Глава 3

Глава 3

Возвращусь снова к 13 октября 1942 года, когда мы прибыли в лагерь. Группа из 150 пленных, в которой оказался я, была направлена в первый – крайний от ворот лагеря барак первого (I) предварительного блока. Во время поселения многие из них устроили толкотню, пытаясь занять место получше, то есть подальше от двери, возле которой стояла параша, и поближе к одному из окон – светлому месту.

Мне, сильно ослабшему и неспособному не только толкаться, но и двигаться быстро, досталось место как раз рядом с парашей. Однако интеллигентный пленный, ехавший со мной в одном вагоне и «зауважавший» меня, уступил мне свое место. Хотя оно было почти рядом с парашей, но зато у самого окна. Сосед оказался одесситом. Я запомнил его имя и фамилию – Михаил Бровко.

Замечу, что в лагере было принято обращаться друг к другу только по имени, а часто – по прозвищу. Кличку или прозвище могли дать по названию города или области, где проживал пленный (например, «смоленский», «рязанский», «москвич», «мытищинский», «ленинградский», «киевлянин»), по характерной черте его внешности («косоглазый», «хромой», «длинный», «коротышка», «куцепалый»), национальности («хохол», «белорус», «осетин», «татарин»), профессии («маляр», «агроном», «комендант», «колхозник», «студент») и по разным другим особенностям человека. По фамилии или имени и отчеству обращались очень редко.

Вторым моим соседом в бараке стал чернявый молодой человек, очень похожий на кавказца, но со светлой кожей, – Артем Бабаян. Через два года после окончания войны я случайно встретил его в Москве. Мы отметили нашу встречу в его квартире. Тогда я узнал, что он не армянин, а еврей. В лагере он назвал армянскую фамилию и имя, чтобы избежать расстрела. Третьим соседом, расположившимся напротив меня, оказался высокий и сильный украинец – Иван из-под Полтавы. Мы составили своего рода «колхоз», поддерживая друг друга и делясь чем могли. Так, Иван сразу же предложил нам закурить. Мы договорились, что будем при отсутствии кого-либо из нас следить за вещами, чтобы их не стащили.

Часам к восемнадцати в нашем бараке все пленные окончательно расположились на своих местах. После этого к заходу солнца отобранный комендатурой лагеря старший барака и еще несколько человек из него принесли из пищеблока в деревянных ведрах (бадьях) картофель в мундире и чай, а на большом куске брезента – черный хлеб в буханках, маргарин в пачках и мясные консервы в металлических банках. Многие ели картошку вместе с кожурой, а кое-кто просил у товарищей очистки. В последующие дни среди обитателей бараков были и такие, кто искал картофельные очистки и другие пищевые отходы в мусорном баке лагеря.

Во время обеда кое-кто сразу же съел свой картофель, другие дожидались дележа хлеба, маргарина и консервов. Но эта операция оказалась очень сложной, так как приходилось разрезать килограммовую буханку хлеба на пять частей чьим-то плохеньким ножом. Еще труднее было разделить на 23 человек (таким же ножом и без весов) пачку маргарина весом 500 граммов и банку мясных консервов весом 750 граммов на 37 человек. При дележе этих продуктов их, как и картошку, предварительно раскладывали на шинели. Все внимательно следили за процессом дележа и делали по этому поводу подсказки и замечания.

Лишь несколько товарищей отложили на утро полпорции хлеба, а у большинства не осталось ни крошки. В общем, опробовав немецкий «деликатес» – маргарин и проглотив щепотку консервов, мы лишь раздразнили аппетит и почувствовали себя еще более голодными, чем раньше.

Когда наступила темнота и все легли спать, кое-кто задымил цигаркой, но большинство не разрешило курить, так как и без того в бараке не хватало свежего воздуха.

Многие пленные негромко разговаривали друг с другом, вспоминая довоенную жизнь, своих родных и близких и, конечно, еду. Мимо меня почти всю ночь непрерывно ходили к параше.

