КРУШЕНИЕ

КРУШЕНИЕ

И вот семейная идиллия светлейшего разрушена. Меншиков и Дарья Михайловна из домашнего заточения обращаются за защитой к императору и его сестре Наталье. Но разве он сам пощадил зятя Девиера, когда жена его, родная сестра Александра Даниловича, слезно молила о снисхождении: «Светлейший князь, милостивый отец и государь, приемляю я смелость от моей безмерной горести труднить вас, милостивого отца и государя, о моем муже, о заступлении и милостивом предстательстве к ее императорскому величеству, всемилостивейшей нашей государыни, дабы гнев свой милостию обратить изволили».[413]

Это письмо, полное безысходности и отчаяния, поданное Анной Даниловной 30 апреля, осталось без ответа – свирепые законы борьбы за власть не знали пощады: Девиера отправили в Сибирь. Теперь так же повисали в воздухе его собственные мольбы. Вместо удовлетворения просьбы Петр II подписал указ о ссылке его, лишенного чинов и наград, в нижегородскую вотчину: «Указали мы князя Меншикова послать в Нижегородские деревни и велеть ему жить тамо безвыездно, и послать с ним офицера и капральство, солдат от гвардии, которым и быть при нем». По просьбе опального вельможи нижегородская вотчина была в тот же день, 9 сентября, заменена ссылкой в Ранненбург – крепость близ Воронежа, сооруженную по чертежам Петра I.

Последний раз Меншикову довелось быть в Ранненбурге семь лет назад. Тогда к приезду владельца в крепости был наведен лоск. Теперь на всем лежала печать запустения: 197 оконных рам оказались без стекол, а в 153 окошках обветшала слюда, обстановка дома не шла ни в какое сравнение с роскошью, оставленной князем во дворце в Петербурге. Здесь были обнаружены три старых стула, обитых кожей, семь дубовых и липовых столов, единственный стул из орехового дерева заморской работы, впрочем, тоже ветхий, несколько стульев русского мастерства, требовавших ремонта.[414]

Можно представить, что творилось во дворце Меншикова в течение суток, отведенных ему на сборы. Обжитые и пышно обставленные роскошной мебелью и украшенные дорогими коврами и картинами покои дворца выглядели как после погрома: десятки слуг в величайшей сумятице выполняли распоряжения, противоречившие одно другому, – укладывали одни предметы, предназначавшиеся для вывоза, чтобы тут же заменить их другими. Мебель, дорогие ковры, картины, изделия из хрусталя и походные шатры пришлось тоже оставить. Но и то, что было решено прихватить с собой, едва разместилось на телегах огромного обоза: в тридцать три кареты, коляски и колымаги были уложены подголовники, баулы и баульчики, сундуки и сундучки, спешно сбитые ящики, узлы. Обоз сопровождала пестрая свита слуг, свидетельствовавшая о намерении князя сохранить и в ссылке блеск своего двора.

Среди 133 человек свиты, выехавших из Петербурга, находились: маршалк, 8 пажей, 6 гайдуков, 16 лакеев, 12 поваров, 2 портных, 2 певчих, сапожник, гофмейстер и паж нареченной невесты и даже 2 карла. В то же число входили 13 собственных драгун, своего рода княжеских гвардейцев, а также 20 гребцов, предназначавшихся для движения по озеру Ильмень и рекам. В общей сложности штат слуг состоял из 148 человек.[415]

Вместе с главой семьи в ссылку отправлялись супруга, сын Александр, дочери Мария и Александра, а также сестра супруги Варвара Михайловна Арсеньева.

Семья отправлялась в неизвестность. Впрочем, постороннему могло показаться, что едет не ссыльный, а богатый барин, не пожелавший расстаться со столичным комфортом в полюбившейся ему глухой вотчине. Лишь у Дарьи Михайловны, не выдержавшей напряжения, явно сдали нервы – весь долгий путь она, не переставая, рыдала.

Каков будет финиш подневольного путешествия семьи, она, разумеется, в точности не знала. Но ее проницательности вполне доставало, чтобы подвести черту под прошлым. В будущем она не рассчитывала ни на роскошь, ни на блеск.

Калейдоскопически сменялись картины былого. Вспоминался воскресный день 19 марта 1727 года, Данилыч устроил пышные, с царским размахом, торжества по случаю ее именин. За праздничным столом сидели все вельможи, иностранные послы, цесаревна Елизавета, наследник престола. После обеда танцы, пушечная пальба и фейерверк с изображением приветственных слов в честь именинницы: «Виват, светлейшая княгиня Дарья Меншикова!»[416]

Будущее не предвещало чего-либо, даже отдаленно напоминавшего то, что произошло около полугода назад, в день ее именин.

Подобного отправления вельможи в ссылку не знала ни предшествующая, ни последующая история России. Напомним, как сам Меншиков отправлял в ссылку Петра Андреевича Толстого. Перед нами письмо Толстого, написанное из Петропавловской крепости в день своего отъезда в ссылку какому-то Борису Ивановичу: «По указу ея императорского величества кавалерия и шпаги с меня сняты и велено меня послать в Соловецкий монастырь от крепости прямо сего дня. Того ради, Борис Иванович, можешь ко мне приехать проститься, а сын мой Иван, чаю, от печали не может приехать, а вас обеих велели ко мне допустить.

И немедленно пришлите мне малова Яшку с постелею и баулку з бельем, да денег двести рублев, да сто червоных, также чем питаться и молитвенник и Псалтырь маленькую и прочее, что за благо разсудите. А малова Митьку я возьму с собою… А более писать от горести не могу». Толстой просил прислать еще «шлапрок», а также «малово, который бы умел ество сварить».[417]

Остается гадать, почему Меншикову был дозволен столь пышный выезд, с огромным обозом и в сопровождении многочисленной дворни, в то время как Толстой должен был довольствоваться «баулкой» с бельем, постельными принадлежностями и сопровождением двух слуг.

