«Имея прочную опору…»
«Имея прочную опору…»
Конфуцию тридцать лет. И у него уже есть «прочная опора». Этой опорой стали ему пятнадцать лет – половина прожитой им жизни – пролетевших как один день, в учебе и размышлениях. Теперь он пожинал плоды своих тихих трудов. Книжная премудрость и благородная музыка, старинные обряды и правила хорошего тона, управление хозяйством и даже ратное дело – во всех науках и искусствах, которые в те времена обязан был изучать каждый благородный человек, он чувствовал себя уверенно, а кое в чем, например в знании ритуалов, не уступил бы и самым именитым ученым царства. Безупречные манеры, неподдельная скромность и редкостное трудолюбие принесли ему необычные для человека его лет известность и авторитет даже среди высших придворых чинов.
Для чего же была нужна ему «прочная опора»? Для собственного удовлетворения, конечно, но и не только для этого. Мужчина тридцати годов, издревле говорили в Китае, должен иметь семью и детей, быть хозяином дома, а иначе его и мужчиной назвать нельзя. Наследник у Кун Цю уже был, собственный дом тоже. Более десяти лет он состоит на службе, чести своей не уронил, но вот за серьезное дело пока браться не доводилось. Теперь он может и даже обязан посвятить себя государственному правлению, занять ответственный пост, а если повезет, стать советником самого правителя, раскрыть до конца свои таланты, облагодетельствовать все царство, весь Поднебесный мир. Кун Цю чувствовал, что может многое свершить. Как знать, не суждено ли именно ему, так глубоко вникшему в заветы древних, вернуть людям счастье?
Свидетельства Конфуциевых учеников сохранили для нас многие черты быта, образа жизни, характера Учителя Куна. Как ни отрывочны, как ни разрозненны эти свидетельства, вместе они рисуют образ очень цельный, непосредственный и, без сомнения, на редкость обаятельный. Они сообщают о человеке, уверенном в себе, но не самонадеянном, аккуратном, часто даже педантичном, но умеющем слушать и понимать ближнего, мягком и уступчивом, но наделенном непреклонной волей; человеке, следующем мудрому чувству меры во всем, кроме одного: в стремлении быть лучше, неустанно совершенствовать себя.
Внешность у Конфуция, как уже говорилось, была очень необычная, даже удивительная. Одна только вмятина на его темени, хотя и скрытая под шапкой (древние китайцы снимали шапку только на ночь, ибо показаться на людях с обнаженной головой считалось большим позором), давала пищу для бесконечных пересудов. Кроме того, Конфуций отличался необыкновенно высоким ростом, так что кое-кто из недоброжелателей за глаза называл его «верзилой». Грузный, рано раздавшийся в талии, да к тому же немного сутулившийся – то ли еще от подростковой застенчивости, то ли от привычки стоять чуть наклонившись вперед в вежливом поклоне, – он казался бы смешным увальнем, если бы не его умение держаться и располагать к себе любого собеседника. Лицо его отличалось крупными, не сказать грубыми, чертами: большие, чуть выпученные глаза, мясистый нос с широкими ноздрями, вытянутые уши, вздернутая верхняя губа, из-под которой выступали два неестественно больших передних зуба, густые брови и борода. Многим это лицо напоминало устрашающий лик четырехглазого демона, который на похоронах несли перед гробом с покойником, чтобы отпугивать нечисть.
Разумеется, все эти странности в облике Конфуция вовсе не обязательно должны были вызывать только насмешки и неприязнь окружающих. Напротив, древние китайцы, как и многие другие древние народы, относились к ним с немалым почтением, порой даже суеверным ужасом, видя в них самим Небом данные знаки необыкновенной судьбы и необычайных способностей. Недаром мифических царей древности наделяли в Китае какими-нибудь диковинными физическими признаками – «разноцветными бровями», «лошадиным ртом», «печенью величиной с кулак» и проч. В одном древнем анекдоте из жизни Конфуция какой-то его современник утверждает – то ли в шутку, то ли всерьез, что у Учителя Куна «лоб, как у Яо», «шея, как у Гао Яо» (еще один мудрый правитель древности), «плечи, как у мудрого советника царства Чжэн Цзы-Чаня», а «нижняя часть тела на три вершка короче, чем у великого Юя». Услыхав об этом отзыве, Конфуций заметил: «внешность человека не так уж важна». И надо сказать, что призыв Конфуция судить о человеке не по облику, не по телесным приметам его избранности, а лишь по его делам и силе духа был для того времени большим новшеством.
