Глава вторая ТРИ СТУДЕНТА
Глава вторая
ТРИ СТУДЕНТА
Хорошо, что наш герой не родился лет на тридцать-сорок раньше – не то бы ему пришлось, как другим медикам, выкапывать на кладбище трупы, чтоб попрактиковаться в анатомии, и производить ампутации с помощью пилы, напоив больного спиртом и не зная, выдержит ли он болевой шок (так резали ногу несчастному Анатолю Курагину). Но, к счастью, как раз в 50-е – 70-е годы XIX века медицина совершила огромный скачок на пути к прогрессу. С 1846-го стали использовать анестезию (эфир, а после – хлороформ) во время операций – собственно, лишь тогда и начали делать настоящие операции, удаление аппендицита, например, или камня из почки, а не только отпиливать конечности. В 1867 году Джозеф Листер (кстати, выпускник Эдинбургского университета) случайно обнаружил, что карболовая кислота предотвращает попадание инфекции в раны – так возникла антисептика (авторство термина принадлежит медику по фамилии Холмс, к чьей биографии мы еще обратимся – он же, кстати, одним из первых додумался до того, что, принимая роды, желательно мыть руки и что родовая горячка, от которой женщины умирали тысячами, – следствие грязи, а не Провидения). В 1876-м были впервые использованы медицинские перчатки, а хирурги наконец-то стали мыть руки перед всеми операциями. С кражами из могил после 1850-го тоже был наведен некоторый порядок: студенты-медики по-прежнему практиковались на трупах бедняков (утопленников, висельников, нищих), но человек приличный мог уже не опасаться, что его тело попадет в анатомический театр.
Кроме того, если врач первой половины XIX века, как правило, и резал, и вскрывал, и лечил от всех болезней, то в те годы, когда учился Артур Дойл, уже появились узкие специалисты – гинекологи, окулисты, хирурги, хотя большинство врачей по-прежнему готовили для «широкого профиля». Заметим также, что «распределялись» английские выпускники вовсе не в больницы – это было возможно в России, где большинство населения жило в сельской местности и врачей отчаянно не хватало, так что в деревенскую больничку могли с радостью взять любого зеленого новичка, а в Англии, напротив, среди медиков была гигантская конкуренция и в клинику мог устроиться только опытный, хорошо зарекомендовавший себя врач, – они становились частнопрактикующими докторами, причем терапевтами и хирургами в одном лице. Не существовало ординатуры и больничной практики в нынешнем виде. Но в остальном обучение на медицинском факультете было довольно похоже на современное: первый курс – общие предметы (химия, физика, ботаника, зоология, анатомия), потом начинались специализированные: хирургия, акушерство, физиология, психиатрия, фармакология, диагностика, венерология и так далее (латынь, разумеется, тоже учили). О студенте Чехове мы можем прочесть, что присутствовать при операциях и вскрытиях он начал на втором курсе; Конан Дойл в рассказе «Его первая операция» («His First Operation») пишет, что и первокурсники ходили смотреть на операции в клинику. Из этого рассказа мы можем составить себе некоторое представление о том, какого рода операции были тогда подвластны врачам:
«– Видите высокого лысого человека в первом ряду? – прошептал старшекурсник. – Это Петерсон. Как вы знаете, он специалист по пересадке кожи. А это Энтони Браун, который прошлой зимой успешно удалил гортань...
– А кто эти два человека, что сидят у стола с инструментами?
– Никто. помощники. Один ведает инструментами, другой – «пыхтелкой Билли». Это, как вы знаете, антисептический пульверизатор Листера. Арчер – сторонник карболовой кислоты. Хэйес – глава школы чистоты и холодной воды. И они смертельно ненавидят друг друга».
Особо нежных чувств к своей aima mater Конан Дойл, человек довольно сентиментальный, никогда не питал: отчасти, наверное, из-за жульничества со стипендией, но главным образом потому, что эта угрюмая «мать» (сейчас Эдинбургский университет представляет собой большой комплекс учебных корпусов и общежитий, а тогда это было просто громадное массивное здание с «угрюмым серым фасадом»), в свою очередь, весьма прохладно относилась к питомцам. «Огромной равнодушной машиной» называл Дойл университет в своем первом романе «Торговый дом Гердлстон» («The Firm of Girdlestone: a romance of the unromantic»)[13], а в мемуарах отзывался так: «Университет интересуется своими сынами лишь в тех не слишком редких случаях, когда надеется получить от них гинею-другую. И тут остается только дивиться, с какой быстротой старая курица считает своих цыплят.»
Порядок был такой: студент вносил минимальную требуемую плату за год (откуда взялись деньги, спросит дотошный читатель, если стипендии Артур Дойл не получил? – а другой догадается, что не обошлось без доктора Уоллера) и затем дополнительно оплачивал только те курсы лекций, которые хотел прослушать, но экзамены проводились по всем предметам. Как мы уже отметили, кроме собственно медицинских дисциплин, в программу входили общеобразовательные предметы, которые, как считал Артур, имели весьма отдаленное отношение к искусству врачевания. Но в Эдинбургском университете никто никого ни к чему не принуждал: начальство не интересовало, ходит студент на занятия или не ходит, зубрит или не зубрит; любой мог посреди семестра уехать куда угодно и вернуться только к сессии, а мог и не вернуться и сдать экзамен в следующем году; мог вообще проучиться пять или десять лет, не сдавая никаких экзаменов – правда, диплом бы он не получил, но в XIX веке можно было практиковать и без диплома. Не было студгородков, как в Кембридже или Оксфорде, жилье студенты подыскивали самостоятельно, исходя из своих финансовых возможностей, могли хоть на вокзале жить, никого это не волновало. Также не было контроля ни за их моральным обликом, ни за религиозностью – несмотря на наличие теологического факультета, студент мог поклоняться чему угодно или вообще быть атеистом. «Пьянки и гулянки» не возбранялись, лишь бы они происходили не на лекциях. В общем, каждый устраивался как ему вздумается и делал что хотел. Такова была шотландская система образования, коренным образом отличавшаяся от английской.
