«Две души»
«Две души»
В 1924 году в издательстве Маркса вышли в свет две последние крупные критические работы Чуковского. Первая – «Александр Блок как человек и поэт» (в нее вошли «Книга об Александре Блоке», впервые опубликованная в 1922 году, и написанные для журнала «Записки мечтателей» воспоминания «Последние годы жизни»). Вторая – «Две души Максима Горького», которую Евгения Иванова называет «лебединой песней» критика, и понятно почему: больше Корней Иванович в критическом жанре не работал.
Как рождалась книга о Блоке – рассказывалось выше. Писать о Горьком Чуковский тоже собирался давно. Еще до революции он прочитал несколько лекций о Горьком, в послереволюционное время вновь вернулся к творчеству писателя, который стал стремительно бронзоветь. В 1919 году он вновь читал о Горьком (на вечере, организованном «Всемирной литературой»), и мысли, высказанные тогда, впоследствии включил в книгу. Оформив ее окончательно, он вновь пытался прочитать лекцию о Горьком: представлять новую работу в виде лекции и книги было для него обычной практикой. Однако теперь ничего не получилось. Он дважды пытался выступить, но дважды выступление запрещали – в феврале и в мае 1924 года. «Максим Горький как тема не подлежит в эти дни публичному обсуждению с какой бы то ни было точки зрения», – записывал Чуковский в дневнике. Горький стремительно отдалялся от единомышленников, отходил от руководства своими начинаниями, превращался в советскую икону. «Две души Максима Горького» все-таки увидели свет, однако были встречены гробовым молчанием критики.
Чуковский в «Двух душах» удивляется тому, что человек, выросший в бесчеловечном окружении, стал не преступником, а неутомимым борцом за человеческое счастье: без устали проповедует и делится готовыми рецептами счастья – постоянно твердя их снова и снова. Каков же рецепт Горького? «Надо думать о людях, о переустройстве их жизни, а все остальное вздор», – формулирует Чуковский. Никакой метафизики. Никаких душевных исканий. «Трагедии бытия, мучившие прежних великих писателей, Горький заменил трагедиями быта. Кроме публицистических, социальных вопросов, он не знает никаких других». Человек, поднявшийся с социального дна, верит, что ключ ко всем проблемам – в социальном переустройстве, и потому в своих книгах настойчиво пропагандирует разнообразные – в зависимости от очередного увлечения – лекарства от социальных болезней. И ничего, кроме материального благополучия, не предлагает. Чуковский замечает острый конфликт между Горьким-проповедником культурной жизни и Горьким-художником. «Весь художественный аппарат Горького приспособлен исключительно для изображения дикой, некультурной России. В этой области он – уверенный мастер», – заявляет Чуковский. А стоит ему заговорить об интеллигенции, Блоке, Короленко – выходит скучно и плоско, "у Горького и органов нет, чтобы ощутить именно культурное значение Блока. Даже и представить себе нельзя, чтобы Горький мог изобразить в какой-нибудь повести такого человека, как Блок. <…> вся та культура, представителем коей был Блок, для Горького еще не существует. Горький – человек с большими сведениями, но культурность заключается не в том, чтобы не смешивать Ларошфуко с Фуко и Лавуазье с Демурье, а единственно – в тонкости, сложности чувств, в изощренной восприимчивости, в богатой оттенками идеологии". "Для изображения процессов душевной жизни у него нет никаких дарований", – припечатывает Чуковский и пророчит: «Начинается элементарная эпоха элементарных идей и людей, которым никаких Достоевских не нужно, эпоха практики, индустрии, техники, внешней цивилизации, всякой неметафизической житейщины, всякого накопления чисто физических благ, – Горький есть ее пророк и предтеча». И уж конечно, в этом мире Блоку делать нечего.
Горький-художник рисует яркую, узорчатую, шальную, хмельную жизнь, упивается ею, радуется… а публицист скучно твердит о необходимости культуры и машин… У художника огромная палитра, где сотни оттенков, а публицист знает лишь черное и белое, безудержно обличает одно и славит другое. Художник славит жизнь такой, какая она есть – просто потому, что жить – хорошо! Публицист рассудительно доказывает полезность санитарии, гигиены, цивилизации, чего угодно, «и не смейте служить ничему абсолютному, самоцельному и самоценному, – только человечеству, только его удобствам и пользам!».
Вот на эту реплику, вложенную Чуковским в уста Горького, стоит обратить особое внимание. Она резко враждебна всей системе взглядов Чуковского, для которых понятие «абсолютного, самоцельного, самоценного» является ключевым.