Столь же несущественной Конфуций считал материальную сторону человеческого быта. Он не дорожил житейскими удобствами, не имел, насколько известно, ни пристрастий, ни привычек и отличался полным равнодушием к внешнему устроению своей жизни, когда это не касалось правил этикета.
С многозначительной скрупулезностью ученики Конфуция сообщают о том, что и как носил их наставник. Их внимание понятно: ритуал немыслим без декорума, без подобающего состоянию духа украшения, и только в ритуале вещь-предмет, закабаляющая человека, становится вещью-символом – свидетельством человеческой свободы. Такая вещь по определению реализует себя в самоустранении. И не будет неожиданностью узнать, что великий учитель ритуала в Китае одевался очень скромно и практично. Летом он носил «простой холщовый халат, непременно надетый на легкую рубашку, чтобы соблюсти различие между верхним платьем и исподним». В зимней одежде Конфуций следовал определенным правилам сочетания цветов: черный халат он подбивал черной овчиной, халат из некрашеного шелка – выбеленной оленьей кожей, а к желтой ткани предпочитал поддевку из лисьего меха. Спать он ложился в длинной ночной рубашке. А вот особенно знаменитая деталь: у себя дома он носил отороченные мехом халаты с обрезанным правым рукавом – так было удобнее и для ученых занятий, и для разных хозяйственных работ. Известно также, что одежды Конфуция, за исключением парадных одеяний, шились из отдельных кусков ткани – так было дешевле, да и обрезкам находилось применение. Еще Конфуций не использовал шелк пурпурного или каштанового цветов для отворотов и обшлагов халата, а дома не носил красных или фиолетовых одежд – весьма модных среди знатных щеголей того времени. Ученики отмечают, что он никогда не ходил выразить соболезнование сослуживцам или друзьям в черном овчинном тулупе и черной шапке (в Китае траурный цвет – белый). Постясь перед торжественным жертвоприношением предкам, он обязательно надевал платье из самой грубой материи, ел самую грубую пищу и не сидел на своем обычном месте. Во время траура он не носил украшений и не подвешивал к поясу халата разные мелкие вещицы, как было принято у древних китайцев. Но при всем своем педантизме Конфуций вовсе не был рабом этикета и всякую зависимость духа от внешних обстоятельств, будь то бездумная покорность мнениям света, угодничество, потворство неправому делу или даже привязанность к домашнему очагу, считал позорной слабостью.
Учитель сказал: «Ученый, взыскующий Пути и при этом стыдящийся своей ветхой одежды и грубой пищи! Я не знаю, о чем тут еще говорить…»
Те же правила мы встречаем и в отношении Конфуция к еде, описанном его учениками с какой-то особенно любовной тщательностью:
Учитель не съедал весь поданный ему рис и все поданное на стол мясо. Он не ел прокисший рис, испортившуюся рыбу или мясо. Он не ел пищу, изменившую свой цвет, и пищу, источавшую дурной запах. Он не ел плохо приготовленную пищу и никогда не вкушал в неурочное время. Он не ел пищу, если она не была нарезана, как принято, мелкими кусочками, и не принимал пищу, лишенную подобающей ей приправы. Даже если на столе было много мяса, он всегда ел больше риса, чем мяса. Только в питии вина он не имел твердых правил, однако же никогда не бывал пьян. Он не пил вина и не ел сушеного мяса из лавки. Даже если слуги не убирали блюда со стола, он не ел больше, чем следовало. Даже если его пища состояла из неочищенного риса и овощной похлебки, он обязательно со всей почтительностью подносил часть ее предкам. В присутствии человека, носившего траур, он никогда не наедался досыта.
Многие штрихи поведения Конфуция подчеркивают его аккуратность и выдержку. Прежде чем сесть, он, если нужно, поправлял сиденье. Он не разговаривал за едой или лежа в постели и притом «не лежал в постели, как покойник, а будучи один у себя в доме, не сидел там, где обычно располагались гости». Путешествуя, он всегда сидел в коляске прямо, смотрел только вперед, не кричал и не показывал пальцем. Будучи со всеми безукоризненно вежливым, он настолько строго соблюдал этикет, что не отвечал поклоном на подарки, которые не были предписаны церемониалом, даже если ему дарили целый экипаж.