Дойл весьма иронически отзывался об английской системе (признавая, правда, за ней кое-что хорошее: «Того, кто опояшет свои чресла и начнет трудиться, ожидают всяческие награды, стипендии, солидные денежные пособия»), но и шотландская не приводила его в восторг. И не только потому, что прилежная учеба не вознаграждалась: «Из каждой тысячи штук сырья примерно шестьсот полностью проходят процесс обработки. Остальные в ее ходе отбрасываются». Артур видел много таких отброшенных, и далеко не всегда это были люди неспособные: просто не всякий юнец может справиться с полной самостоятельностью. Многие просто спивались.
Как же при таком подходе к обучению можно было стать специалистом? Страшновато становится, когда представишь себе дипломированного доктора, толком не посетившего ни одной лекции. Но это сейчас выпускник-разгильдяй может спрятаться в огромном штате какой-нибудь государственной больницы; в XIX веке, когда подавляющее большинство населения лечилось у частнопрактикующих врачей, к плохому доктору просто не стали бы ходить пациенты. Так что каждый эдинбургский студент, всерьез надеявшийся приобрести хорошую практику, понимал, что все зависит от него самого; если было у него достаточно воли и здравого смысла – он выдерживал испытание свободой и становился взрослым, «в то время, как его английские сверстники в духовном отношении еще оставались школьниками». И время, похоже, подтвердило, что шотландская система совсем не плоха: достаточно взглянуть на краткий перечень знаменитых выпускников. Чарлз Дарвин, Дэвид Юм, Роберт Стивенсон, Вальтер Скотт, Джеймс Клерк Максвелл, палеонтолог Ричард Оуэн, русский физик Игорь Евгеньевич Тамм (а самым первым русским, получившим диплом Эдинбургского университета, был сын Екатерины Дашковой), изобретатель телефона Александер Белл, а также, между прочим, одна из богатейших женщин мира Джоан Роулинг и нынешний премьер Гордон Браун. На любой вкус. Хотя, быть может, среди тех, кто загулял и недоучился, тоже были потенциальные гении – как знать.
Студента Дойла, во всяком случае, к гениям никто не относил. Учился он, по его собственным словам, не плохо и не хорошо, был старателен, но звезд с неба не хватал: все-таки профессия была выбрана больше по расчету, чем по любви. Да и занятий пропускал очень много, правда, не из разгильдяйства, а по причинам уважительным, о которых мы будем говорить дальше. Он радовался, что не нужно больше учить математику, зато чрезвычайно увлекся химией, любимой наукой Шерлока Холмса.
Как всегда и везде, занимался спортом. В крикет почти не играл – крикету, как и медицине, надо было посвятить себя без остатка, а у него не находилось на это времени. Пробовал себя в регби – лучшем, по его словам, спорте для коллектива. «Сила, мужество, скорость и изобретательность – великие качества, и все они сошлись в одной игре». В регбийной команде он играл форварда; для людей, совсем далеких от этих игр, стоит заметить, что в тогдашнем регби, в отличие от футбола, форвард – вовсе не стремительный голеадор, а, напротив, рядовой труженик, что на протяжении всего матча возится и пыхтит в куче своих тяжеловесных собратьев по амплуа, дабы легконогие звездочки полузащиты могли прорваться к чужим воротам. Иногда можно прочесть, что Конан Дойл был футбольным нападающим – это ошибка, в футбол он играл в защите. Пустяк, но пустяк-то важный, потому что он характеризует нашего героя: в играх, как и в жизни, он, как правило, был не блестящим индивидуалистом, а рабочей лошадкой. Он начал заниматься боксом – наконец-то детская страсть к дракам нашла приличный выход – и будет практиковаться в нем до старости, хотя выдающихся успехов не достигнет никогда, как и во всех других видах спорта – для этого у него чересчур любительский подход. («Я был бы сильнее, если бы меньше учил и больше учился» – похоже, едва усвоив азы, юный Дойл старался приобщить к своему увлечению как можно больше народу.) Разносторонний был студент, хоть и не особо блестящий. Приведенный ниже абзац отчасти позволяет судить о круге интересов студента Дойла.
«На буфете подозрительно аккуратным строем стояли внушительные тома, порядок которых явно нарушался очень редко: „Остеология“ Холдена, „Анатомия“ Куэйна, „Физиология“ Керка и „Беспозвоночные“ Гексли, а также человеческий череп. Сбоку к камину были прислонены две берцовые кости, а по другую его сторону красовались две рапиры, два эспадрона и набор боксерских перчаток. На полке, в уютной нише, хранилась беллетристика, и стоявшие там книги выглядели куда более потрепанными, чем ученые тома». Эта комната нам уже кажется знакомой – недостает персидской туфли с табаком, – но снимают ее пока что не два знаменитых друга, а совсем другие люди: студент Том Димсдейл, герой дойловского романа «Торговый дом Гердлстон», со своим однокурсником. Артур Дойл жил со своей семьей (опять на новой квартире – Джордж-сквер, 23), с матерью и младшими детьми; надо думать, он порой завидовал приезжим студентам, у которых бывал в гостях, и представлял себе, как бы восхитительно ему жилось, будь он так же свободен в своих привычках – отчасти та же тень тоски по веселому мальчишескому братству, что найдет свое отражение в рассказах о Холмсе и его верном спутнике.