Вероятнее всего, падение «полудержавного властелина» являлось неожиданностью не только для него самого, но и для его противников. Дворцовые перевороты более позднего времени, как известно, готовились в непроницаемой тайне, и заговорщики располагали более или менее детальным планом действий, предусматривавшим не только отстранение от власти временщика или коронованной особы, но и их последующую судьбу. Вполне возможно, что хитрый и архиосторожный Остерман рискнул раскрыть карты и подсказать Долгоруким мысль об устранении Меншикова лишь после своего визита к светлейшему 5 сентября, когда обнаружил безмятежное состояние князя и убедился в беспроигрышности затеваемого дела. Успех Остермана и Долгоруких, как и поражение Меншикова, были столь ошеломляющими, что и победители, и побежденный в течение некоторого времени находились в состоянии оцепенения, некоего шока, мешавшего в полной мере осознать происшедшее и его последствия. Здесь вступал в силу закон инерции: до сознания Меншикова не сразу дошла мысль, что он уже и не светлейший, и не генералиссимус, и не член Верховного тайного совета, и не будущий тесть императора; равным образом и его противники, ранее безропотно повиновавшиеся светлейшему, в полной мере не осознали, что он повержен навсегда и что с ним можно поступать, как с простым колодником. Именно этими соображениями можно объяснить удививший наблюдателей парадный выезд князя. Современник, имевший возможность наблюдать этот выезд из столицы, записал: «Проезжая по улицам петербургским, он кланялся направо и налево из своей кареты и, видя в сбежавшихся толпах народа своих знакомых, прощался с ними так весело, что никто не заметил в нем ни малейшего смущения».[418] Хотел того князь или не хотел, но его пышно обставленное отправление в ссылку объективно являлось вызовом, брошенным победителям, и этот вызов не остался незамеченным.

Сейчас главная задача состояла в том, чтобы срочно выдворить его из столицы и тем самым лишить возможности принять ответные меры.

Следы этой поспешности видны даже в отсутствии инструкции у командира отряда, сопровождавшего Меншикова в ссылку, гвардии капитана Степана Мартыновича Пырского. Обычно лицам, отправляемым с каким-либо заданием, вручалась инструкция с перечнем наставлений. Но на этот раз Пырский, оказавшись без инструкции, сам обратился к секретарю Верховного тайного совета Степанову с девятью вопросами, на которые потребовал «резолюции». Ответы Степанова были затем утверждены Апраксиным, Головкиным и Голицыным. Характерно, что подпись Остермана под «резолюцией» отсутствовала – главный режиссер переворота предпочел остаться в тени, не оставлять следов своего в нем участия.

Пырский должен был взять под свой контроль переписку Меншикова, его общение с посторонними людьми; капитану надлежало решительно «противные поступки унимать».

На вопрос Пырского: «В пути и по городам, также и в Москве и в Ранненбурге приезжих и прочих людей кого к нему допускать ли?» – последовала резолюция Верховного тайного совета: «Везти его мимо Москвы; а пускать к нему посторонних людей токмо при себе».

Регулярно, почти ежедневно, Пырский информировал Верховный тайный совет о продвижении кортежа. В донесениях мелькают знакомые названия остановок на пути из Петербурга в Москву: Ижора, Тосна, Любань, Новгород, Валдай, Едрово, Березай, Вышний Волочек, Торжок, Тверь, Городня, Клин…

В первый же день пути, 11 сентября, Пырского догнал в Ижоре гвардии адъютант Дашков с устным предписанием Верховного тайного совета отобрать оружие у людей, сопровождавших ссыльного. Мера предосторожности не была лишней – команда Пырского состояла всего из 79 человек, значительно уступала челяди Меншикова. В Тосне Пырский изъял 18 фузей, 36 пистолетов, 33 палаша, 25 кортиков. Здесь же, в Тосне, у Меншикова обострилась застарелая болезнь. Как засвидетельствовал Пырский, «у него гортанью кровь по-прежнему появилась».[419]

Сильный приступ болезни вынудил чету Меншиковых обратиться с просьбой к своим противникам: светлейший адресовал ее к Верховному тайному совету, Остерману и придворному лекарю Блюментросту, а Дарья Михайловна предприняла попытку заручиться сочувствием у женщин – супруги Остермана и его тещи. Меншиков сообщал, что «ныне в пути без лекаря пользоваться кем не имею», и просил Верховный тайный совет и лично Остермана отпустить к нему доктора Шульца, которому он еще в Петербурге успел выдать на путевые расходы 200 рублей. «Понеже, – писал Меншиков, – по воли Божией имею попрежнему мокроту с кровью». Выслать Шульца Меншиков просил и Блюментроста. Просьба Дарьи Михайловны носила более общий характер – она умоляла своих корреспонденток исхлопотать у Петра II «Божескую милость», чтобы «нам малую отраду видеть». Вернуть Меншикову «милости» было таким же безнадежным делом, как воскресить мертвого. Руки помощи никто не протянул. Отклика призыв к милосердию не вызвал – это был акт отчаяния столь же безрассудный, как и бесполезный. «Малой отрады» ссыльная семья не получила, письма Дарьи Михайловны не были вручены адресатам, они покоились среди бумаг Верховного тайного совета, но просимый Меншиковым доктор все же прибыл.

Три письма, подписанные Меншиковым 12 сентября 1727 года, являются последними документами с автографом Александра Даниловича – более никаких прошений и жалоб он не отправлял. Что касается его распоряжений хозяйственного содержания, то они не сохранились.