Особенно примечательны заметки, свидетельствующие о необычайном внимании Конфуция ко всему, что происходило вокруг него. В особенности сочувствовал Конфуций чужому горю. Его ученики вспоминают:
Когда Учитель встречал скорбящего человека в трауре, он тотчас принимал торжественный вид, даже если этот человек был его близким знакомым или моложе его. Когда Учитель встречал кого-нибудь в парадной шапке или слепца, он тут же принимал торжественный вид, даже если хорошо знал их. Если он проезжал мимо человека, носящего траур, он выходил из коляски и склонялся в знак почтения; так же он кланялся и всем государевым гонцам. Когда на пиру вносили изысканные кушанья, он вставал с торжественным видом. Когда гремел гром или налетал вихрь, он всегда принимал торжественный вид.
И еще одно замечание:
К ритуальному посту, войне и болезням Учитель относился с особенным вниманием.
Без труда мы заметим, что жесты Конфуция всегда отмечают возвышенные моменты в жизни, будь то могучая игра природных стихий, подвижничество праведника или даже смерть человека. Учитель Кун, как никто другой, умел видеть «великое в малом», и в этом он был лишь утонченнейшим, совершенным продуктом того жестко ритуализированного общества, в котором он вырос и которое ежечасно, ежеминутно воспитывало в нем особую выразительность манер, обостренную восприимчивость к окружающей жизни. Записи древних знатоков ритуала дают представление о том, сколь тщательно должен был следить за собой участник разных церемоний в ту эпоху – например, обряда жертвоприношения предкам. Сыну, собравшемуся почтить покойного родителя, перед началом церемонии полагалось «стоять, выражая свою почтительность легким поклоном»; приступив к исполнению обряда, он должен был «выказать радость»; когда он приносил жертвы, ему следовало «являть своим видом почтительность и воодушевление»; покидая зал для жертвоприношений, он должен был «нести на лице печать благоговейной торжественности» и т. д. Судя по этому описанию, современникам Конфуция приходилось в повседневных делах быть неплохими актерами! Кстати сказать, древний Китай вообще не знал театра – не оттого ли, что древние китайцы и не имели потребности в созерцании некоего по-театральному отвлеченного образа их чувств, ибо их подлинным театром была их собственная жизнь? Во всяком случае, каждый, кто бывал в Китае, знает, как чувствительны китайцы в общении, как тонко улавливают они малейшие перемены в настроении собеседника. Эти качества, кажется, были присущи и зачинателю китайской традиции, и притом в такой мере, что повергали в недоумение даже некоторых его современников. Известен любопытный разговор, состоявшийся между Кун Цю и неким Вэйшэн My – возможно, одним из луских вельмож. Этот Вэйшэн My однажды спросил Конфуция: «Цю, почему ты такой беспокойный? Уж не заискиваешь ли ты?» – «Нет, заискивать я не люблю, – ответил тогда Конфуций. – Просто мне претит черствость». Эта восприимчивость Конфуция к жизненным метаморфозам, которую, как видим, некоторые путали с угодливостью, не вступала в противоречие с его степенным и невозмутимым видом. Ведь у игры свои, непохожие на правила обычной жизни законы: чем больше актер сознает свое отличие от изображаемого им лица, тем искуснее он играет, тем ярче и полнее его чувственная жизнь.
Как бы то ни было, непоколебимое спокойствие и сдержанность дополнялись в Конфуции столь же завидным умением ладить с людьми и необыкновенно развитым чувством такта. Конфуций вовремя говорит и вовремя молчит; он действует, когда того требуют обстоятельства, и выжидает, если благоприятный момент еще не наступил. Его слова как бы растворяются в течении самой жизни, воздействуют необоримой силой самих обстоятельств и потому не нуждаются в риторических красотах и даже умозрительной доказательности. Он никогда не скрывал своего отвращения к ловким говорунам и считал, что сам не обладает даром красноречия. Он требовал, чтобы слово было делом, и не скрывал презрения к позерству.
Учитель сказал: «Древние поспешали в делах, но медлили в речах: они боялись, что слова не поспеют за делами».
Учитель сказал: «Те, кто красиво говорят и сами любят красоваться, редко бывают истинно человечны».