В студенческие годы Артур перестал поглощать только исторические и приключенческие романы и открыл для себя литературу иного рода. В «Торговом доме Гердлстон» описано, какие книги стояли на полках у Тома Димсдейла: «Эсмонд» Теккерея, «Новые сказки тысячи и одной ночи» Стивенсона и «Ричард Феверел» Мередита, «Завоевание Гранады» Ирвинга и «романы в бумажных обложках, зачитанные почти до дыр». Димсдейл был, откровенно говоря, довольно глупым юношей и к тому же двоечником, вылетевшим из университета, так что круг чтения, описанный в романе, скорей относится не к персонажу, а к автору. Не студент Димсдейл, а студент Дойл смог оценить Теккерея – не только исторический роман «История Генри Эсмонда», но и куда более тонкую и блистательную «Ярмарку тщеславия», – и на всю жизнь полюбил Джорджа Мередита, глубокого психолога, незаслуженно забытого в наши дни. Он брал в библиотеке Шекспира, Диккенса, Филдинга, Томаса Харди; как всякий юноша, он пристрастился к поэзии – англоязычной, естественно, – Бернсу, Шелли, Байрону, Браунингу, Китсу, Теннисону (ценил, впрочем, и Гейне); он был в ту пору без ума от Мелвилла, и на него произвела неизгладимое впечатление повесть молодого, но уже знаменитого Стивенсона «Дом на дюнах». А вот книгу Мопассана он впервые раскроет уже лет в тридцать, и вообще французская литература, несмотря на все симпатии к Франции, как-то пройдет мимо него.
Он до дыр зачитал «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле „Бигль“» и впоследствии писал о Чарлзе Дарвине, что человека с более всеохватывающим интеллектом еще никогда не встречалось; не менее, чем интеллект, его привлекали в Дарвине «смелость, нравственная и физическая» и «спокойная настойчивость» – черты, которые казались ему неотъемлемыми качествами англичанина и которыми стремился обладать он сам. Ветхие тома Тацита и Гомера (в переводах: древних языков, как мы помним, он терпеть не мог) стоили ему немалой жертвы: два пенса, что выдавались ему ежедневно на завтрак, он порой оставлял в лавке букиниста. «По мере приближения к лавке между моим голодным желудком и пытливым ненасытным умом разыгрывалось целое сражение. Пять раз из шести во мне побеждало животное». Но каждый шестой раз приобреталась – аккурат за два пенса – старинная книжка: то жизнеописание Фрэнсиса Бэкона, то «История» Эдварда Кларендона (памфлет о деятелях английской революции); ценою завтрака он прочел Свифта, чей памфлет «Сказка бочки», весьма желчно критикующий как католиков, так и протестантов, был созвучен его собственным мыслям. Снижая пафос, заметим, что один тогдашний пенс – это что-то около десяти рублей по-нашему. Позавтракать на двадцатку нынче вряд ли получится, а хорошую книгу на развале отыскать можно.
Артур часто ходил на танцевальные вечера и, едва появлялись свободные шесть пенсов, – в театр, ухитрившись однажды совместить театр с боксом, когда какой-то грубиян пытался пролезть за билетами вне очереди. Из всего вышеприведенного можно сделать вывод о том, что младшекурсник Дойл был, в общем, благополучен и счастлив. Его письма к матери, приводящиеся в биографических изданиях, подтверждают это. Сам он в «Воспоминаниях и приключениях», признавая, что у него бывали «дополнительные заботы и тревожные мысли», тотчас оговаривается, что ни в коем случае не хотел бы создать впечатление, будто жизнь его была мрачна. «Будучи по натуре жизнелюбивым человеком, я не упускал ни одной возможности повеселиться, а кроме того, я обладал огромной способностью наслаждаться». Однако в «Письмах Старка Монро» мы можем прочесть по поводу его душевного состояния в юные годы и другие слова: «Дикая застенчивость, чередующаяся с абсурдными приступами дерзости, тоска по дружеской близости, мучительные переживания по поводу мнимых промахов, необычные эротические опасения, смертельный страх перед несуществующими болезнями, смутные томления, пробуждаемые всеми женщинами, и парализующая дрожь в присутствии одной из них, агрессивность, вызванная опасениями показаться трусом, внезапные приступы уныния, глубокая неуверенность в себе – я держу пари, Берти, что Вы прошли через это, как и я, как и любой восемнадцатилетний парень».
Не стоит ловить Дойла на противоречии – в восемнадцать лет «ужасная застенчивость» и «огромная способность наслаждаться» преспокойно уживаются рядом; а все-таки довольно неожиданная откровенность для джентльмена и викторианца. Далее он высказывает сожаление о том, что писатели-мужчины, подробно описывающие душевную жизнь юных девушек, в которых они ничего на самом деле понимать не могут, почему-то никогда не пишут откровенно о переживаниях молодых людей (как жаль, что он не сможет прочесть «Над пропастью во ржи»!), и признается, что сам хотел бы написать об этом, да вот беда – не обладает достаточным воображением. Так никогда и не соберется написать, напротив, чем дальше, тем глуше будет «застегивать душу на пуговицы», тем меньше будет уделять внимания внутренней жизни своих персонажей. А зря, наверное. Любопытная вышла бы книга.