Впрочем, вмешательство медиков едва ли могло излечить князя от застарелой болезни. Само по себе путешествие в осеннюю слякоть сопряжено с большими трудностями и требовало затрат физических сил, которых у князя поубавилось. Но дело было не только в трудности пути. Улыбки и приветствия, расточаемые знакомым во время продвижения по улицам столицы, свидетельствовали всего лишь о его исключительном самообладании и выдержке. Меншикову было, конечно, уже не до улыбок. Оставшись наедине с собою, он оказался во власти отчаяния, видимо, еще более сильного, чем то, которое ему довелось пережить в январе-феврале 1723 года. Оно и вызвало обострение болезни. 2 октября, когда Меншиков был доставлен в село Березай, у него начался очередной приступ, едва не закончившийся смертельным исходом. Вот как выглядело состояние князя под пером Пырского: «И тут князя Меншикова зело было (болезнь. – Н.П.) смертельно схватила, что чють не умер, отчего того часу кровь пустили и потом исповедали и приобщили святых тайн».[420] Как вел себя капитан Пырский по отношению к знатному узнику, допускал ли он какие-либо послабления? Судя по всему, допускал, но не бескорыстно.

С одной стороны, он в своих донесениях подчеркивал усердие в пунктуальном выполнении «резолюции» Верховного тайного совета. Рвение Пырского вице-канцлер, по-видимому, подогрел обещанием пожаловать ему майорский чин. В делах сохранились частные письма Пырского к Остерману и Степанову с напоминанием об удовлетворении оставленной перед отъездом челобитной «о перемене своего ранга».

Ради майорского звания стоило постараться, и свое старание капитан изображал так, что ни у Верховного тайного совета, ни у Остермана не возникало даже тени сомнения, что режим содержания опального вельможи достаточно суров.

2 октября Меншиков, как мы видели, находился при смерти. Это, однако, не помешало Пырскому продолжать движение и отклонить просьбу Меншикова сделать остановку в селе Березай до появления зимнего пути. Меншикова уложили в качалку, привьючили ее к двум лошадям и таким способом 5 октября доставили в Вышний Волочек. Моросил ли нудный осенний дождь, дул ли пронзительный ветер – солдаты месили бездорожье и не спускали глаз с кареты, в которой везли ссыльного.

14 октября, находясь в Клину, Пырский получил указ об изъятии у Меншикова, его сына и дочерей орденов и о водворении Варвары Михайловны в Александровский монастырь. Курьер, доставивший этот указ, привез и кольцо, подаренное нареченному жениху, потребовав взамен кольцо, врученное Петром II Марии Александровне во время помолвки. Таким образом, слабо теплившаяся надежда, что «по учиненному пред Богом обещанию» Петр вступит с дочерью «в законное супружество», развеялась бесповоротно.[421]

На следующий день Пырский донес о пунктуальном выполнении всех повелений: обменял перстни, отобрал «кавалерию», отправил в монастырское заточение сестру жены.

Был случай, когда действия Пырского могли вызвать раздражение членов Верховного тайного совета, и прежде всего Остермана. Речь идет о пересылке писем Александра Даниловича и Дарьи Михайловны Верховному тайному совету, Остерману, его супруге и теще с просьбой о присылке доктора. Но Пырский проявил осторожность: в частном послании к секретарю Верховного тайного совета Степанову он передавал судьбу писем в руки его, Степанова, – тот мог их захоронить в бумагах, а мог, если сочтет необходимым, вручить адресатам. Степанов, как мы видели, предпочел их задержать у себя.

Итак, донесения Пырского дают основание видеть в гвардейском капитане сурового и беспощадного служаку, бдительно сторожившего своего узника, не склонного проявлять никакого милосердия и даже готового доставить к месту назначения труп вместо живого Меншикова.

Быть может, все эти качества были присущи Пырскому, и именно они дали основание Остерману назначить его командиром отряда. Но вместе с тем Пырский не был свободен от распространенного среди современников порока – он принадлежал к числу мздоимцев.

Обещанная Остерманом «перемена ранга» была журавлем в небе, а в сундучках кареты Меншикова лежали драгоценности и деньги, которыми князь был готов поделиться со стражами. Соблазн получить хоть малую толику княжеских сокровищ был велик, и Пырский не устоял против этого соблазна. Он согласился брать подношения. Князь одаривал Пырского дорогими перстнями, деньгами, мехами, а когда кортеж ехал мимо недавно пожалованной капитану деревни из трех дворов, то распорядился выдать ему на обзаведение жеребца, шесть кобыл и несколько жеребят, велел снабдить этот конный завод овсом и сеном из своих вотчин, а также доставить три сотни бревен на хоромы для барина. Перепадало кое-что и рядовым. Под предлогом того, что команда терпит нужду из-за него, Меншикова, он наградил каждого солдата двумя с полтиною рублями.

Продаваемая Пырским благосклонность, видимо, избавила Меншикова и его семью от мелочной и назойливой опеки команды. Более того, ссыльным удалось несколько раз воспользоваться попустительством капитана, чтобы установить связь с внешним миром.

Светлейший был тяжело болен и, надо полагать, смирился со своей судьбой. Энергию Дарьи Михайловны целиком поглотили хлопоты вокруг больного супруга. Придавленная бедой, она, женщина хрупкая, едва ли была способна к сопротивлению. Единственным человеком в составе ссыльной семьи, сохранившим смелость, желание и энергию, чтобы выпутаться из беды, была Варвара Михайловна. Это она, разумеется, с согласия Меншикова и от его имени, отправила к заслуженному генералу князю Михаилу Михайловичу Голицыну гонца с просьбой, чтобы он ходатайствовал перед царем об оказании ссыльной семье «милости».