Это становится особенно наглядно, если вспомнить финал книги «Александр Блок как человек и поэт», вышедшей в том же году. Чуковский пишет там о Бертране, герое драмы «Роза и крест», который считал Прекрасной Дамой бездушную пошлячку и стоял на часах под ее окном, пока она предавалась страсти с «ее пошлым любовником»: «Он счастлив своей жертвой Пустоте. Пусть его невеста – картонная, но сердце у него не картонное: человеческое, героическое сердце, преображающее своими ненужными жертвами Балаганчик мира в Храм».
Храм строится не только и не столько мускульным усилием и мастерством чертежника, сколько усилием души. Без него мир так и останется балаганчиком. Или пестрым, шумным, размалеванным горьковским ярмарочным балаганом.
Чуковский оставил Горького на распутье. Тогда, в 1920-х, когда писатель, казалось, отошел от примитивной, пафосной декларативности, которою было пронизано все его раннее творчество, когда создал несколько мастерских, зрелых, серьезных произведений – оставалась крепкая надежда на то, что художник возьмет верх над проповедником.
Однако проповедник одолел.
И именно самая ходульная, самая публицистическая, утилитарная, агитационно-пропагандистская часть наследия Горького стала считаться вершиной его творчества и вошла в школьные программы.
И, как пишет в комментариях к книге «Две души Максима Горького» Евгения Иванова, книга эта стала «своего рода жупелом для советских горьковедов, например, К. Д. Муратова не включила статью о Чуковском-критике в „Историю русской критики“, откровенно признаваясь наследникам, что не может простить ему статьи и эту книгу о Горьком. А Елена Цезаревна Чуковская вспоминает, что уже в 60-е годы Корней Иванович показывал ей письмо, автор которого требовал немедленно выслать ему какую-то сумму, угрожая, что в противном случае перешлет имеющийся у него экземпляр книги „Две души Максима Горького“ куда следует».
Та же судьба постигла и книгу «Александр Блок как человек и поэт» – забытая читателем, растасканная блоковедами, она, как и «Две души Максима Горького», была переиздана только в 1990 году.
Книга о Блоке стала итогом огромной работы, начатой еще при жизни поэта; мать Блока, Александра Александровна Кублицкая-Пиоттух, высоко ценила эту книгу и даже говорила, что в ней сказаны «поистине драгоценные вещи». Но самое важное, пожалуй, – то, что в этой книге все сошлось: могучая сила любви и тоски, зрелое мастерство, научная добросовестность, наблюдательность внимательного друга. Чуковский наконец-то нашел свой жанр и своего героя. Книга о Блоке – уникальный синтез: личность и творчество она рассматривает как единое целое. Даже деление на две части – «Александр Блок как человек» и «Александр Блок как поэт» – очень условно, потому что в Блоке поэтическое и человеческое неразделимо: никакой другой биографии, кроме творческой, у него не было. В прежних своих статьях Чуковский часто задавался вопросом, как талант сочетается с личностью – варианты здесь самые разные: Уайльд, который заплатил жизнью за искусство; Некрасов, в чьей душе человек и поэт непрестанно конфликтовали друг с другом; Горький-публицист, подчинивший себе мастера; в Блоке он первый раз встречается с единством жизни и мастерства. И бытовые подробности, драгоценные воспоминания – как и где Блок читал «Незнакомку» – это тоже факт искусства, такой же, как текучие гласные в этой самой «Незнакомке». Чуковский и в Блоке находит раздвоенность – но это не конфликт поэта и человека, а внутренняя душевная драма веры и неверия, иронии и пафоса – мучительное развитие через отрицание, драма, разрешающаяся в гармонии: «Серафим несмотря ни на что. Падший и униженный, но серафим. Неверие только закалило его веру, кощунство только сделало ее человечнее. Оттого-то он так мучительно чувствовал мрак, что, в сущности, был светел и радостен». И заканчивает Чуковский свою книгу утверждением последней блоковской мудрости из «Розы и креста»: пусть мрак, пусть гибель, пусть ты никуда не придешь – но идти все равно нужно: «Если даже некого любить, будем любить, все равно кого и за что! Не в кого верить, но не верить нельзя. Идти некуда, но будем идти. Будем жертвовать собой во имя чего бы то ни было, потому что только жертвами освящается жизнь».
Этой истиной Чуковский заключает свои последние и лучшие критико-литературоведческие книги – и замолкает как критик, сформулировав свое кредо на долгие годы вперед. Категорический императив. Самоцельный идеал. Надо, потому что надо. «Всюду беда и утрата, / Что тебя ждет впереди? / Ставь же свой парус косматый, / Меть свои крепкие латы / Знаком креста на груди». Он ставит парус, метит латы – и готовится к новым утратам и бедам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.