Не касаясь сейчас всех проблем, названных в «Старке Монро», задержимся на одной: «тоске по дружеской близости». Опять Артур, такой вроде бы общительный, оказался одинок: его друг детства, Джеймс Райан, поступил на тот же факультет, но вскоре заболел и его семья уехала из Англии. Лишь на третьем году обучения Дойл – благодаря регби – сблизится со студентом своего факультета Джорджем Баддом (четырьмя годами старше его), о котором потом напишет целую повесть, и чьи черты будут время от времени проявляться то в одном, то в другом персонаже, – но дружба эта, в силу очень уж неординарного характера Бадда, будет иметь противоречивый и односторонний характер. Почти во всех кратких биографических очерках можно прочесть, что Конан Дойл в университете «сталкивался с такими будущими светилами английской литературы, как Джеймс Барри и Роберт Луис Стивенсон». Это некорректное прочтение фрагмента из мемуаров Дойла, где он пишет, что «мог встречаться» и «едва ли не встречался». Со Стивенсоном он пересечься никак не мог, поскольку тот окончил Эдинбургский университет в 1875 году, когда Дойл еще не поступил туда, причем другой факультет – юридический. Что же касается Барри, то теоретически встречи были возможны – Барри учился с 1877-го по 1882-й, – но опять-таки не на медицинском, а на факультете изящных искусств, и сам Дойл пишет, что познакомился с автором «Питера Пэна» уже много лет спустя после окончания университета, когда они оба жили в Лондоне. С Барри они подружатся и даже попробуют писать вместе. Жалко, конечно, что в Эдинбурге эти двое не знали друг друга.
В «Торговом доме Гердлстон» Эдинбургскому университету посвящено несколько глав, может быть, лучших в романе, во всяком случае, самых живых и непосредственных: экзаменационная сессия, выборы ректора, матч по регби. Попал на страницы романа и кое-кто из университетских профессоров: когда Том Димсдейл приходит сдавать экзамен по зоологии, на столе его ждет распластанный краб, а за столом – «низенький профессор, чьи выпуклые глаза и скрюченные руки придавали ему такое сходство с вышеупомянутым крабом, что Том не мог сдержать улыбки». Этот карикатурный экзаменатор, подвергающий Тома жестокому, но разумному допросу, вероятно, представляет собою нечто среднее между профессорами Томсоном и Резерфордом; последнего (имеется в виду не великий физик-ядерщик Эрнест Резерфорд, а Уильям Резерфорд, обычный профессор медицины, ничем не примечательный в научном отношении) принято называть прототипом профессора Челленджера, что справедливо лишь отчасти: если от Резерфорда профессор Челленджер взял громоподобный голос, ассирийскую бороду, эпатирующее поведение и страсть к парадоксальным идеям, то в научном отношении «крестным отцом» Челленджера скорее является Чарлз Томсон, знаменитый биолог и океанограф, совершивший кругосветную экспедицию, результаты которой коренным образом изменили представление о рельефе дна океанов; кстати, судно, на котором он плавал, называлось «Челленджером» (в экспедиции «Челленджера» участвовал еще один ученый, зоолог Вайвилл, большой педант, чью козлиную бородку унаследует профессор Саммерли). Но преподаватель, который произвел на Дойла самое сильное впечатление, в «Гердлстонах» вообще не упоминается: возможно, начинающий автор инстинктивно почувствовал, что эта фигура слишком значительна для эпизодической роли. Мы говорим о профессоре Джозефе Белле.
«Белл – прототип Шерлока Холмса» – если кто-то и не читал об этом, то наверняка видел английский телесериал о приключениях молодого доктора Дойла. Экранный доктор Белл проводит вскрытия в полицейских участках и сам расследует преступления; в жизни он работал хирургом в Эдинбургской больнице, занимал почетную должность председателя Королевского общества хирургов и никакого отношения к криминалистике не имел – во всяком случае, таково общепринятое мнение. Уже упоминавшийся Дэвид Пири и некоторые другие современные изыскатели, правда, полагают, что Белл таки работал на полицию в качестве судебно-медицинского эксперта и помогал раскрывать громкие убийства, но предпочитал сохранять конфиденциальность, причем Конан Дойл о его деятельности полицейского консультанта знал; говорится даже о конкретном человеке, которого доктор Белл в 1878 году привел на виселицу: известном эдинбургском отравителе Евгении Шантреле. Однако в соответствии с официальными источниками, в качестве судебно-медицинского эксперта по этому делу работал другой сотрудник Эдинбургского университета, профессор судебной медицины Литтлджон; так что версия насчет доктора Белла представляется несколько надуманной, хотя, с другой стороны, если один университетский медик постоянно работал для полиции, то теоретически мог это иногда делать и другой. В любом случае стоит заметить, что в наши дни в Эдинбурге существует Центр судебной статистики и юридических обоснований, который носит имя Джозефа Белла, и этот центр, в частности, разработал компьютерную программу, пытающуюся устанавливать связи между различными уликами и свидетельскими показаниями, а также на основании введенных данных выдвигать разные версии преступления. Так что и не поймешь, кто кому подражает: литература жизни или жизнь – литературе.
Однако «дедуктивный метод» Белл действительно применял на практике, причем как непосредственно в деле – диагностике заболеваний, – так и без видимой пользы для него. Очень наблюдательный человек был доктор Белл и любил щегольнуть своей наблюдательностью перед студентами, угадывая по наружности и манерам пациентов их профессию, материальное положение и прочее.
«Ну, любезный, вы служили в армии?
– Да, сэр!
– Недавно уволились?
– Да, сэр!
– Из Хайлендского полка?
– Да, сэр!
– Сержант?
– Да, сэр!
– Стояли на Барбадосе?
– Да, сэр!
– Видите ли, джентльмены, – пояснял он (Белл. – М. Ч.), – это человек воспитанный, но шляпы не снял. Такого не делают в армии, но если бы он давно вышел в отставку, он приобрел бы уже гражданские манеры. У него уверенный вид, и, без сомнения, он шотландец. А Барбадос – так как он страдает слоновой болезнью, что обычно для Вест-Индии, а не для Британии».
