26

26

9 апреля 1930 года.

Маяковский вышел на эстраду с температурой около 38±.

И глотать было больно, и слезились воспаленные глаза, и сморкался он каждые пять минут в клетчатый носовой платок размером в добрую старинную салфетку.

В зале сидели студенты Института народного хозяйства имени Плеханова, что помещался на Стремянном.

Они не встретили Маяковского хлопками, как всегда встречали теноров и певиц из Большого театра.

Искоса из-под бровей взглянув на студентов своими тяжелыми воспаленными глазами, Маяковский сказал:

— У меня грипп, болит горло, трещит башка. Очень хотелось поваляться дома. Но потом я подумал: «Чего только не случается на свете с человеком. Иногда он даже умирает. А вдруг и я отправлюсь, как писал, — «в мир иной».

Пустота…

Летите, в звезды врезываясь.

Ни тебе аванса,

Ни пивной…

Эта мрачная шутка студентами не принялась.

Маяковский закинул голову:

— А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете: «При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал». И мне, товарищи, стало очень вас жаль…

Кто-то крикнул:

— Напрасно! Мы не собираемся охать.

Зал истово захохотал.

— Как вам не совестно, товарищи! — истерически пропищала чернявенькая девушка, что стояла у стены слева.

— Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать.

И объявил:

— «Во весь голос».

— Валяй!

— Тихо-о-о! — скомандовал Маяковский.

И стал хрипло читать:

Уважаемые товарищи потомки!

Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне,

Наших дней изучая потемки,

вы, возможно, спросите и обо мне…

— Правильно! В этом случае обязательно спросим! — кинул реплику другой голос, хилый, визгливый, но тоже мужской.

Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым.

Еще больше нахмуря брови, он продолжал:

Профессор, снимите очки-велосипед!

Я сам расскажу о времени и о себе.

Я, ассенизатор и водовоз…

— Правильно! Ассенизатор!

Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.

В рядах переговаривались.

Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.

А когда Маяковский произнес: «Умри, мой стих…» — толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул:

— Уже подох! Подох!

Так прошел в Институте имени Плеханова последний литературный вечер Маяковского. На нем была моя сестра. Домой она вернулась растерянная, огорченная.

Еще драматичнее было после премьеры «Клопа» у Мейерхольда. Жидкие аплодисменты. Актеры разбежались по уборным, чтобы спрятаться от Маяковского. Шныряли взглядами те, кто попадался ему на глаза. Напряженные, кисло-сладкие улыбки. От них и со стороны тошнило.

Словом, раскрылась обычная картина неуспеха.

А у Маяковского дома уже был накрыт длинный стол «на сорок персон», как говорят лакеи.

Явилось же пять человек.

Среди них случайно оказалась актриса Художественного театра Ангелина Осиповна Степанова.

Ее увидал Маяковский в вестибюле и пригласил:

— Поедем ко мне выпить коньячку.

Отказаться было неловко.

За ужином он сидел во главе пустынного стола. Сидел и мрачно острил. Старался острить.

Непригодившиеся тридцать пять приборов были, как покойники.

Встретив на другой день Николая Эрдмана, Ангелина Осиповна сказала ему:

— Это было очень страшно.

— Да. Вероятно. Не хотел бы я очутиться на вашем месте.

И на его тоже. На его и подавно.

Вот и не очень-то я удивился, когда узнал, что Маяковский выстрелил себе в сердце. Это не было для меня громом среди ясного неба. Какое уж там ясное!

В комнату вбежал Эмиль Кроткий. Он сжимал в кулачке обрывок корректурного листа.

— Вот!.. Вот!.. — задыхался сатирический поэт. — Вот!..

На обратной стороне грубой шершавой бумаги было что-то нацарапано карандашом.

— Заправь галстук за жилетку, Эмиль. И садись за стол. Суп мы уже съели. Начинай с котлет! — с деланной строгостью сказала жена Кроткого — Лика Стырская.

Росточка они оба были самого незначительного. Одинаковые. Ровненькие! Только он — в чем душа держится, а она — толстенькая. Описывать их возможно словами уменьшительными, которые я не люблю. Но тут уж ничего не поделаешь.

— Эмиль, садись кушать котлеты, а то они остынут.

Он не слышал ее слов и не видел на обеденном столе большой черной сковородки с рублеными котлетами, поджаренными до цвета угля.

— Вот, товарищи, вот! — И над своей лысинкой поднял кулачок с обрывком корректурного листа: — Вот!..