Затея закончилась неудачей то ли потому, что встреча служителя Федора Фурсова с Голицыным не состоялась, то ли потому, что последний не пожелал компрометировать себя связями с опальным вельможей и отказал в просьбе. Неудача не обескуражила Варвару Михайловну, и она еще раз использовала этого же служителя, чтобы отправить его с такой же просьбой в Москву к губернатору Ивану Федоровичу Ромодановскому и престарелому сенатору Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину. Однако Фурсов не рискнул обратиться к московским вельможам. «Понеже, – как он позже объяснял, – то не малое дело».[422]

В менее существенных делах подкуп Пырского и его команды принес плоды. Так, Московская домовая контора Меншикова по его распоряжению доставила к нему, когда кортеж находился недалеко от старой столицы, 22 тысячи рублей. Половину этой суммы князь отдал Варваре Михайловне, которую ждала ссылка в Александров монастырь. Кроме того, Меншикову было разрешено отправить письма-распоряжения вотчинным приказчикам и служащим, оставшимся в Петербурге. Эта поблажка, как и прочие, являлась нарушением Пырским своих обязанностей.

17 октября 1727 года обоз со ссыльной семьей оказался в деревне Аксиньиной, что в двух верстах от Химок. Отсюда кортеж круто повернул на юг и, не заезжая в Москву, через два дня достиг Люберец. Дальнейший путь лежал по Коломенской дороге, и 3 ноября, почти два месяца спустя после выезда из Петербурга, Меншиков был доставлен наконец в Ранненбург. Здесь через три дня произошло событие, круто изменившее и судьбу Меншикова, и карьеру Пырского.

6 ноября ссыльный решил отметить день своего рождения. Семейный праздник он использовал для очередных подношений капитану и всей страже, включая солдат.

По требованию Пырского, считавшего, что Ранненбург «крепость немалая и содержания требует искуснова», численность охраны была доведена до 195 человек. Меншиков выдал солдатам, охранявшим его с начала пути, по два с полтиной, а прибывшим позже из Москвы – по два рубля, капралам – по пять, сержантам – в два раза больше, прапорщику – двадцать, капитану-поручику – пятьдесят. Самый дорогой подарок, позже оцененный в сто пятьдесят рублей, – перстень с алмазами – достался Пырскому. Кроме того, Меншиков в дополнение к казенному рациону велел выдавать каждому солдату по одной копейке в день на мясо и рыбу.

Надо полагать, что среди облагодетельствованных князем людей начались распри из-за размера полученной подачки, и Пырский, опасаясь доноса, решил упредить события. 9 ноября 1727 года он отправил в Верховный тайный совет донесение, в котором говорилось о «получении подарков не только здесь, в Ранненбурге, но и в дороге».[423]

Как же жилось князю в течение двух месяцев, когда он находился под надзором Пырского?

Меншиков, как явствует из документов, рассчитывал, что Ранненбург станет для него последним убежищем, где он будет коротать жизнь до конца дней своих, поэтому принимал меры, чтобы устроиться в нем поудобнее, и думал о завтрашнем дне. Еще будучи в пути, он позаботился о благоустройстве своей новой резиденции. В Ранненбург он отправил несколько распоряжений о заготовке столовых припасов, меда и пива, ремонте хором, приобретении рыбы на Покровской ярмарке. Приказчикам вотчин, расположенных близ Волги, велено было проявить старание «о покупке и присылке яицкой и волжской разных засолов икры», а московский приказчик должен был обеспечить дом разными сортами вина.[424]

Режим содержания ссыльного, видимо, не отличался строгостью. Меншиков по-прежнему покупал благосклонность капитана Пырского разного рода подношениями, которые тот охотно принимал и после того, как известил Верховный тайный совет о том, что князь не скупился на подарки. Поводов для приема подношений было немало: то день рождения Пырского, то именины его супруги, то день рождения самого князя, то встреча Нового года. В руках Пырского оказались золотые часы, табакерка, перстни, отрез золотой парчи на камзол и даже пара поношенных платьев с княжеского плеча.

Несмотря на послабления Пырского, от былого величия остались жалкие воспоминания. Семья князя хотя и пользовалась услугами дворни, но численность ее уменьшилась более чем вдвое: выехали из Ранненбурга слуги-иностранцы, исчезли певчие, карлы, убавилось лакеев и конюхов. В Петербурге проснувшегося князя ждала толпа вельмож и придворных. В Ранненбурге вместо вельмож у дверей стоял часовой, зорко следивший за каждым шагом узника.

Жизнь семьи, успевшей как-то приспособиться к условиям ссылки, была в начале января 1728 года нарушена появлением в Ранненбурге двух новых лиц – гвардии капитана Петра Наумовича Мельгунова и действительного статского советника Ивана Никифоровича Плещеева. Первый из них должен был заменить Пырского на посту начальника караула.

В Верховном тайном совете в действиях Пырского усмотрели грубые нарушения инструкции, поэтому Мельгунова снабдили новой инструкцией, устанавливавшей более жесткий режим заточения. Строже стал контроль за перепиской Меншикова. В инструкции читаем: «Чтоб ни единое письмо ни к ним, ни от них мимо твоих рук не миновало». Ограничивались права Меншикова на вотчины – ему было запрещено заключать какиелибо сделки. Инструкция содержала новый пункт, навеянный отправлением должности начальника караула предшественником Мельгунова. «У него же, Пырского, принять остаточную у него денежную казну. А от князя Меншикова как тебе самому никаких подарков не брать, так и подчиненным брать отнюдь не допускать под опасением за преступление по военному артикулу».[425] Плещеев тоже был снабжен инструкцией. Президент Доимочной канцелярии, человек, по отзывам современников, весьма свирепый, в дни могущества Меншикова постоянно отиравшийся в приемной его дворца, теперь, согласно инструкции, должен был выполнять роль следователя.

