность учиться медицине. Брак был фиктивный. Молоденькая женщина принялась воплощать в жизнь свою мечту. Она оказалась не только настойчива, но и талантлива: получила в университете Гейдельберга диплом врача-окулиста, а потом занялась практикой в Лондоне, где прославилась как искусный специалист по глазным болезням.

Вернувшись в Россию и не найдя себе здесь примене­ния как врач, Мария Александровна зарабатывала перево­дами. По воспоминаниям А.Я.Панаевой, «она перевела почти всего Брэма, которого издавал выпусками молодой естественник В.О.Ковалевский». Наступил день, когда уче­ная женщина впервые узнала любовь. Это был Сеченов, лекции которого, много нашумевшие в Петербурге, Бокова посещала. Ее чувство оказалось взаимным. Но Сеченов не мог назвать Марию Александровну своей женой: в глазах закона она была связана с Боковым не фиктивным, а самым настоящим церковным браком. Сам доктор Боков, несмотря на то что их брак стал реальным, ни в чем не препятствовал жене. Однако выбраться из ловушки оказалось трудно. Для развода нужны были веские и доказанные факты. Сеченов и его студентка стали жить как муж и жена.

И вот случилось неожиданное. Когда Ковалевская об­ратилась к Марии Александровне с просьбой уговорить Сеченова на фиктивный брак с Анютой, она категорически отказалась.

Надо признаться, что кандидатура действительно была выбрана Ковалевской неудачно. Женщина, чья собствен­ная судьба была так осложнена последствиями фиктивного брака, едва ли захотела бы подвергнуться новым испыта­ниям, добровольно «отдав» молодой и красивой девушке любимого мужчину, пусть и на роль подставного мужа.  Мария Александровна отлично знала, как легко иногда фиктивный брак становится реальным.

Потерпев неудачу, Ковалевская снова и снова старает­ся «выдать замуж» сестру. Пожалуй, это единственное, что их с Владимиром задерживало в Петербурге. Соня душой давно уже рвалась туда, где она сможет учиться. Что делать? Петербург лишь поманил женщин. В 1860 году двери его университета впервые распахнулись для них. Теперь они могли быть хотя бы вольнослушательни­цами. Однако радость была недолгой. Скоро из-за сту­денческих волнений занятия были прекращены, а когда через год университет снова открыли, то места для жен­щин в нем не оказалось. Оставалась заграница.

Весной 1869 года Ковалевская покинула Россию...

* * *

...Профессор Вейерштрасс без всякого энтузиазма принял посетительницу. После лекции в университете и сытного обеда, приготовленного сестрами — старыми девами, он обычно с час мирно дремал в старом вольтеровском кресле. Сегодня ему пришлось отступить от этого правила. Он был раздосадован и рассеянно слушал посетительницу. Ей отказали в приеме в университет, и она просит профес­сора давать ей уроки.

—     Откуда вы? — спросил профессор.

—   Я русская, — ответила Ковалевская.

Гордость берлинской математической школы, Вейер­штрасс имел весьма смутное представление о моде и все же, глядя на женщину, он подумал: «Боже, как ужасно там одеваются дамы». На Соне было кое-как сидевшее, мешковатое пальто, каких в Берлине давно не носили. Шляпа, нелепо нахлобученная, закрывала пол-лица. «Бедняжка, — смягчился профессор, — должно быть, она очень некрасива». В качестве испытания он дал ей решить несколько весьма трудных задач, втайне надеясь, что странноватая гостья сюда уже не вернется.

Каково же было его изумление, когда через неделю русская пришла к нему и сказала, что задачи решены. Мало того, что они были решены верно, Вейерштрасс просто прихлопнул в ладоши от изящества их решений. Он задал гостье несколько вопросов. Почувствовав, что профессор заинтересовался ею, Соня стала отвечать с жа­ром и в порыве воодушевления сняла свою уродливую шляпу. Вейерштрасс замер. Он увидел юное, прелестное, раскрасневшееся от возбуждения лицо. Освобожденные от шляпы волосы слегка растрепались, и каштановые прядки упали на лоб. На профессора пахнуло молодой свежестью. Он уже не слышал, что говорила русская, а только думал: «Сколько ей лет — шестнадцать, семнадцать?»

...Прошло совсем немного времени, и Вейерштрасс по­нял, что ему в руки попал талант, сравнить который он бы не смог ни с кем, кого знал и учил за свою жизнь. Без сомненья, трудолюбие, которым обладала эта хрупкая мо­лоденькая дама, плюс феноменальная одаренность должны были в недалеком будущем принести блестящие результа­ты. И когда Софья взялась за решение математической задачи высокой сложности, он не стал отговаривать, а лишь поддержал свою ученицу.