Часов в шесть утра нас построили на поверку, но двое пленных продолжали лежать на своих ложах. Оказалось, они умерли. Нас посчитали и приказали разойтись. Покойников унесли на шинелях в морг, а их вещи взял старший барака, чтобы потом решить, как с ними поступить. После завтрака, на который нам, как оказалось, был положен только чай, старший барака раскрыл вещевые мешки умерших и предложил разыграть их вещи – безопасные бритвы, полотенца, ножики и еще кое-какую мелочь. А кусочек хлеба покойного он отдал мне, как самому явному «доходяге». Но я отказался от «подарка» в пользу старшего по бараку, объяснив, что он заботится обо всех нас, а на это нужны силы. Все меня поддержали. Старший барака моментально проглотил тот кусочек. Желающих взять вещи покойных почти не было, поэтому их распределили без розыгрыша. Я увидел среди этих вещей чистую ученическую тетрадь и карандаш, которые мне охотно отдали.

Погода в этот день выдалась солнечной и теплой. Воспользовавшись этим, все вышли во двор и уселись на траве. Почти для всех главным занятием стало уничтожение вшей, поэтому все разделись догола и стали бить паразитов. И как раз в это время по дороге мимо лагеря потянулись, кто пешком, а кто и на велосипедах, местные жители, которые с большим любопытством и отвращением наблюдали за нашим занятием.

Несколько отроков, одетых в форму гитлерюгенда (нацистской детско-юношеской организации), начали бросать в нас землей и камушками, обзывая нас грязными русскими свиньями. Но часовой лагеря быстро прекратил их проделки.

Вскоре на автомашинах приехали несколько фотографов и кинооператоров, которые долго и с разных точек снимали нас, смеясь и издавая радостные возгласы.

Среди проходящих мимо лагеря преобладали женщины разного возраста и пожилые мужчины. Некоторые из них смотрели на нас с сочувствием. Я хотел обратиться к кому-нибудь из них по-немецки, но часовой у ворот закричал мне: «Быстро уйди назад!» – и клацнул затвором винтовки. Тогда я решил, как это уже было в Павлограде, бросить за ограду лагеря записку с просьбой приносить мне что-нибудь поесть. Записку я вложил в другой лист бумаги вместе с камушком и попросил рослого Ивана закинуть комок за проволочное ограждение лагеря. Пораженный тем, что я могу даже писать по-немецки, Иван выполнил мою просьбу. Оставалось ждать, чем закончится моя затея.

Наступило время обеда. Оба моих друга и еще несколько пленных отправились со старшим по бараку в пищеблок. Они принесли суп и стали разливать его по котелкам, причем сначала черпали суп эмалированной кружкой одного из пленных, а потом, когда она не стала полностью погружаться в суп, – ложкой. А после этого владельцу кружки разрешили вылизать остатки пиши. Он встал на колени, залез головой в ведро и вычистил его языком. Тех, кто имел эмалированную кружку, считали «счастливчиками», ведь они могли получать «дополнительное питание». Я считал для себя унизительным поступать подобным образом.

Получив суп, одни сразу же опустошили котелок, а другие дожидались получения картофеля и использовали его вместо хлеба. Некоторые бросали картофелины в суп и раздавливали их ложкой, превращая первое блюдо в пюре. После обеда я увидел около барака трех пожилых пленных, которые карманным ножиком что-то строгали из дощечки. Я спросил, что они мастерят. Оказалось – весы. Они выглядели очень примитивно, но позволяли разделить буханку хлеба на равные по весу порции. Сначала буханку разрезали на пять частей на глазок, а потом в каждую из двух порций погружали иглы весов, привязанные нитками, и поднимали весы. От более тяжелого куска отрезали дольку и прибавляли ее к более легкой порции. После этого одну из порций снимали и заменяли ее третьей и т. д. К сожалению, такие весы не были пригодны для дележа маргарина.

На другой день утром я подошел поближе к проволочному заграждению, чтобы посмотреть, лежит ли у дороги моя записка, и очень обрадовался, увидев, что ее нет. Затем я сел на траву и вынул из кармана свою самодельную тетрадь, в которой записывал немецкие слова и словосочетания. Вдруг передо мной оказался человек в серой красноармейской шинели. Я вспомнил, что это был переводчик, встречавший нас по прибытии в лагерь. Неожиданно он обратился ко мне по фамилии и сказал по-немецки: «Доброе утро!»