Опальному вельможе предъявили множество финансовых претензий частные лица и государственные учреждения. Плещеев должен был потребовать от Меншикова ответа в расходовании казенных сумм. Долги ссыльного, реальные и мнимые, дали Верховному тайному совету повод приказать Плещееву описать все его «пожитки», опечатать их и приставить караул. Следователю, кроме того, надлежало отобрать у Меншикова и его сына «чюжестранные кавалерии» – иностранные ордена, «понеже, – как сказано в инструкции, – чюжестранные потентаты чрез своих министров» требовали их возвращения. Одно поручение, весьма деликатное, выполнение которого требовало соответствующих навыков, объясняет, почему при назначении следователя выбор пал именно на президента Доимочной канцелярии.

Двор и столичные сановники твердо уверовали в несметные богатства Меншикова. Эта убежденность подкреплялась еще и тем, что князь в дополнение к доходам с вотчин в 1727 году взял у казны на расходы около 200 тысяч рублей. Члены Верховного тайного совета надеялись обнаружить в княжеском дворце уйму денег наличными. Но вот незадача: «Денег в доме ево ничего не является», – разочарованно отметила депеша. Плещеев должен был допросить Меншикова, «чтоб он сказал подлинно, без утайки, куда взятую в нынешнем году сумму употребил или где и у кого в сохранении положены. Також, нет ли где в чужестранных государствах в банках и в торгах».[426]

Плещеев начал составление описи имущества 5 января 1728 года. В присутствии Меншикова, членов его семьи и многочисленной челяди открывались один за другим подголовки, сундучки, ларчики, футляры, из которых извлекали усыпанные бриллиантами, жемчугом и изумрудами шпаги, трости, пряжки, запонки, перстни, портреты. В общей сложности в опись было включено 425 предметов различных наименований, принадлежавших Меншикову, его супруге, сыну и двум дочерям. Поскольку многие драгоценности записывали под одним номером и называлось их общее число (например, «15 булавок, на каждой по одному бриллианту» или: «2 коробки золота литого», «2 больших алмаза в серебре», «95 камней лаловых больших и средних и самых малых»), то общее количество предметов достигало нескольких тысяч. Среди конфискованных предметов находилась и трость, изготовленная по эскизу Петра и подаренная Меншикову за Калишскую победу, а также подарки и награды иностранных коронованных особ: шпага с золотым эфесом, украшенным алмазами, – подарок польского короля; запонка с большим алмазом, подаренная прусским королем, датский орден Слона с шестью большими бриллиантами. Среди «пожитков» княжеской семьи интересны предметы домашнего обихода и гардероб вельможи, его супруги и детей. Вся посуда была сработана из серебра: чайники, подносы, сахарницы, кофейники, ножи, вилки. Даже «блюдо, что бреютца» и «уринник с ручкою» (ночной горшок) были серебряными. Поражает огромное количество одежды князя. Перечень ее вполне подтверждает репутацию, которую снискал светлейший среди современников: он был модником и тщательно следил за своим гардеробом. Достаточно сказать, что опись Плещеева зарегистрировала 147 рубах без манжетов и с кружевными манжетами, из голландского полотна, около 50 кружевных и кисейных галстуков, 55 пар простых и шелковых чулок, 25 париков, огромное количество простынь, подушек, скатертей.

Гардероб Дарьи Михайловны был скромнее, причем все вещи оставлены за нею. Помимо юбок, кафтанов, корсетов, платков, более 50 рубах, ей было оставлено под расписку множество кусков разных сортов материи: 28 аршин тафты, 62 аршина байбрека, 8 аршин белого атласа, узлы с разноцветными лентами.

Второе место после главы семьи по количеству драгоценностей и одежды занимала старшая дочь Мария. Для нареченной невесты царя князь приготовил богатое приданое. Перечень принадлежавших ей драгоценностей, разумеется конфискованных, включал свыше 200 наименований. Среди них четыре бриллиантовых креста, множество ниток крупного и мелкого жемчуга, сотни бриллиантов и изумрудов, серьги, кольца, пряжки, подвески, запонки, «две персоны арапских, литых в золоте, при них искры алмазные», портреты Петра, Екатерины и Дарьи Михайловны, украшенные бриллиантами и алмазами. В списке изъятых вещей находилась пудреница, чернильница с двумя песочницами, игла золотая, серебряная «готоваленка», зрительная труба. Вся одежда и обувь, а также шесть вееров и соболья муфта были оставлены Марии.

В феврале Плещеев донес Верховному тайному совету о результатах своих усилий: «А пожитки ево, князя Меншикова, также деньги и вещи, что чего явилось переписал и собрал в одно место, запечатал и поставлен караул».

Закончив составление описи драгоценностей и имущества, Плещеев призвал всех слуг князя и под угрозой смертной казни предложил сообщить о деньгах и вещах, утаенных Меншиковым от следствия. Обращение к прислуге не дало ожидаемых результатов, хотя все же было кое-что обнаружено сверх предметов, включенных в опись.

Один из слуг донес, что в Москве у княгини Татьяны Шеховской хранится ларчик Меншикова с драгоценностями «тысяч на сто и больше». Князь признал, что у Шеховской находится ларчик, но, по его мнению, «в том ящике золотых вещей, например, только тысячи на три или четыре».[427]

Другая попытка утаить деньги была сделана с целью обеспечить черный день свояченице Варваре Михайловне. Речь идет о 22 тысячах рублей, доставленных семье Меншикова из Московской домовой конторы, когда ссыльные находились в пути. Половину этой суммы князь взял себе, и ее остатки были изъяты Плещеевым, а другую половину он передал свояченице, будущей инокине Варсонофии, перед отправлением ее в монастырь.

Три складня, два их них усыпанных бриллиантами, один – изумрудами, оцененных в 22 тысячи рублей на тогдашние деньги, то есть самые дорогие предметы, были переданы на хранение служанке Екатерине Зюзиной. Месяц после приезда Плещеева она хранила тайну, а затем не выдержала и донесла.