Конфуций мог быть очень разным, но никогда не создавал неловких ситуаций. У него не было никаких раз и навсегда заданных принципов, кроме одного: открытого и честного отношения к жизни. Он считал, что мудрый не должен ничего «заведомо принимать или отвергать», и с удовлетворением отмечал, что сам «не имеет предубеждений». Педантизм Конфуция озарен светом внутренней свободы, проливающимся наружу в возвышенные моменты жизни.
Общаясь с соседями, Учитель казался послушным и косноязычным. В храме предков и при дворе государя он говорил вдохновенно, и в словах его всегда был глубокий смысл.
Превыше всего ценя в жизни согласие, Конфуций отличался необычайной терпимостью и принимал все обычаи, все черты народного быта, если в них жила душа народа. Он уважительно относился к народным празднествам и игрищам, хотя буйная стихия праздника была чужда и даже враждебна его проповеди сдержанности и безупречного самообладания. Но он понимал и ценил жизнь чувств. Когда на Новый год – а это было в конце зимы – жители Цюй-фу в радостном возбуждении высыпали на улицы и местные колдуны, надев страшные маски чудищ и чертей, плясали среди беснующейся толпы, изгоняя нечисть, Конфуций в парадных одеяниях стоял в почтительной позе на восточном крыльце дома – там, где полагалось стоять хозяину. Вместе со всеми жителями округи он участвовал в праздничных пиршествах, которыми отмечались начало сева и сбор урожая, но давал понять, что делает это из чувства дружбы и солидарности, а не ради низменных удовольствий: он покидал пир, как только кончались предписанные обычаем представления танцоров и ходоков на ходулях. Но он понимал и простых людей, бездумно предававшихся праздничному веселью. Когда один из учеников посетовал в его присутствии на то, что простые люди в дни новогодних празднеств становятся «словно безумные» и не мешало бы запретить их бесноватые забавы, Конфуций заметил, что для крестьян, круглый год занятых изнурительным трудом, вполне естественно предаваться безудержному веселью в немногие праздничные дни. «Ведь и лук, если его постоянно держать согнутым, потеряет свою упругость», – заключил он. Несомненно, Конфуций обнаруживал больше понимания человеческой психологии и даже, если угодно, законов человеческой культуры, нежели те многие поколения ретивых чиновников, которые именем Учителя Куна воевали с «безумством» народных празднеств и усердно воспитывали свой «темный народ».
Конечно, терпимость Конфуция не нужно путать с мягкотелостью, этикетной вежливостью и тем более всепрощенчеством. Конфуций признавал за каждым право действовать сообразно своему чувству справедливости, иметь свою правду, но… только правду! Он признавал множественность проявлений истины в мире и потому так охотно обсуждал со всеми поступки и характеры разных людей. Он признавал, одним словом, право каждого человека на необычность – и сам был необычным человеком. Но он не терпел своекорыстия, обмана и бесчестия. Он мог быть грубым с грубиянами и хитрым с хитрецами. Конфуциево «согласие» вовсе не означало уподобления другим; оно исключало какой бы то ни было сговор между людьми.
Таким предстает перед нами портрет Конфуция в свидетельствах современников – очень живой и реалистический в своих подробностях портрет не столько «великого Учителя», сколько именно человека «как он есть». Хочется добавить: портрет на удивление обыденный, даже тривиальный, как будто лишенный яркой индивидуальности. В самом деле, что примечательного в одежде Конфуция, если не считать его знаменитых обрезанных рукавов, или в манере есть только хорошо приготовленную пищу, или мясо, нарезанное мелкими кусочками (так исстари повелось в китайской кухне), или, наконец, только свежие плоды? Что необычного в его правиле не разговаривать за едой или приносить жертвы предкам перед трапезой? Перед нами просто хорошо устроенный быт физически и духовно здорового человека. И притом точно воспроизводящий обычай, как бы экстракт народного быта. Никаких странных привычек и причуд, которых ждут от гениев. Никаких недугов и недостатков, слабостей и крайностей, наполнявших жизнь страданиями и борьбой. Никаких душевных мук. Мы должны быть готовы принять тихие, невидные радости человека, умеющего жить в согласии с самим собой и в согласии с жизнью вокруг него.
На досуге учитель был радушен и весел.