Что касается собственно медицинских диагнозов, то при их постановке Белл нередко обходился вообще без вопросов и ответов, что казалось юным Уотсонам чем-то сверхъестественным, тогда как, по словам самого профессора, все дело было лишь в наблюдательности, умении анализировать и делать выводы. Неудивительно, что студенты внимали Беллу разинув рот; правда, в отличие от Холмса, ему нередко случалось ошибаться – в разгадке прошлого пациентов, но не в диагностике.
Доктор Белл состоял личным врачом королевы Виктории (когда она бывала в Шотландии) и почетным врачом Эдуарда VII, издал ряд медицинских учебников, более 20 лет редактировал «Эдинбургский медицинский журнал». Писал стихи, был неплохим спортсменом, увлекался орнитологией. Внешне он был таким, каким Дойл написал Холмса: длинные тонкие пальцы, орлиный нос и все прочее. Что касается характера Белла – тут источники расходятся во мнениях: можно прочесть, что он был одним из немногих служителей «равнодушной машины», которые относились к студентам по-человечески, а можно и обратное – что он был холоден и строг. Артур Дойл, во всяком случае, чем-то ему приглянулся – наверное, слушал с особенным любопытством, – и Белл выделил его из толпы, назначив своим секретарем (по-видимому, на общественных началах, так как о вознаграждении нигде не упоминается): Артур вел в клинике эдинбургской Королевской больницы, где практиковал Белл и куда приводили студентов-медиков смотреть и учиться, картотеку амбулаторных больных, записывал истории болезней, а главное – присутствовал при «сеансах дедукции» значительно чаще, чем какой-либо другой студент. Все это не только пригодилось ему в литературе (чего он тогда и предположить не мог), но и дало кой-какой навык работы помощником врача – а вот это понадобится уже скоро.
Артуру, как мы помним, были очень нужны деньги – не столько для помощи семье, сколько затем, чтобы содержать себя самого и не быть никому обузой; поэтому он толком прослушал лишь первый курс, а уже на втором начал давать объявления в газеты: он намеревался проходить курс обучения за полгода, а остальное время работать ассистентом у практикующего врача. На том же втором курсе он решил попробовать свои силы в литературе. Написал рассказ «Замок с привидениями в Горсторпе» («The Haunted Grange of Goresthorpe», не путать с более поздним юмористическим рассказом «Тайна замка Горсорп-Грэйндж») и отослал его в эдинбургский литературный журнал «Блэквуд». Ужасную тайну усадьбы Горсторп пыталась разгадать пара молодых героев – один из них был умен и проницателен, другой, попроще, восхищался своим другом. Рассказ отвергли. Текст долгое время считался пропавшим бесследно; в 1942-м его отыскали в библиотеке Эдинбурга, но опубликовали лишь недавно (автору это вряд ли бы понравилось: к своим юношеским пробам пера он относился с брезгливостью)[14].
Отказ сильно обескуражил Артура. Он решил больше не писать и сосредоточиться на поисках работы. В Эдинбурге врача, который нуждался бы в ассистенте-второкурснике, не нашлось; первым нанимателем «доктора» Дойла, к которому тот поступил в помощники в начале лета 1878-го, был доктор Ричардсон из Шеффилда, который обслуживал пациентов из беднейших слоев общества. Обязанности Артура заключались в приготовлении лекарств: работа тонкая, и неопытный ассистент с нею справлялся неважно, да и больные не доверяли юнцу; спустя всего три недели доктор Ричардсон и студент Дойл расстались к взаимному облегчению. Не заплатили Артуру ни гроша – только на дорогу потратился. Тогда он решил, что приработок легче будет найти в большом городе, и, списавшись с родней, приехал в Лондон, где возобновил рассылку объявлений.
Жил он на сей раз не у дяди Ричарда, а у дяди Генри на Клифтон-гарден, но виделся, как и в прошлый приезд, со всеми остальными дядьями и тетками. Однако теперь уже он не мог найти общего языка не только с тетей Аннет. Одна из причин конфликта между лондонскими Дойлами и Артуром заключалась в разном отношении к религии: они были «упертые» католики, он к деятельности церкви уже относился весьма критически.
Что представляло собой мировоззрение Дойла-студента? В мемуарах он назвал ученых, которые в те годы были для него духовными авторитетами: уже упоминавшийся Дарвин, чей вклад в науку, мы надеемся, пока еще не нуждается в комментариях, Томас Гексли – биолог, один из главных пропагандистов учения Дарвина, – натуралист и путешественник Альфред Уоллес, опубликовавший «Вклад в теорию естественного отбора», физик Джон Тиндал, а также известные нашей дореволюционной интеллигенции не хуже Дарвина, а ныне основательно забытые социолог Герберт Спенсер и экономист Джон Милль – основатели позитивизма. (Под конец жизни Конан Дойл от них довольно бесцеремонно отречется: «Сейчас я знаю, что их негативный подход был даже более ошибочен и гораздо более опасен, чем установленная точка зрения, на которую они нападали с такой сокрушительной критикой».) Все они стояли на позициях эволюционизма – как по отношению к человеку, так и к обществу в целом, – и твердо верили в то, что технический прогресс постепенно приведет к прогрессу во всех областях жизни. Большинство из них называли себя агностиками; агностиком решил побыть и студент Дойл.