Молва современников Меншикова оценивала его сокровища в фантастические суммы. Князь Куракин сообщал, что ежегодный доход князя с вотчин достигал 150 тысяч рублей, «также и других трезоров (драгоценностей) великое множество имел, а именно в каменьях считалось на полтора миллиона рублей». Среди «каменьев» выделялся «яхонт червщатой (рубин. – Н.П.) великой цены по своей великости и тяжелине и цвету, который считался токмо един в Европе».[428] Богатства князя в представлении Куракина выглядят ничтожными по сравнению с тем, что на этот счет сообщал саксонский посланник Лефорт. В октябре 1727 года он доносил в Дрезден: «Одни говорят, что вещи, отнятые у него в дороге, превышают 20 миллионов, другие же говорят, что только пять».[429] В другом донесении, отправленном в конце ноября, Лефорт сообщал: «Составляется опись имуществу, оставшемуся в доме князя Меншикова. Собирают все данные о незаконно приобретенном им в различное время из государственной казны, как то: на 250 000 серебряной столовой посуды, на 8 000 000 червонных и на 30 000 000 серебряной монеты. Все это кажется невероятным».[430] Сообщенные Лефортом цифры, правда, с упоминанием его сомнений относительно их достоверности, попали на страницы трудов историков.[431]

Слово «невероятно» слишком слабо отражает преувеличение Лефортом реальных богатств Меншикова. Их оценку следует признать плодом ничем не сдерживаемого полета фантазии. Лефорт черпал информацию из абсолютно недостоверных источников. Точно известно, что в пути у Меншикова никто деньги не изымал. Из инструкции Плещееву мы также знаем, что во дворце князя в Петербурге никаких денег не обнаружено. Но даже если бы в нашем распоряжении не было оценочных ведомостей сокровищ князя, то и в этом случае сведения Лефорта можно легко опровергнуть. Для этого достаточно сопоставить бюджет России с приводимыми Лефортом цифрами.

В 1724 году казна намеревалась получить восемь с половиной миллионов дохода. Он складывался из подушной подати, взимаемой с 7 миллионов налогоплательщиков, а также разнообразных косвенных налогов. Богатства Меншикова в деньгах и драгоценностях с учетом перевода червонных в рубли оценивались, по Лефорту, суммой от 51 250 до 66 250 тысяч рублей.

Воображение современников, судачивших по поводу несметных сокровищ Меншикова, видимо, подогревалось просочившимися сведениями об изъятии у него крупнейшего в Европе яхонта. Эта драгоценность стала предметом особых забот Верховного тайного совета в связи с тем, что камень стоил колоссальных денег – Меншиков в 1706 году заплатил за него какому-то сибирскому купцу девять тысяч рублей. В журнале от 10 сентября 1727 года читаем: «Призываны Алексей Макаров и Петр Мошков и приказано им, чтоб они камень яхонт большой у князя Меншикова взяли». Запись следующего дня отметила выполнение указа: «Впущен был Петр Мошков и объявил камень большой лаловой, который по вчерашнему приказу взял он у князя Меншикова, и тот камень для отдания е. и. в. принял барон Андрей Иванович Остерман».[432]

Сведения о сокровищах Меншикова можно отчасти проверить по оценочным ведомостям изъятых у него драгоценностей, а также наличных денег. Считаем, что «отчасти», ибо цена, проставленная в ведомостях, занижена по крайней мере в 2–3 раза. Драгоценности были оценены в 120 тысяч рублей. Реальная их цена, видимо, равнялась 300 тысячам рублей. Каково же было удивление Плещеева, когда он в сундучках князя вместо ожидаемых миллионов обнаружил сущую безделицу – 11 156 рублей русской монетой и на 1455 рублей иностранной валюты. К этой сумме следует прибавить еще 6594 рубля и 88 червонных, отписанных в казну из приморских дворцов домовой конторе, ведавшей ингерманландскими и копорскими вотчинами, а также 73 822 рубля, конфискованные в Петербурге. Наконец, приплюсуем 11 тысяч, подаренных Варваре Михайловне, и 1 тысячу рублей, отданную купцу на приобретение мехов, вина и прочего. Без большой погрешности общую сумму сокровищ и денег Меншикова можно определить в 400 тысяч рублей. Тоже сумма немалая! Если перевести деньги того времени на курс золотого рубля начала XX века, то получим около 3,5 миллиона.

Работный человек средней квалификации на мануфактуре во времена Меншикова получал 18 рублей в год.

Уместно вспомнить, что в начале жизненного пути все богатство Меншикова составлял кузов, наполненный пирогами. На склоне лет для доставки в Москву одних только драгоценностей и денег понадобилось шесть сундуков.

Сумма в 400 тысяч рублей, разумеется, не отражала всего богатства Меншикова. Немалых денег стоила обстановка дворцов Меншикова в Ораниенбауме, Кронштадте, Москве и Нарве. Главное же богатство князя составляли многочисленные вотчины, крепостные крестьяне, промысловые заведения, дворцы, мебель, хрусталь, ковры, картины, одежда и прочее.

Какова дальнейшая судьба сокровищ светлейшего, кто стал владельцем осыпанного бриллиантами складня, оцененного в 16 тысяч рублей, бриллианта к прусскому ордену Черного Орла в 7 тысяч, кому достались запонки, серьги, перстни, булавки и прочее добро?

Канули в неизвестность. Попытки обнаружить следы сокровищ Меншикова в собраниях главных музеев страны – Эрмитаже, Оружейной палате, Историческом музее – не увенчались успехом. На судьбу сокровищ и имущества Меншикова проливают свет архивные документы.

Гардероб княжеской семьи доставили в Москву. Частично им воспользовались дети Меншикова, возвращенные из ссылки в 1731 году.