Переводчик попросил меня отойти с ним в сторону, и, когда мы удалились от других пленных, он сообщил мне следующее. Прошлым вечером к нему пришел его друг – полицай, имеющий право бывать за пределами лагеря. Возвращаясь из Мюльберга, он обнаружил у дороги мою записку. Хотел было отдать ее немецкому начальству, но потом передумал и принес переводчику, чтобы вместе обсудить, как поступить дальше.

Переводчик и полицай решили никому из начальства о записке не говорить, а меня строго предупредить, чтобы я впредь такие записки не писал, потому что это, во-первых, смертельно опасно, а во-вторых – совершенно бесполезно, так как никто из немцев, даже очень сердобольных, не рискнет принести в лагерь передачу для военнопленного, тем более советского.

Переводчик попросил никому не говорить о содержании нашего разговора, потом достал из нагрудного кармана гимнастерки мою записку и тут же сжег ее. Из записки переводчик узнал, что я студент Московского университета. А он перед началом войны окончил Днепропетровский университет. Он добавил, что скоро уедет в рабочую команду, и рекомендовал мне тоже не задерживаться здесь, чтобы просто-напросто не сдохнуть с голоду. А еще он заметил, что я могу начать работать переводчиком в небольшой рабочей команде и совершенствовать в ней знание немецкого языка, без чего впредь «нельзя будет жить по-человечески, если Германия победит в этой войне». Он посоветовал также быть очень осторожным не столько с немцами, сколько со своими же людьми, среди которых немало сволочей. Угостив меня напоследок немецкой сигаретой и дав прикурить ее от зажигалки, переводчик удалился.

Как только я вернулся, мои соседи по бараку Михаил, Иван и Арам поинтересовались, кто ко мне приходил. Пришлось соврать, что это мой знакомый по службе в Горьком, который находится в лагере уже с лета. Через несколько дней обитателей нашего барака после помывки в душе перевели в карантинный блок.

Устроившись на своих новых местах, мои соседи Иван и Михаил забеспокоились по поводу того, что теперь мне уже не смогут вручить передачу, если кто-то принесет ее по моей записке, так как наш адрес изменился. Я ответил, что с этим придется смириться, и больше мы этот вопрос не обсуждали.

Жизнь на новом месте с 20 октября пошла в основном так же, как и в предварительном блоке. Однако возникли существенные изменения режима, вызванные тем, что резко ухудшилась погода – еще теплые и солнечные осенние дни сменились дождливыми и холодными. А многие из пленных были одеты и обуты плохо – явно не для такой погоды. По этой причине большинство пленных после завтрака, перед которым их подвергали утренней поверке и выгоняли на плац на время уборки помещения, вообще не выходили из барака до следующего дня. Но если в предварительном блоке пленных держали на воле только для выноса параши, уборки барака, посещения наружного туалета и умывальника, то в карантинном блоке время пребывания вне его увеличилось. Поводом для этого стало проведение утренней зарядки, выполнявшейся с упражнениями из советского комплекса для получения значка ГТО, причем второй – достаточно сложной ступени. Занятия проводил спортивного вида молодой полицай родом из Одессы, хваставшийся тем, что начальство его оформило как фольксдойче, то есть как этнического немца.

«Физрук» показывал упражнения и заставлял выполнять их не менее десяти раз, даже если шел дождик со снегом. Если кто-то ленился, другой полицай мог ударить его дубинкой. Пленные ждали на плацу, пока в бараке из брандспойта промывали пол. И эту операцию в карантинном блоке проводили не от случая к случаю, а ежедневно. Но никто не вытирал мокрый пол, и поэтому приходилось ждать, пока он не высохнет сам.

Из-за того, что в течение дня люди не выходили больше во двор, в тесном бараке возникала страшная духота. Кто-то курил цигарки или козьи ножки с низкосортной махоркой, кто-то кашлял и чихал. От параши шла страшная вонь. А главное – не разрешалось открывать окна. Это можно было делать только по утрам в присутствии «начальства». Заниматься было нечем. Только несколько человек что-то мастерили из деревянного и металлического мусора, например мундштуки и какие-то игрушки. Оказалось, что один пожилой пленный умудрился перед отправкой из Днепропетровска утаить от полицаев малюсенький молоток, наковальню и отвертки.

