ФАНТОМНАЯ БОЛЬ

ФАНТОМНАЯ БОЛЬ

Максимилиан Волошин 1877-1932

Мир

С Россией кончено... На последах

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях,

Распродали на улицах: не надо ль

Кому земли, республик да свобод,

Гражданских прав? И родину народ

Сам выволок на гноище, как падаль.

О Господи, разверзни, расточи,

Пошли на нас огнь, язвы и бичи,

Германцев с запада, монгол с востока,

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,

Чтоб искупить смиренно и глубоко

Иудин грех до Страшного суда!

23 ноября 1917, Коктебель

Редкостная поэтическая публицистика. То есть ее полно, конечно, и у демо­кратов-разночинцев XIX века, и види­мо-невидимо после той даты, кото­рая проставлена под стихотворением "Мир". Но у Волошина достоинства поэзии перед задачами публицистики не отступают (как отсту­пает перед ними качество прозы у Бунина в "Ока­янных днях").

Позже нечто подобное по напору, свирепости, прямой художественной доходчивости писал Геор­гий Иванов: "Россия тридцать лет живет в тюрь­ме, / На Соловках или на Колыме. / И лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках. / Все остальное — планетарный ад, / Прокля­тый Кремль, злосчастный Сталинград — / Заслужи­вает только одного: / Огня, испепелящего его".

Но Иванов писал много позже, много дальше — в 40-е во Франции. Но как осмелился на такие проклятия такой своей стране Волошин, эстет-галломан, акварельный пейзажист, сочинитель мифической поэтессы Черубины де Габриак, слегка теоретический и снобистски практичес­кий буддист, антропософ и платоник, пугавший коктебельских жителей венком на рыжих кудрях и тогой на восьмипудовом теле? Поразительна вот эта самая дата под стихами: сумел рассмот­реть, не увлекся, как положено поэту, не закружился в вихре, как Блок. (У Волошина Россия не разделяет германцев и монголов, как в "Ски­фах", а объединяет их в общей борьбе против России.)

Раньше мне больше нравились другие волошинские стихи о революции — написанные с по­зиции "над схваткой", как в его "Гражданской войне": "А я стою один меж них / В ревущем пла­мени и дыме / И всеми силами своими / Молюсь за тех и за других". Это начало 20-х, Крым уже прошел через террор Белы Куна и Розалии Зем­лячки, жуткий даже по меркам тех лет. Власть в киммерийском краю Волошина менялась постоянно: "Были мы и под немцами, и под француза­ми, и под англичанами, и под татарским прави­тельством, и под караимским". В коктебельском Доме поэта спасались и от белых, и от красных. (Как странно видеть под одним из самых жутких и безнадежных русских стихотворений название места, ставшего привилегированной идиллией для будущих коллег Волошина, которые если и молились вообще, то только за себя.)

Волошин в самом деле был "над схваткой" и писал другу: "Мои стихи одинаково нравятся и большевикам, и добровольцам. Моя первая кни­га "Демоны глухонемые" вышла в январе 1919 г., в Харькове, и была немедленно распространена большевистским Центрагом. А второе ее издание готовится издавать добровольческий Осваг".

Бела Кун, правда, собирался Волошина рас­стрелять, но того защищало покровительство Каменева и Луначарского, а еще надежнее — тога, венок и прочие атрибуты существа не от мира сего, местной достопримечательности, городско­го сумасшедшего.

Годы войны Волошина изменили. Редкий слу­чай: сделали наглядно мудрее. Но подлинная без­жалостная пристальность поэтического взгляда, не подчиненная ни возрасту, ни стереотипам, — все-таки там, тогда, в ноябре 17-го, когда он вне­запно и сразу все понял и сказал.

Взгляд в упор — вернее и точнее, как часто бывает с первым впечатлением о человеке. Над схваткой — не получается.

Безусловная честность и простодушное бес­страшие Волошина, прошедшего через Граждан­скую войну, позволяли ему молиться за тех и за других. Позиция чрезвычайно привлекательная, но человеку обычному, лишенному качеств ис­тинного подвижника, — недоступная. Еще важ­нее то, что она имеет отношение к самой фигуре подвижника, а не к окружающим обстоятель­ствам. "Все правы", как и "все неправы", "все ви­новаты", как и "все невиновны" — неправда.

Это осознать и понять очень нужно.

Нет истины в спасительной формуле "чума на оба ваши дома" — какой-то из домов всегда за­служивает больше чумы. Виноватых поровну — не бывает.

Попытка понять и простить всех — дело пра­ведное, но не правдивое. Собственно, и самому Волошину такое полное равновесие не удалось: при всей аполитичности в жизни, при отважных хлопотах "за тех и за других" его стихи о терроре — все-таки стихи о красном терроре.

Невозможен такой нейтралитет и для его по­томков. Каким "Расёмоном" ни представала бы сложная политическая или общественная коллизия, как бы правомерны и объяснимы ни были раз­ные точки зрения, расёмоновский источник зла существует, вполне определенный, с именем и судьбой. Можно попробовать отстраниться, но тога на нас не сидит и венок не держится на голове.

Волошин, к революции зрелый сорокалетний человек, поднимал тему искупления и покаяния. Эпиграфом к своему "Северовостоку" он взял слова св. Лу, архиепископа Турского, с которы­ми тот обратился к Аттиле: "Да будет благосло­вен приход твой — Бич Бога, которому я служу, и не мне останавливать тебя".

Сам Волошин мог с основаниями писать: "И наш великий покаянный дар, / Оплавивший Толстых и Достоевских, / И Иоанна Грозного...": он хронологически и этически был близок к этим Толстым и Достоевским. Но именно такими, как у Волошина, отсылками к великим моральным авторитетам создан миф, с наглой несправедли­востью существующий и пропагандирующийся поныне: мол, мы, русские, грешим и каемся, гре­шим и каемся. И вроде всё — индульгенция под­писана, вон даже Грозный попал в приличную компанию. ­

С какой-то дивной легкостью забывается, что современные русские не каются никогда ни в чем.

Мы говорим и пишем на том же языке, что Толстой и Достоевский, но в самосознании так же далеки от них, как сегодняшний афинянин от Сократа или нынешняя египтянка от Клеопатры.

Просит прощения за инквизицию и попусти­тельство в уничтожении евреев Католическая церковь. Штаты оправдываются за прошлое пе­ред индейцами и неграми. Подлинный смысл политкорректности— в покаянии за века униже­ния меньшинств. Германия и Япония делают, по сути, идею покаяния одной из основ националь­ного самосознания — и, как результат, основ эко­номического процветания.

Когда речь идет о невинных жертвах, подсчет неуместен: там убили столько-то миллионов, а там всего лишь столько-то тысяч. Но все же сто­ит сказать, что российский рекорд в уничтоже­нии собственных граждан не превзойден.

Тем не менее в современной России никто никогда ни в чем не покаялся. При этом — счи­тая своими Пьера Безухова и Родиона Раскольникова и прячась за них: знаете, мы, русские, такие - грешим и каемся, грешим и каемся. Все- таки те - они - совсем другие. То есть, конечно, мы — совсем другие.

Есть в медицине такое понятие - фантомная боль. Человеку отрезали ногу, а ему еще долго кажется, что болит коленка, которой давно нет. Нравственность Толстого, Достоевского, Воло­шина — наша фантомная боль.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.