Перечень предметов, полученных Александром и Александрой Меншиковыми, занимает свыше 30 архивных листов. Среди них разнообразная мужская одежда: камзолы, кафтаны, шапки, шляпы, чулки, перчатки, галстуки, 23 парика. Женская одежда представлена менее богато: юбки, корсеты, муфты и т. д. Наследники получили немало столового и постельного белья. Посуда, возвращенная наследникам, была медной и оловянной.[433] Большая часть одежды стала жертвой времени и небрежного хранения. Летом 1730 года Московская губернская канцелярия сообщала, что кровля дома, где хранилось имущество, дала течь, отчего, как сказано в доношении, пожитки «весьма трупеют».[434]

Любопытна судьба предметов, доставшихся в приданое Александре Александровне, вышедшей замуж за брата фаворита императрицы Анны Иоанновны – Густава Бирона.

Александра Александровна умерла бездетной в 1736 году, а четыре года спустя катастрофа постигла и Биронов – Эрнст Бирон, ставший после смерти Анны Иоанновны регентом, в результате дворцового переворота вместе с братьями оказался в ссылке в Пелыме. Имущество Густава Бирона было конфисковано, в том числе и полученное в приданое покойной его супругой. Таким образом, части имущества Меншикова суждено было дважды подвергнуться конфискации.

Законным наследником приданого был брат покойной Александр Александрович, но он по каким-то причинам объявил свои права на него только в 1752 году. В челобитной он сообщал, что за сестрой было отдано из возвращенного имущества отца «пожитков тысяч до семидесяти, да деревни купленные, лежащие в Польше, Горы Горки, которые проданы графу Потоцкому за восемьдесят тысяч рублев, и деньги за сестрою моею в приданство не были отданы ему, Бирону».

Мы не ручаемся за точность оценки «пожитков», ибо в челобитной Александра Александровича сказано, что Горы Горки были проданы за 80 тысяч рублей, а на поверку оказалось, что продажная цена была на 10 тысяч меньше и составила всего 70 тысяч. Во всяком случае, к 1740 году, когда составлялась опись конфискованного имущества, «пожитки» Густава Бирона оценивались в 5696 рублей, в том числе женского платья на 1051 рубль, фарфоровой и хрустальной посуды на 331 рубль, а медной и оловянной – на 297 рублей. Остальные предметы, бесспорно принадлежавшие А. А. Меншиковой, большой ценности не представляли. Это прежде всего множество портретов князя, его супруги, детей и всей семьи, выполненные финифтью на меди и оцененные от двух до шести рублей каждый, а также несколько картин. Изделий из золота и серебра, за исключением двух золотых перстней с вынутыми камнями, а также прочих драгоценностей опись не зарегистрировала. Относительная скромность конфискованных «пожитков» дает основание предположить, что Густав Бирон, возможно, готовился к падению брата и сумел заблаговременно куда-то пристроить драгоценности.

Имущество Густава Бирона, как отмечалось выше, было оценено в 5696 рублей, а с торгов его продали за 13 963 рубля. Следовательно, купцы-эксперты, привлекаемые Канцелярией конфискации в качестве оценщиков, имели обыкновение проставлять на предметы, изъятые у опальных лиц, не реальные, а значительно заниженные цены.[435]

Иностранные ордена Меншикова без бриллиантов были отправлены в Иностранную коллегию, а часть русских – обрела новых владельцев. Орден святой Екатерины, изъятый у сына Александра Даниловича, царь отдал своей сестре Наталье Алексеевне, а орден Александра Невского, отобранный у пажа нареченной невесты, вручил фавориту Ивану Долгорукому. Прочие ордена с бриллиантами, принадлежавшие самому светлейшему и оцененные в 11 500 рублей, были употреблены в дом его императорского величества.

Наиболее ценные предметы из меншиковских сокровищ Петр II подарил Наталье Алексеевне. В их числе упоминавшийся выше бриллиантовый складень, бриллиант к «прусской кавалерии», золотой пояс с пряжкой, усыпанной бриллиантами, и множество других украшений.

Использование остальных сокровищ связано с двумя событиями в царском доме: коронацией Петра II и смертью его сестры. По распоряжению Остермана серебряную посуду Меншикова весом около центнера передали «для убору ко гробу» царевны.[436] На изготовление короны использовали бриллианты, алмазы, изумруды, жемчуг. Их пришлось извлечь из пуговиц, портретов, запонок, петлиц, крестов. Общая их стоимость превышала 29 тысяч рублей.

Все, что осталось от дележа, присвоила императрица Анна Иоанновна. Бывшая Курляндская герцогиня затребовала драгоценности на следующий же день по восшествии на престол. Доставленные в ее дворец предметы она, как написано в официальном документе, «пересматривать изволила и по пересмотру указала те вещи», на общую сумму в 22 872 рубля, оставить у себя.[437]

Покончив с описью драгоценностей и имущества, Плещеев приступил к допросам Меншикова. Ему надлежало выяснить связи Меншикова с шведским сенатором Дибеном, которому он якобы дал гарантию, «что со стороны российской ничего опасаться не надлежит, понеже власть в войске содержится у него в руках и наипаче, что тогда здоровье ее величества государыни императрицы зело в слабом состоянии и чает он, что век ее долго продлиться не может». Такое обещание Меншиков дал не бескорыстно. Шведский посол в Петербурге барон Цедеркрейц будто бы выдал Меншикову взятку в 5 тысяч червонных за информацию о внешнеполитических планах России по отношению к Швеции.[438]

Иными словами, у Верховного тайного совета было намерение обвинить Меншикова в государственной измене. Подозрение в измене покоилось на донесениях русского посланника в Стокгольме графа Головкина, сына канцлера.