По вечерам Софья приходила к нему, а по воскресеньям профессор, тщательно одевшись и спрыснув сюртук душис­той водой, шел в маленькую квартиру Софьи, снятую ею неподалеку от университета. Их занятия, когда оба уже уставали, переходили в долгие беседы. Ученица рассказы­вала о своей прежней жизни, о России так живо и увлека­тельно, что Вейерштрассу казалось, что он побывал там. Профессор ловил себя на том, что, с тех пор как маленькая россиянка переступила порог его холостяцкого жилища, в его отлаженной, монотонной жизни что-то изменилось. И изменилось в лучшую сторону. Две его сестры, которые жили вместе с ним, успели всей душой привязаться к Софье и расстраивались, когда что-либо отменяло занятия. Чувствуя, как хорошо здесь к ней относятся, Софья стано­вилась веселой, беззаботной и доверчивой. Лишь одной темы старались не касаться в доме Вейерштрасса. Здесь никогда не спрашивали Софью о ее муже, заметив, что ей неприятна эта тема. Она ни разу не представила им Влади­мира, и сам он вел себя странно. По вечерам, когда про­фессору и ученице случалось засидеться допоздна, раздавал­ся стук в дверь. Сестры открывали — один и тот же гос­подин, вежливо поздоровавшись и никогда не переступая порога, просил передать фрау Ковалевской, что внизу ее ждет экипаж. Они знали, что это муж Софьи, но молчаливый договор сохранялся в силе.

...И Софье, и Владимиру до их лжевенчания трудно было вообразить подводные мели фиктивного брака. Каза­лось бы, все так просто и ясно. Единственное — приходит­ся быть начеку с родителями и знакомыми, не посвященны­ми в суть дела. С отъездом же за границу и эти проблемы исчезли. Но теперь трудность друг для друга представляли они сами. Одно то, что из двух сестер, несмотря на догово­ренность, Владимир выбрал младшую, говорит о многом. «Молодой муж любил ее идеальной любовью, в которой не было чувственности. Обоим им, по-видимому, еще чужда та болезненная низменная страсть, которую называют обыкно­венно именем любви». Это пишет человек одного круга с Ковалевским, тех же взглядов и настроений.

И все-таки могла ли Софья при своих девятнадцати го­дах, пылком воображении оказаться вполне безразличной к двадцатишестилетнему мужчине, пусть не красавцу, но, без­условно, интересному, умному? У них было так много об­щего. Они в конце концов жили бок о бок друг с другом на чужой земле, что всегда подталкивает к сближению.

Но и Софья, и Владимир были уверены, что не должны нарушать правила той жизни, которую придумали сами. А в этих правилах о сердечных делах не было написано ни сло­ва. Любовь, физическое влечение — неужели они попадут в этот допотопный капкан? Случись такое, им пришлось бы расписаться в предательстве своих целей: учеба, покорение вершин в науке, общественное благо. Любое отклонение от этой мечты, которой уже были принесены жертвы, мешало восхождению и, хуже того, ставило под сомнение идеи «новых людей». А Ковалевским так хотелось быть ими!

Софья помнила, с какой насмешкой смотрела их петер­бургская компания на девушку, вышедшую замуж по люб­ви. Это казалось безнадежно устаревшим, погибельным для личности. И вот теперь, размышляя о себе и Влади­мире, Софья придирчиво искала в их отношениях то, что не вписывалось в понятие товарищества. А если бы наш­ла — то уничтожила бы. Она искренне считала, что это в ее воле. Ведь Анна в таких вопросах смогла бы быть не­преклонной. Наверняка. И Софья вспоминала недавнюю встречу с сестрой со смутным чувством стыда и нелов­кости. Что же тогда произошло?..

После Петербурга Ковалевские жили в Гейдельберге. Здесь в университете уже училась небольшая группа моло­дых людей и девушек из России. Супруги присоединились к ним. Софья занималась математикой, Владимир зоологи­ей. Маленький, тихий городишко, где в восемь вечера сто­рож бродил по улицам, стуча в колотушку и призывая жи­телей гасить огни, пришелся им по душе. Здесь впервые после треволнений палибинской свадьбы им было спокойно и легко.

Ковалевские нашли скромную, но уютную квартиру и жили соседями, каждый в своей комнате. Владимир неот­лучно сопровождал Софью на прогулки, молодежные ве­черинки, после лекций они вместе шли домой, делясь друг с другом новостями.

Однако с приездом к ним Анны все резко изменилось. Видимо, та в глубине души была уязвлена своим задержав­шимся девичеством. Ей шел двадцать седьмой год, и в сердце шевельнулось завистливое чувство. Начались при­дирки, намеки, и в конце концов вышел очень неприятный разговор.

Анна донимала Ковалевского: раз брак фиктивен, то надо быть честным и не переходить грань. «Какую грань?» — недоумевал Владимир. Но Анна считала недо­пустимым, что Ковалевские живут в одной квартире и слишком много времени проводят вместе. Стало понятно — ближайший друг, кем считали Ковалевские Анну, думает, что они обманщики и предатели. Заподозренный в «бо­лезненной низменной страсти», Владимир покинул квартиру, а там и вовсе уехал из Гейдельберга, сначала в Иену, потом в Мюнхен. Он приезжал к Соне, перебравшейся в Берлин, но лишь на время, урывками. Ей в большом холодном горо­де было неуютно, тоскливо. Она обвиняла Владимира в эгоизме, в отсутствии добрых чувств к ней. Их встречи за­канчивались ссорами, а письма были переполнены взаимны­ми упреками.