Сам он в мемуарах определил свои тогдашние взгляды как «агностицизм, который ни на миг не вырождался в атеизм, поскольку я очень остро чувствовал чудесное равновесие вселенной и огромную силу замысла и устойчивости, которую она в себе заключает», а в книге «Новое откровение» («The New Revelation»), о которой в дальнейшем мы будем говорить подробнее, писал, что, как и большинство молодых врачей, оказался убежденным материалистом во всем, что касалось человеческой участи. «Но в то же время я никогда не переставал быть и ревностным теистом, поскольку, на мой взгляд, никто еще не дал ответа на вопрос, заданный Наполеоном звездной ночью во время египетского похода профессорам-атеистам: „Скажите-ка, господа, кто создал эти звезды?“»[15] И, поскольку рядом не оказалось В. И. Ленина, который разъяснил бы ему, что агностицизм есть лишь фиговый листок материализма, считать себя атеистом Дойл решительно отказывался. Но в то же время ему противен был тот бог, любовь к которому пытались вколотить резиновой палкой и в которого верила тетя Аннет – мелочный, мстительный и любящий грубую лесть, – и те общественные институты, что под предлогом защиты истинной веры потворствуют самым низменным человеческим инстинктам и на чьей совести не один десяток братоубийственных войн; а то, что он видел на вскрытиях, все больше подвигало его к убеждению, что жизни вечной не существует и сознание навсегда покидает мертвое тело, как пламя – сгоревшую дотла свечу. В «Новом откровении» есть по поводу бессмертия души один абзац, столь очаровательный, что невозможно удержаться и не заглянуть еще разок в эту книгу, хоть пока и не ко времени: «Каждый человек в эгоизме своем может чувствовать, будто его "я" бессмертно, но пусть он взглянет, скажем, на среднего бездельника, принадлежащего к высшему или низшему классу общества – возникнет ли у него тогда в самом деле мысль, будто есть какая-то явная причина к тому, чтобы и такая личность продолжала жить после смерти тела?!»
Долго оставаться последовательным агностиком Артур не смог – по своему характеру он всегда тяготел к определенности и ясности и в конце концов причислил себя к унитариям: это были протестанты самого либерального толка, утверждавшие значимость свободы индивида в поиске религиозной истины с использованием доводов разума. (Название «унитарии» указывает на их противоположность «тринитариям», признающим троичность Бога.) Унитарии верили в единого Бога, а Христа воспринимали лишь как великого человека; они отвергали ряд таинств и догматов, в частности учение о грехопадении, еще со школьных лет представлявшееся Артуру наиболее бессмысленной частью официальной религии, за что были ненавидимы и католиками, и протестантами.
Итак, он был унитарием (мы говорим сейчас именно о восемнадцатилетнем студенте второго курса, а не о том Артуре Дойле возраста двадцати двух лет, чьи куда более сложные религиозные взгляды будут изложены в «Письмах Старка Монро»), а родственники прозрачно намекали ему, что по окончании учебы с удовольствием окажут ему протекцию, только если он захочет стать «католическим врачом», то есть будет обслуживать католические семейства. Его бесило, что ему ставят условия – отсюда конфликт. Однако были тут, конечно, и другие разногласия, более приземленные: пожилых Дойлов пугали соблазны, которыми Лондон кишмя кишел, и они предпочли бы видеть юного племянника чинно сидящим с ними у камина, а не шляющимся в одиночку по «каменным джунглям», а у него, естественно, было на этот счет другое мнение. «Боюсь, что оказался для них слишком богемным, а они для меня – слишком традиционными». Реализовать как следует свои богемные наклонности, впрочем, ему не удалось: денег было очень мало, и в основном он просто шатался по городу, исходив его вдоль и поперек – по маршрутам этих одиноких пеших прогулок будут колесить в кебах Уотсон с Холмсом.
На газетные объявления несколько недель никто не откликался; с отчаяния юный Дойл даже записывался в солдаты, чтобы ехать в Афганистан, где было в тот год очень неспокойно, а также просился на работу в полевой госпиталь, желая отправиться на Русско-турецкую войну (в которой Англия была на стороне Турции, в благодарность за что потом получила Кипр), но, к счастью, до военных действий так и не дошло: Берлинский конгресс в июне 1878-го положил войне конец. И в июне же Артур наконец-то получил ответ от доктора Эллиота из местечка со странным названием «Райтон-Одиннад-цать-Городов» в Шропшире. Он тотчас помчался туда.
В этом самом Райтоне, который «и для одного-то города был слишком мал, куда уж там до одиннадцати», он проработал четыре месяца – до октября 1878 года. Основным его занятием опять было приготовление лекарств. Вообще сложно сказать, зачем доктору Эллиоту понадобился помощник – практика была мала, и у юного доктора Дойла оказалось очень много свободного времени. Кое-какой врачебной деятельностью доктор Дойл, конечно, занимался: в частности, однажды, когда доктора Эллиота не было дома, ему пришлось – за неимением другого врача – делать операцию человеку, который был на городском празднике ранен в голову осколком от пушечного выстрела; извлечение осколка прошло успешно, и доктор Эллиот остался доволен помощником, чего нельзя сказать о пациенте, который, вместо того чтобы заплатить, потребовал компенсации за причиненный ущерб – так, во всяком случае, сообщают некоторые биографы.
Но большую часть времени доктор Дойл оказался предоставлен сам себе и очень много читал, в результате чего отметил у себя «некоторый умственный прогресс». (Надо полагать, в Райтоне была библиотека, хотя какое-то чтение Артур, по-видимому, привез с собой: двухметровому и стокилограммовому верзиле нетрудно было всюду таскать набитый книгами сундучок.) Что он читал? Возраст, как мы уж говорили, взял свое, и теперь Артура больше привлекали книги о «жизни и любви», чем о погонях и перестрелках, однако в его литературных предпочтениях по-прежнему оставалось – и останется навсегда – что-то до бесконечности простодушное. В 1900-м, когда в свет уже давным-давно выйдут «Братья Карамазовы», «Госпожа Бовари» и «Приключения Гекльберри Финна», он так и будет считать образцами идеального романа нестерпимо слащавую «Памелу» Ричардсона (да-да, того самого Ричардсона, чью «Клариссу» еще Татьяна Ларина, жившая на свете задолго до Конан Дойла, любила «не потому, чтобы прочла») и «Монастырь и очаг» Чарлза Рида, о котором наш читатель вряд ли слыхал вообще и, возможно, решит, что потерял немного, прочтя пару строк из упомянутого романа – о том, как девушка завязывает ленты шляпки: «Затем небесный трепет коснулся невинного молодого человека, и перед ним смутно промелькнул новый мир чувств и ощущений. Маргарет невольно продлила эти новые, тонкие эмоции, ибо для ее пола было бы неестественно торопиться со священным туалетом».