Вот, быть может, самая глубокая правда о Конфуции. Но в этой органической, почти непроизвольной цельности натуры Учителя, в подкупающей простоте и доверительности его манер не было ничего от плоской простоты себялюбца, начетчика или человека, одержимого идеей. Мы наблюдаем как бы многокрасочный сплав очень разных, но дополняющих друг друга свойств характера:
Учитель был мягок, но тверд, повелителен, но не жесток, исполнен достоинства, но располагал к себе.
Эта глубинная уравновешенность характера, не оставляющая места для каких бы то ни было душевных потрясений и кризисов, не говоря уже о каких-то психических комплексах, составляет важнейшее свойство Конфуция-человека и, пожалуй, важнейшее его отличие от личности европейского типа, так часто проводящей жизнь «в борьбе». Чтобы достичь такой сбалансированности духа, такого незыблемого покоя души, нужно, казалось бы, совсем немного: переступить через свое ограниченное, субъективное «я», освободиться от пут наших представлений о самих себе. Начать же нужно с простого: открыть себя миру и понять, что уважение к другому держится уважением к самому себе.
Конфуций живет в пути. Поэтому он охотно признает ограниченность своих позиций и часто повторяет, что «не родился всезнающим, а добился всего благодаря учению». Превосходно разбираясь в этикете и церемониях, он ненавидит всякую вычурность в речи и в поведении. Ему претит любая несвобода, любая зависимость духа от внешних обстоятельств, будь то слава, богатство, власть или вожделение.
Тот, кто, вкушая за столом, не ест до отвала, а находясь на чужбине, не тоскует по домашнему уюту, достоин называться благородным мужем.
Конфуций обходится без привычек и тем более без каких бы то ни было излишеств. Для него, по его собственным словам, нечестно нажитые чины и богатства – «все равно, что облака в небе». Он гордится тем, что может запросто «спать, подложив под голову собственный локоть». Но при всей его беспощадной требовательности к себе он терпим к человеческим слабостям. Он прощает «безумства» простолюдинов на народных праздниках и добродушно улыбается, слушая речи честолюбивых учеников. В нем нет ничего от исступленного аскета, ему претит фанатизм. Он ценит отдохновение от трудов, радости приятельской беседы, музицирования и даже винной чарки. Он любит петь: ученики особо отмечают, что в дни поста и траурных церемоний Учитель никогда не пел. Если рядом кто-нибудь затягивает песню, которая ему по душе, он охотно подпевает. Ему весело, когда вокруг от души веселятся. Он невозмутим и никогда не жалуется. Почему? Потому что он в самом себе находит свою «прочную опору», а находит он ее потому, что доверяет жизни и верит, что жизнь – или Небо – все даст тому, кто будет достоин своей судьбы. Он лишь хочет жить так, как ему хочется:
Учитель сказал: «Если бы богатство было целью моей жизни, я сделал бы все для того, чтобы добыть его, даже если бы мне пришлось быть сторожем, что стоит у ворот рынка с плеткой в руке. Но так как я этого не хочу, я буду жить по своей воле…»
Тот, кто хочет в этой жизни быть просто «самим собой», позволит так же жить и другим. Примечательная деталь: по убеждению Конфуция, благородный человек ни с кем и ни в чем не соперничает. Единственное исключение Конфуций делал для состязаний в стрельбе из лука, да и то потому, что состязания эти в те времена больше походили на торжественную церемонию, включавшую в себя и дружеский пир, и музыкальные представления, и бесконечные взаимные поклоны участников. Особенно нравилось Конфуцию то, что победителю состязания полагалось почтительно кланяться побежденному и произносить здравицу в его честь. В те времена считалось, что стрела должна обязательно пробить бычью шкуру, служившую мишенью. Конфуций же объявил, что в состязании главное не сила, а твердость руки и меткость глаза, которые, конечно, невозможны без покоя и сосредоточения духа. Мало-помалу ему удалось добиться отмены старого правила.
Не славы и не победы искал Конфуций на площади, где состязались лучники. Испытание физической силы было для него средством испытать силу духовную. Он ценил не крепость мускулов, а твердость добродетели. Он демонстрировал не искусство, а благочестие. Учтивость его степенных, скупых, но всегда точных жестов, острота глаза, твердость руки и сила воли молчаливо, но с неоспоримой убедительностью подтверждали человеческое достоинство – и его собственное, и всякого человека. Он считал неблагородным диктовать свои условия. Он старался оставить другому его шанс.