И задохся:

— Предсмертное письмо Маяковского!

— Читай же, Эмиль! Читай! — воскликнула толстенькая Стырская. — Вы подумайте, прибежал с письмом Маяковского, с предсмертным письмом, и молчит. Какой эгоизм!

У нее, как у большинства женщин, было свое, особое представление о логике и справедливости.

Близорукий Кроткий сдернул пенсне с носа, похожего на серп молодого месяца.

— Господи, я умру от разрыва сердца прежде, чем он начнет читать! — опять вскрикнула толстенькая Стырская.

Кроткий сощурился и как-то страдальчески покрутил шеей — тонкой, как у гусенка, вылупившегося из яйца:

— Толя, дайте мне, пожалуйста, глоток воды.

Я дал:

— Успокойтесь, Эмиль.

Он выпил весь стакан:

— Большое спасибо. Толя.

— Клянусь, я когда-нибудь его поколочу за эту вежливость! — продолжала горячиться Стырская.

— Помолчи хоть минутку, Лика!.. Читайте, Эмиль.

Он, задыхаясь, стал читать предсмертное письмо:

— «Всем. В том, что умираю, не винить никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник ужасно этого не любил. Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля — люби меня.

Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

Как говорят — инцидент исперчен».

— Бедняга считал своей обязанностью и тут острить, — сказал я.

— Подождите, Толя.

Кроткий, все так же задыхаясь, прочел четверостишие из этого письма:

Любовная лодка разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете,

и не к чему перечень

взаимных болей, бед и обид.

— Все, Эмиль?

— Нет!.. «Счастливо оставаться. Владимир Маяковский. 12-го апреля»…

Переспрашиваю:

— Когда?

— Двенадцатого.

— Значит, письмо написано за два дня до выстрела.

— Да. Об этом стоит призадуматься.

— И я призадумался, Эмиль.

— Имеется еще приписка.

— Ну?

— «Товарищи Рапповцы, не считайте меня малодушным. Серьезно — ничего не поделаешь. Привет. Ермилову скажите, что жаль, что снял лозунг, надо бы доругаться. В. М.».

— Рапповцы, Ермилов… Ушел с дерьмом на подметках! — сказал я.

— Пф-ф-ф! — сказал Кроткий. — «Моя семья… Вероника Витольдовна…»

И вторично прочел вслух:

— «Моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и… Вероника Витольдовна Полонская»!.. Пф-ф-ф!

И едко усмехнулся.

Я подумал: «А у Вероники Витольдовны имеется муж, которому она верна, по слухам. Не думаю, что такое завещание внесет мир в семью».

Словно прочитав мою мысль, Кроткий добавил:

— Вот, Толя, мы с вами и посплетничали. А ведь покойник этого «ужасно не любил».

— Что правда, то правда, — согласился я.

Маленький умный человечек схватил со стола вилку и всадил ее в котлету.

— Если хочешь кушать, Эмиль, сядь за стол! — сказала толстенькая. — Нельзя всю жизнь обедать, расхаживая по комнате с вилкой в кулаке.

Он опять не услышал ее слов.

— Что такое сплетня, Эмиль? — спросил я. — Ведь вся литература, по существу, сплетня. Толстой сплетничал про Анну Каренину, Достоевский про Настасью Филипповну, мы с вами про Веронику Витольдовну и Маяковского.

Задумчиво кивая головой, Эмиль откусывал кусок за куском от остывшей обугленной котлеты. А вилку он держал в кулачке, как железнодорожная сторожиха свою желтую палку.

— Согласны со мной, Эмиль?

— Почти, — меланхолически ответил он.

И положил вилку на круглый столик, что стоял перед тахтой, под сенью оранжевого абажура с золотой бахромой.

— В таком случае, Эмиль, будем продолжать. Полчаса тому назад мне рассказывал Качалов: сегодня Вероника Полонская опоздала на репетицию к Литовцевой. Та, конечно, накинулась на нее с криком: «Безобразие! Распущенность! Возмутительно!» Полонская стала оправдываться: «Простите, Нина Николаевна. Только что застрелился Маяковский. Я прямо оттуда». И актриса осталась репетировать.

Кроткий взглянул на меня вытаращенными близорукими глазами и вдруг, по-женски всхлипнув, упал на тахту, носом в шелковую подушку, вышитую хризантемами.