Мы вовсе не хотим сказать, что Рид и Ричардсон плохие писатели или что у Конан Дойла был дурной вкус – он оценил по достоинству Киплинга и Амброза Бирса, когда большинство литературных критиков не понимали их, и яростно защищал от нападок «Портрет Дориана Грея», – нас просто не может не умилить человек, предпочитающий Смоллетта и Бульвер-Литтона (которые сами по себе очаровательны, спору нет) – Готорну, а Оливера Уэнделла Холмса – Свифту. Однако мы сильно убежали вперед. К литературным вкусам доктора Дойла мы еще обратимся не раз; заметим лишь, что в эссе «За волшебной дверью» он называл два романа, по его мнению, весьма похожих друг на друга и одинаково являющихся вершинами мировой литературы: это процитированный выше «Монастырь и очаг» и. «Война и мир».
Осенью 1878-го начинался новый учебный год, и Артуру надо было уезжать из Райтона, но тут его ждал не очень приятный сюрприз. Когда он обратился к доктору Эллиоту за жалованьем, тот отказал, сославшись на текст данного Артуром объявления: «Студент третьего курса, больше интересующийся опытом, чем оплатой, предлагает...» (По совести говоря, он в ту пору лишь перешел на третий курс.) В общем – сам виноват. Даже расходы на дорогу ему не возместили.
В следующем, 1879 году ему наконец повезло: когда, сдав зимнюю сессию, он опять разместил в газетах объявления, то скоро получил приглашение подработать помощником в Астоне – тогда Астон считался городом, теперь это район Бирмингема, – у доктора Хора, «доброго малого», по выражению Дойла. Это был солидный, известный врач с большой практикой, которую он «обслуживал на пяти лошадях, а каждый практикующий врач поймет, что до появления автомобиля это означало вызовы с утра до ночи». Конан Дойл называет сумму, которую зарабатывал доктор Хор: ну-ка, посмотрим, как жили приличные английские доктора. Его годовой заработок был около трех тысяч фунтов стерлингов – при пересчете выглядит весьма внушительно, не правда ли? Здесь же Конан Дойл сообщает и о том, сколько стоил (в среднем) в те годы вызов врача – три шиллинга шесть пенсов за визит. Можно, конечно, самостоятельно сделать расчет исходя из фунта и пенса, но, поскольку в те годы путаники-англичане не использовали в деньгах десятеричную систему (1 фунт – 20 шиллингов, 1 шиллинг – 12 пенсов, а были еще гинеи, фартинги, флорины), проще сразу сообщить, что тогдашний шиллинг примерно соответствует 120 рублям. С бедняков брали обычно один шиллинг, но и это влетало в копеечку. Пузырек с лекарством обходился еще в полтора шиллинга; а ведь пузырьков прописывалось немало, и покупали их больные, как правило, не в аптеке, а непосредственно у доктора. Вот так и набегали три тысячи фунтов годовых. Артур, надо полагать, мечтал, что будет когда-нибудь зарабатывать столько же. Мечта сбудется, да только кормить доктора Дойла станут не пациенты, а совсем другие люди, которых он силой воображения сотворит сам.
Работы ассистентам (Дойл был не единственным) находилось очень много, и она была трудна: иногда за вечер Артуру приходилось готовить до сотни различных лекарств. «В целом я делал мало ошибок, хотя случалось, я посылал баночки мази и коробочки пилюль с подробными инструкциями на крышке и пустые внутри». В обязанности помощника также вменялось самостоятельно ходить с визитами к выздоравливающим больным или, наоборот, к безнадежным: последнее было очень тяжело. Хотя основная клиентура доктора Хора к тому времени состояла из обеспеченных людей, это вовсе не значит, что он не лечил бедных, и Артуру довелось, ходя по визитам, познакомиться «с жизнью самого дна». А дно у Бирмингема было глубокое – это был индустриальный центр, заполненный металлургическими заводами. В «Письмах Старка Монро» он изображен как Мертон, центр угольной промышленности: «Как могут люди жить в таких местах – для меня просто непостижимо. Чем может жизнь вознаградить их за это изуродование лика природы? Ни лесов, ни лужаек, – дымные трубы, бурая вода, горы кокса и шлака, огромные колеса и водокачки».
В «Старке Монро» также описан рабочий день молодого доктора: «Мы завтракали около девяти утра, и тотчас затем начинали являться утренние пациенты... Хортон исследует лучших пациентов в кабинете, я осматриваю беднейших в приемной, а ирландец Мак Карти пишет рецепты. По клубным правилам пациент обязан приносить свою бутылочку и пробку. О бутылочке они помнят, но пробку обыкновенно забывают. „Платите пенни или затыкайте пальцем“, – говорит Мак Карти. Они уверены, что вся сила лекарства выдохнется, если бутылочка будет открыта, и потому затыкают ее пальцем как можно старательнее. Вообще, у них курьезные представления о медицине. Всего больше им хочется получить две бутылочки: одну с раствором лимонной кислоты, другую с углекислым натром. Когда смесь начинает шипеть, они уверены, что здесь-то и сидит настоящая врачебная наука. Эта работа, а также прививка оспы, перевязки, мелкая хирургия продолжаются до одиннадцати часов, когда мы собираемся в комнате Хортона, чтобы распределить между собой пациентов, которых нужно навестить. К двум часам мы возвращаемся домой, где нас дожидается обед».