Тяжело перенося одиночество, Софья подозревала, что Ковалевского это не мучает. «Ему нужно только иметь около себя книгу и стакан чая, чтобы чувствовать себя вполне удовлетворенным». Ее это злило. Она забыла, что Владимир, дав ей долгожданную свободу, выполнил глав­ное и единственное условие их брака. Теперь они могли расстаться и не видаться больше никогда. Но раздражение Софьи, ее жалобы заставляют думать, что она отнюдь не хотела, чтобы дело кончилось именно так. Безусловно, от­ношения Ковалевских должны были принять какую-то бо­лее конкретную форму. Полный разрыв? Полный союз?

На это все-таки еще нужно было время...

* * *

Профессор Вейерштрасс с гордостью и грустью признавал, что работа его ученицы близится к концу. С гордостью — потому что понимал: на математическом небосклоне под­нимается новая яркая звезда и он в меру отпущенных ему сил способствовал этому. С грустью — потому что четыре года пролетели вмиг, Софья, конечно же, уедет в Россию, и эту потерю ему никто никогда не заменит.

Но, преисполненный тайного, невысказанного чувства к своей ученице, профессор сделал для нее все что мог. Он, прожив жизнь во власти отвлеченных формул и теорем, на­учился читать все на лице Софьи. Чтобы скрасить ей скуч­ное берлинское житье, отправлялся с нею в театры, на кон­церты, знакомил с интересными людьми. Он на правах старшего друга умолял ее не перегружаться так сильно и беречь здоровье. Она заболевала — он возил ее по врачам. Его дом и стол всегда были в распоряжении милой учени­цы. На Рождество, когда всякий, покинувший отчие стены, особенно остро ощущает свою заброшенность, профессор устраивал для Софьи чудесный праздник с красавицей ел­кой и трогательными подарками. Его рыцарство не знало предела. И теперь, считал он, ему надлежало сделать по­следнее — помочь Ковалевской добиться официального признания.

Вейерштрасс решился на шаг, который для любого другого, не такого авторитетного, как он, ученого окончил­ся бы неудачей: в Геттингенский университет полетело письмо профессора с просьбой присудить Ковалевской ученую степень без защиты, заочно.

За эти годы профессор изучил характер своей учени­цы. Она была нервна до болезненности. Ни здоровьем, ни выносливостью природа ее не наградила. Как скажется на ней выступление перед чужой и, возможно, не слишком доброжелательной аудиторией?

Поразительно, какая предупредительность и забота сквозят в строчках Вейерштрасса. «Она застенчива, не может свободно говорить с чужими, — писал он о Софье геттингенским коллегам. — При ее молодости и нежном сложении возбуждение от экзамена может вредно отра­зиться на ней. Факультет должен согласиться, что сту­дент, самостоятельно занимающийся исследованиями по­добно тем, что выполнила Ковалевская, представляет со­бой нечто необычное».

Ходатайство профессора Вейерштрасса возымело дей­ствие: Ковалевская получила научную степень доктора фи­лософии и математических наук. Впереди была родина, куда она возвращалась победительницей. И, как это всег­да бывает после нелегкой полосы в жизни, ей казалось, что все тревоги и сомнения остались позади.

Софья, конечно, повзрослела и была теперь готова иначе взглянуть на свои отношения с Владимиром. Их, даже вопреки собственным желаниям, все-таки соединили какие-то тайные нити. Сейчас она стала дорожить ими. Кроме того, профессиональный успех «старшего брата» не мог оставить ее равнодушной. Ковалевский действительно потряс научный мир. Вчера еще неизвестный любитель-естественник всего за два-три года создал несколько фун­даментальных работ, послуживших основой сравнительной палеонтологии. Позже их назовут классическими, а масти­тые ученые-палеонтологи всего мира признают Владимира Ковалевского своим гениальным учителем.

В Россию Ковалевские вернулись вместе...

* * *

Те, кто пять лет не видел Софью, ожидали встречи с неким синим чулком, дамой науки, которая во сне и наяву бредит формулами. Ковалевская же, казалось, напрочь забыла свою математику и успехи на этом поприще. Она с удовольстви­ем дала себя закрутить вихрю развлечений. Ее видели в те­атрах, на литературных вечерах, на молодежных пирушках, шумевших до рассвета. Оживленная, с блестящими глазами и улыбкой, не покидавшей лица, Ковалевская по-прежнему притягивала восхищенные взоры. Неужели эта хохотушка, танцевавшая до упаду на дружеских сходках, действительно подданная сухой и строгой науки? «Ах, какие же вы наив­ные, господа, — смеялась Софья. — Лишь с фантазером и мечтателем водит знакомство ее величество математика».

И говорила, говорила, говорила... Родная речь звучала музыкой. «Простите, друзья, там, в неметчине, я молчала долгие пять лет. Как же мучительно жить без долгих на­ших разговоров за чаем пусть и ни о чем, о пустяках-мелочах, но долгих, задушевных». Та петербургская осень, осень возвращения, когда нудные холодные дожди вымы­вали из города последнее золото парков, казалась Софье раем.