Мы получили по половине пачки махорки, произведенной на Гродненской табачной фабрике в Белоруссии. К порции махорки выдали также по 25 листиков тонкой бумаги, из которой можно было свернуть цигарку. Таким образом, кисет, доставшийся мне от умершего в лагере в Лозовой, снова нашел себе применение.

Дни и ночи длились ужасно долго. У некоторых имелись карты, в которые играли тайком от часовых, чаще всего в подкидного дурака, проигрывая из-за неимения денег пайку хлеба, картофелину или горсть махорки. Скучно было даже мне, хотя я ежедневно и подолгу просматривал свое самодельное пособие по изучению немецкого языка. Я придумал еще нарисовать свой портрет, взяв за основу фотокарточку со студенческого билета. Недостатком его было лишь то, что, не имея ластика, я не смог удалить с рисунка клеточки – предварительно нанесенную карандашом разметку.

За моей работой наблюдали несколько товарищей. Один из них попросил сделать портрет с фотокарточки его трехлетнего сына, а дальше пошли и другие заказы, которыми я занимался два дня. Каждый заказчик расплачивался одной вареной картофелиной.

Так как дни проходили очень нудно и голодно, я спросил по-немецки у одного из наших часовых, долго ли еще мы здесь пробудем. Часовой, к великому неудовольствию сопровождавшего его полицая, знавшего лишь немного немецких слов, ответил, что не знает, но попробует выяснить. К сожалению, больше он у нас не появлялся.

Прошло еще несколько дней. Для многих жизнь показалась совсем невыносимой. Кое-кто начал плакать, несколько человек оказались на грани сумасшествия. Мой сосед Иван попросил меня написать за него заявление в комендатуру лагеря о том, что он хочет поступить на службу в германскую армию. Сначала под диктовку Ивана я написал черновик на русском языке. Иван указал, что родом он из Полтавской области, родителей большевики раскулачили и сослали в Сибирь, а он едва не умер от свирепствовавшего на Украине голода. Работал в колхозе, проучился пять лет в школе, был призван в армию и прослужил несколько лет, став старшиной. Во время летних боев он якобы добровольно перешел к немцам, расстреляв жида-комиссара. Он имеет страстное желание отомстить большевикам за своих родителей и за другие беды, поэтому просит взять его на службу в ряды доблестных германских вооруженных сил и обязуется быть верным солдатом.

С трудом я изложил на немецком языке все продиктованное Иваном. Он вручил заявление в тот же день во время вечерней поверки немецкому часовому. Поступок Ивана никого не возмутил, хотя то, что он сделал, было, по существу, изменой Родине. Но почти все тогда считали, что победить Германию невозможно и, так или иначе, придется ей служить.

…На следующий день с аналогичной просьбой подошел ко мне другой пленный, обещая неплохо заплатить за работу – отдать половину суточной пайки хлеба и пару картофелин. Одессит Бровко «поддержал» его намерение, сказав мне, что сейчас для нас самое главное – любыми способами выжить, не умереть с голоду.

На этот раз моим заказчиком оказался немолодой крымский татарин. Он также сначала продиктовал мне на ломаном русском языке примерный текст заявления, назвав причиненные большевиками обиды его народу и ему лично, включая преследование за религию и за соблюдение обычаев. Татарин упомянул о своем добровольном переходе к немцам. Я переписал русский текст по-немецки, а вечером получил от заказчика обещанное и поделился заработком с Михаилом. Сразу после вечерней поверки татарин отдал заявление часовому.

3 ноября утренняя поверка была проведена особенно тщательно. Спрашивали, кто себя плохо чувствует, кто болен. Оказалось, что в нашем бараке больных нет и все могут нормально передвигаться. В этот раз после поверки обошлось без зарядки на плацу. После завтрака в бараке появились часовой, полицай и незнакомый русский переводчик. Дали команду – всем забрать личные вещи и выйти во двор. Нас привели в отдел регистрации и рассылки военнопленных.