Примерно та же работа, только обрамленная не завтраком и обедом, а соответственно обедом и чаем, продолжалась до пяти часов; затем она возобновлялась, чтобы прерваться, как мы уже догадываемся, ужином; а благодаря ночным вызовам нередко заканчивалась, когда пора было садиться завтракать. Однако благодаря неисчерпаемому дружелюбию доктора Хора-Хортона, который был «точно огонь в морозную ночь», и его милой жены, труд помощников был не в тягость, а в удовольствие, а Артур ощущал себя почти сыном в этой семье. «Да и живем мы как братья, наш разговор всегда веселая болтовня, пациенты тоже чувствуют себя как дома...» В Астоне доктор Дойл купил себе скрипку (некоторые источники сообщают, что банджо) на улице. Шерлок-стрит и вечерами упражнялся в игре на ней, но, кажется, скоро забросил это занятие. От потомков доктора Хора известно, что Артур Дойл много возился с детьми Хоров и то ли рассказывал, то ли даже писал для них увлекательные истории; они, к сожалению, не сохранились (Дойл будет поддерживать отношения с этой семьей до конца жизни). Работа у Хора не прошла для Артура бесследно и в научном отношении. Доктор Хор не был ограниченным практиком, он много писал в солидные медицинские журналы; его примеру последовал доктор Дойл: он довольно рискованно экспериментировал на себе с ядовитыми веществами и написал по результатам эксперимента статью «Ядовитые свойства дикого жасмина», которая была опубликована в сентябре 1879 года в «Британском медицинском журнале»; это была его первая серьезная статья, и он гордился ею, как потом ею будет гордиться Шерлок Холмс.
Очень многому доктор Дойл научился в Бирмингеме, и, что немаловажно, добрый доктор Хор ему за работу платил. Два фунта в месяц, не бог весть что даже по нашим меркам, но на большее студент-недоучка претендовать никак не мог. А поскольку из-за страшной занятости Артуру некогда и некуда было свою зарплату тратить (жил он в доме Хоров на всем готовом), то за полгода скопилась вполне пристойная сумма. Он был страшно признателен доктору Хору и его жене. Он наконец по-настоящему полюбил медицину. Но 1879 год стал для нашего героя счастливым и в другом отношении.
У викторианцев, как и вообще у людей XIX века, было принято беспрестанно обмениваться письмами. Артур не был исключением: где бы он ни находился, он все время писал матери, лондонским дядям и тетке, дедушке Мишелю Конану, знакомым девушкам и приятелям по университету. Один из его корреспондентов – Дойл его не называет, но можно предположить, что это был Чарлз Бадд, – заметил, что письма Артура получаются очень живыми и занимательными и он мог бы написать «что-нибудь на продажу». Для Артура это не было, конечно, откровением: Мишель Конан давно уже заметил в крестнике литературный дар и говорил ему об этом. Но в юности больше доверяешь словам приятелей, чем пожилых родственников – и, по утверждению самого Дойла, именно слова этого друга, «не склонного к лести», послужили толчком к тому, чтоб изменить свое решение и еще раз попытаться сочинить художественную прозу. Он осуществил это весной 1878-го, то есть, по всей видимости, уже в Бирмингеме – выкроил немного времени, сел и написал рассказ «Тайна долины Сэсасса» («The Mystery of Sasassa Valley»).
Поскольку этот небольшой рассказ стал первым опубликованным произведением Конан Дойла, он заслуживает внимания независимо от литературных достоинств. Он написан от лица недоучившегося студента, который вместе со своим товарищем уехал в африканские колонии, надеясь там разбогатеть. Надежда, заметим, не беспочвенная: в 1867 году на территории нынешней ЮАР были открыты месторождения алмазов (золото будет позднее), и множество англичан устремилось туда (отчаявшийся Чарлз Дойл, по некоторым источникам, одно время тоже подумывал податься на заработки в Южную Африку). Поначалу никакого богатства герои рассказа не находят, а ютятся в хижине, перебиваясь случайными заработками, но как-то раз их навещает знакомый и рассказывает, что в местечке под названием долина Сэсасса, где, по преданиям кафров, водятся духи, по ночам виден некий таинственный и жуткий огонь. Рассказчик не видит необходимости на этот огонь глазеть, но его друг тащит его в долину – он, как выясняется, сразу решил, что это светится огромный алмаз, который решит все их материальные проблемы; сперва они по ошибке выковыривают не тот камень, но потом находят настоящий алмаз.
Не стоит придираться к убожеству придуманного девятнадцатилетним автором сюжета – лучше обратим внимание на то, что Конан Дойл еще в первом неопубликованном рассказе интуитивно нашел схему повествования, которой упрямо следовал и во второй попытке и которая впоследствии его – уже не в мечтах – озолотит: два неразлучных друга, один из которых, более сообразительный и предприимчивый, не сразу снисходит до того, чтобы разъяснять суть своих действий простодушному напарнику. Что касается самого рассказа, то он написан энергично, так называемым «разговорным» языком, без стилистических изысков – вроде бы так же, как будет писать большинство своих рассказов и зрелый Дойл, однако выбрать из него хоть строчку для цитирования решительно невозможно, хоть полдня его штудируй – индивидуальности еще нет. Текст живой, бойкий, занятный, уже вполне профессионально скомпонованный, с юмором, с характерами, но такой, что его мог бы сочинить компьютер, начитавшийся приключенческих романов. Но далеко не всякий человек может в девятнадцать лет написать хотя бы такой. Он, пожалуй, даже чересчур хорошо сделан для начинающего – следующие рассказы у доктора Дойла выйдут похуже.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.