В Петербурге были допрошены три секретаря Меншикова. Ни один из них не подтвердил обвинения: никаких писем, «противных ее императорского величества и Российской империи, в чужеземные государства и особливо в Швецию ни к кому не писали». Не удалось обнаружить следов преступной переписки и в опечатанной канцелярии Меншикова.[439] Остерман и Голицын признали убедительными показания взятых под стражу секретарей и распорядились освободить их. Осталось допросить самого Меншикова.

Плещеев вел допросы Меншикова в присутствии капитанов Мельгунова и Пырского. Обвиняемый, однако, категорически отрицал как получение взятки, так и действия, направленные против интересов России.[440]

Помимо официальных допросов, Плещеев вел с Меншиковым частные разговоры. Формально они якобы происходили с глазу на глаз, как непринужденный обмен мнениями, но их подслушивали заранее спрятавшиеся за ширмой капитан Пырский и подпоручик Ресин. Правда, всего им расслышать не удавалось, но во время одного из таких приватных разговоров они уловили следующие слова Меншикова: «С шведской-де стороны и много разговоров бывало и говорено, чтобы им отдать Ригу и Ревель и из Выборха Шувалова и Порошина вывести и определить иноземца, и за то обещали ему, кн. Меншикову, отдать во владение Ревель и объявить князем в Ингрии, и он, кн. Меншиков, того по верности своей к его императорскому величеству и ко всему Российскому государству не учинил. Ингрия и так моя, к тому ж и Ревель», – рассудил князь.[441]

Обвинение Меншикова в измене повисло в воздухе, улики на этот счет отсутствовали.

Плещеев допрашивал Меншикова и по поводу вымогательства им у герцога Голштинского 80 тысяч рублей. После смерти Екатерины герцога выдворили из России, причем перед отъездом он должен был получить 300 тысяч. Меншикову ставилось в вину, что он вынудил герцога из этой суммы выдать крупный куш в 80 тысяч якобы «за труды», то есть за хлопоты. В инструкции Плещееву действия Меншикова названы «дерзким вымогательством».

В этом обвинении налицо тоже передержка. Во-первых, деньги были выданы герцогу без участия (во всяком случае формального) Меншикова на основании завещания Екатерины и определения Верховного тайного совета, на заседании которого Меншиков, кстати, не присутствовал. Следовательно, он не мог претендовать на вознаграждение «за труды». Тем не менее деньги Меншиков все-таки получил, но совсем при иных обстоятельствах. Он заявил следователю, что герцог накануне отъезда сам подарил вотчины в Голштинии, оцениваемые в 100 тысяч рублей. От щедрого подарка светлейший не отказался, но пожелал взять его деньгами: 60 тысяч он получил наличными, а на 20 тысяч ему был выдан вексель. Мысль обвинить Меншикова в вымогательстве пришла герцогу после падения светлейшего, когда Верховный тайный совет обратился с призывом, чтобы все, кто имел к нему претензии, немедленно их предъявили.

В задачу Плещеева входило и расследование хищений Меншикова. О масштабе казнокрадства Меншикова среди иностранных дипломатов при русском дворе, как мы знаем, ходили невероятные слухи. Сумма начета, предъявленного Меншикову, равнялась 110 тысячам рублей, 1 тысячи ефимков и 100 червонным. Из этой суммы Меншиков признал обоснованными претензии казны только на 100 червонных. Остальной начет он оспаривал, причем на законных основаниях.

С какой целью Плещеев допрашивал Меншикова, в чем состоял практический смысл следствия, затеянного Верховным тайным советом четыре месяца спустя после события, обратившего всесильного вельможу в ссыльного?

Задача следствия состояла в том, чтобы доставить Верховному тайному совету необходимый материал для манифеста «О винах Меншикова»: надо было положить конец пересудам и обнародовать обвинения, убеждавшие всех как внутри страны, так и за ее пределами в том, что в Ранненбург отправлен государственный преступник, достойный самого сурового наказания.

Такой манифест от имени Петра II был подготовлен Остерманом. Французский посол Маньян доносил в Париж 9 сентября, в день падения Меншикова: «Каждую минуту ожидают появления манифеста по этому делу».[442] Но проходили дни, недели и даже месяцы, а манифест так и не увидел света. Его обнаружил два века спустя в ворохе архивных бумаг историк В. Н. Нечаев.

Что же удержало Верховный тайный совет удовлетворить любопытство современников?

Ответ на поставленный вопрос дает анализ проекта манифеста. Среди восьми «вин» Меншикова на первое место поставлен его произвол к лицам царствующей династии – Петру II и его бабке Евдокии Федоровне Лопухиной. Меншиков, сказано в проекте манифеста, «дерзнул нас принудить на публичный зговор к сочетанию нашему на дочере своей княжне Марье», а также «бабке нашей великой государыне Евдокии Федоровне чинил многие противности, которых в народ публично объявлять не надлежит». Все же одну «противность» составитель манифеста назвал: Меншиков не разрешил свидания царицы с внуком и заточил ее в Новодевичий монастырь в Москве.

Оба обвинения, правильные по существу, формально не могли быть предъявлены Меншикову. Известно, что «тестамент» – завещание покойной императрицы – возлагал на Верховный тайный совет обязанность «супружество учинить» между Петром II и одной из дочерей Меншикова. Более того, Верховный тайный совет в свое время обвинил Толстого и Девиера как раз в том, что они противились сватовству «на принцессе Меншиковой». Сам Остерман принимал живейшее участие в этом сватовстве. В манифесте, обнародованном в мае 1726 года от имени Петра II, было сказано, что Толстой, Девиер и их сообщники, «не доброхотствуя нам, тщились отвратить блаженные памяти ее императорское величество от ее всемилостивейшего от нас высокоматернего попечения о сватовстве нашем на принцессе Меншиковой, которую мы во имя Божие, с воли ее ж величества и по нашему свободному намерению к тому благоугодною избрали».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.