В отделе каждому выдали жетон с личным номером и сфотографировали. А затем часовой и полицай повели нас на склад обмундирования. Под контролем заведующего складом – пожилого и крикливого фельдфебеля, имевшего то ли кличку, то ли фамилию Кинто, мы сняли с себя одежду и обувь, а затем в соответствии со своими размерами получили чистое нижнее белье, верхнюю рубашку, описанные выше мундир, брюки, шинель и пилотку, а также по паре коротких портянок и тонких штопаных шерстяных носков и ботинки на толстой деревянной подошве.

Некоторые из нас, имевшие неплохие отечественные шинели и шапки-ушанки, темно-фиолетовые кавалерийские брюки, не стали их менять.

С большим удовольствием я сбросил свою куцую шинель, на которой было неудобно спать на полу, и брезентовые с дырками сапоги. А брюки – часть моего парадного студенческого костюма, хотя и изношенные, – было жалко оставлять.

Каждого пленного, одевшегося в «новую» одежду и промаркированного краской, внимательно рассматривал Кинто. Он обращал внимание, не оторваны ли на одежде пуговицы, нет ли где-либо разошедшегося шва и т. д., а если обнаруживал эти недостатки, то сразу направлял пленного в барак, где находилась портняжная мастерская. Работавшие в ней портные – «старые» военнопленные – устраняли недостаток, и пленный возвращался обратно и снова подвергался контролю со стороны Кинто. У меня и Михаила оказались оторванными несколько пуговиц на шинели и мундире. Заметив это, Кинто послал нас вместе с полицаем в упомянутую мастерскую. При входе в нее нам встретился заведующий офицер, которому полицай попытался сказать, зачем мы пришли, но никак не находил нужные немецкие слова. А я не растерялся и объяснил причину нашего появления. Офицер сразу же повел нас в глубь помещения и позвал своего помощника вместе с русским переводчиком. Пока нашу одежду приводили в порядок, заведующий, который был улыбчив, выглядел очень добрым (он и в самом деле оказался таким), спросил, как меня зовут, откуда я, где, чему и как долго учился, кто мои родители, сколько мне лет и т. д. Получив ответы на все вопросы, он вдруг предложил мне работать в его мастерской в качестве второго переводчика, одновременно выполняя и другие мелкие работы. Я не знал, стоит ли мне соглашаться, и тогда заведующий порекомендовал мне посоветоваться с рабочими мастерской. А те сразу же стали дружно уговаривать остаться с ними.

Особенно настаивали на этом москвичи, узнавшие, что я из Москвы. Они говорили, что иначе меня могут отправить на очень тяжелые работы в шахту или в рудник. А в мастерской тепло – топят печки, светло и чисто. В общем, меня убедили, но я попросил заведующего оставить со мной Михаила: он знал швейные машины и умел штопать носки. В это время в мастерскую ворвался Кинто, взбешенный нашим долгим отсутствием, и стал, громко ругаясь, выгонять нас. Заведующий его успокоил, объяснив, в чем дело. Но Кинто тут же заставил нас разуться и забрал наши ботинки. Мы остались в одних носках и портянках и не могли понять, что же это означает. Все стало ясно, когда появился полицай с двумя парами долбленых деревянных колодок ярко-красного цвета. Оказывается, как представители команды портных, мы должны были носить их, давая таким образом знать о своей принадлежности. Сапожники ходили в колодках желтого цвета, рабочие пищеблока, кажется, в светло-зеленых и т. д.

На колодках имелись каблуки и снизу – металлические шипы. В них было очень неудобно ходить, и в первое время у меня на ногах появились кровоточившие ссадины. При ходьбе даже по земле от колодок раздавались громкие и неприятные звуки «кик-клок, кик-клок». Эти колодки приходилось носить без портянок, а ночью при посещении туалета их надевали на голые ноги. Правда, в морозные дни мы кое-как приспосабливали портянки, закрепляя их завязками.

Заведующий представил меня коллективу мастерской только по имени Юрий, а фамилию Владимиров он, как и другие немцы, совсем не смог выговорить.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.