Он еще со времен аверченковского «Сатирикона» знал Маяковского и, оказывается, очень любил его. Но хорошее чувство было тщательно спрятано под вечной иронией, этой неотвязчивой спутницей нашей среды.

Вероника Витольдовна Полонская вскорости развелась с мужем.

— Прелестно! — как-то сказал мне Кроткий. — Перед Маяковским Вероника Витольдовна устояла, а «воротничкам» сдалась.

Эти поэты из сатирических журналов все знают.

— Каким «воротничкам», Эмиль?

— Так называют в редакции ее нового мужа. Он, по слухам, бойко торгует в Столешниковом переулке воротничками собственного изделия. Да еще сто тысяч по займу выиграл. А ведь это делает человека неотразимо привлекательным в глазах женщины.

— О-о!.. Я уж давно заметил, Эмиль, что деньги — это не только прозаический расчет, но и секс.

Мой малюсенький собеседник оглянулся, нет ли супруги поблизости, и мечтательно вздохнул:

— Вот бы и мне сто тысяч выиграть!

Ему, как и всем нам, очень хотелось быть Дон Жуаном.

Эмиль Кроткий являлся блестящим эпиграммистом в пушкинской манере.

К примеру:

Он, убоясь последствий вредных,

Переменил на прозу стих, —

Вольтер для глупых, Франс для бедных

И Эренбург для остальных.

А толстенькая Лика Стырская пописывала стишки в таком роде:

У меня распущенные косы

И прехитрые цыганские глаза.

Я курю чужие папиросы

И в делах не смыслю ни аза.

Я не слишком люблю цитировать. Но когда сам мало знаешь, это бывает необходимо.

Начну с коротких выписок из стихотворения Маяковского, о котором в то время мы и понятия не имели:

Ты одна мне ростом вровень,

Стань же рядом, с бровью брови…

Дальше:

Иди сюда, иди на перекресток

Моих больших и неуклюжих рук…

И еще:

Я все равно тебя когда-нибудь возьму,

одну, или вдвоем с Парижем.

Стихотворение написано в ноябре 1928 года.

Ей было восемнадцать лет. Она жила, как вы уже поняли, в Париже. По словам Якобсона, друга Маяковского, Владимир Владимирович познакомился с ней в «докторской квартире».

Еще стихи. И даже «в изящном стиле». Так названы они автором.

Мы посылаем эти розы

Вам, чтоб жизнь казалась в свете розовом.

Увянут розы… А затем мы

к стопам повергнем хризантемы.

Маркиз Якобсон сухо объясняет: «Уезжая из Парижа в Москву в начале декабря 1928 года, Маяковский принял меры, чтобы парижская оранжерея еженедельно посылала цветы…»

Дальше:

Дарю моей мои тома я.

Им заменять меня до мая.

А почему бы не до марта?

Мешает календарь и карта

Это написано на первом томе «Собрания сочинений», только что вышедшем в Москве.

Дальше:

Второй. Надеюсь, третий том

снесем собственноручно в дом

А на четвертом томе со стихами гражданской войны:

Со смыслом книга,

Да над ней

Клониться ль Тане кареокой…

И т. д.

Из Москвы Маяковский пишет ей: 

«Письма такая медленная вещь, а мне так надо каждую минуту знать, что ты делаешь и о чем думаешь. Поэтому телеграммлю. Телеграфь, шли письма — вороха того и другого». 

А в январе двадцать девятого:

«Твои строки — это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная»

«Сижу сиднем из боязни хоть на час опоздать с чтением твоих писем. Работать и ждать тебя — это единственная моя радость»

И — телеграммы, телеграммы, телеграммы:

«Очень затосковал»;

«Тоскую невероятно»;

«Абсолютно скучаю»;

«Тоскую по тебе совсем небывало»;

«По тебе регулярно тоскую, а в последние дни даже не регулярно, а еще чаще».

И — опять же с образцовой профессорской сухостью Якобсон доводит до нашего сведения: в октябре человек «получит из Парижа письмо бесповоротно прощальное».

Дальше:

«Несколько месяцев пройдет, и жизнь поэта оборвется прежде, чем в Париже узнают от приезжих из Москвы, что в разрешении на визу за границу Маяковскому было в сентябре наотрез отказано».

Все.

Какая же «любовная лодка» разбилась? Явно их было две. А возможно — три.

Да и только ли разбились любовные лодки?

И все же выстрела Маяковского я не понимаю.

Не понимаю теперь. И не понимал тогда.