Учитель ставил силки, но не раскидывал сети; он стрелял из лука, но не по сидящей птице…
Секрет обаяния и, более того, истинного величия Конфуция так же прост, как вся его жизнь и все его учение. Этот секрет – любовь к людям за то лишь, что они – люди. «Любить людей» – гласит завет Учителя Куна, данный им его ученику. Любить по-настоящему – незаинтересованно, не унижая опекой или равнодушием, принимая их такими, какие они есть, помогая развиться всему лучшему в них, но не закрывая глаза на их пороки и слабости.
«К молодым людям, – говорил он, – нужно относиться со всем уважением. Кто может поручиться, что когда-нибудь он не достигнет того же, чего достиг и ты? Лишь тот, кто, дожив до сорока или пятидесяти лет, ничего в жизни не добился, не заслуживает уважения». А уж о тех, кто действительно заслуживал сострадания, Учитель Кун проявлял и вовсе необыкновенную заботу: непременно кланялся слепым музыкантам и сам провожал их до их места на пиру, учтиво кланялся каждому прохожему, носившему траур и в присутствии таких людей «никогда не ел досыта». Известны случаи, когда он хоронил за свой счет даже незнакомцев, если этого не могли по бедности сделать их родственники. И еще один случай, запомнившийся его ученикам:
В конюшне случился пожар. Учитель, придя домой, осведомился: «Кто-нибудь пострадал?» А о лошадях даже не спросил.
Впрочем, защитникам животных не нужно беспокоиться. Участливость Конфуция распространялась и на братьев наших меньших. По преданию, когда сдохла собака, жившая в его доме, он сказал Цзы-Гуну: «В старину говорили: „Рваные занавеси не выбрасывай – пригодится покрыть лошадь в могиле. Рваный полог не выбрасывай – пригодится покрыть пса в могиле“. Я так беден, что у моего экипажа даже нет полога. Возьми старую циновку и накрой ею нашего пса, когда положишь его в землю!»
Невеликое, казалось бы, событие, но здесь, как и почти во всех свидетельствах о жизни Конфуция, в малом просвечивает великое.
На этом мимолетном эпизоде можно было бы поставить точку в рассказе о манерах и характере Учителя Куна, если бы не необходимость еще раз вернуться к оценке «феномена Конфуция». Что же все-таки за человек был Конфуций? Каким образом сочетались в нем необыкновенные самообладание и совершенно ненаигранная безмятежность, педантизм и способность без опасений и тревог наслаждаться жизнью? В литературе о Конфуции мы не найдем ясного ответа на этот вопрос. Большинство современных исследователей склонны считать портрет Конфуция-педанта делом рук не в меру ретивых поклонников Конфуциевой апологии «жизни по ритуалу» или карикатурой, созданной идейными противниками Учителя Куна в древнем Китае. Они стремятся очистить исторический образ Конфуция от наслоений позднейших легенд и заново увидеть в нем всего лишь обыкновенного человека. Однако сможем ли мы в таком случае понять, почему Конфуций стал Учителем десяти тысяч поколений? Он, конечно, не был ни рутинером, ни начетчиком, но педантом в известном смысле, без сомнения, был. Из того, что нам известно о манерах Конфуция, складывается впечатление, что он как бы намеренно привлекал внимание окружающих к ритуальной аккуратности каждого жеста, что манерам его свойственна неистребимая, нередко почти гротескная театральность. Каждым своим поступком Учитель Кун словно говорит: «Смотри, как я делаю. Смотри, как надо делать!» Каждым своим жестом Конфуций именно представляет реальность, каковая есть для него осмысленность ритуального действия, и, как следствие, – творческая сила жизни. Его поведение, слова и даже облик всегда подчеркивают своеобразие момента, качество переживания. В его манерах часто ощущается элемент игры, но игры неизменно нравоучительной и потому предполагающей полную серьезность и искренность. Вспомним, как вел себя Кун Цю, попав в родной храм луских правителей: он «спрашивал обо всем подряд». Перед лицом предков все поступки должны быть представлением!
Итак, проявляя любознательность или скрывая свое незнание, Конфуций еще и показывал, как нужно себя вести: он и действовал, и созерцал свое действие, и такое продуманное, воистину осмысленное поведение соответствовало, по Конфуцию, «истинному ритуалу».
Конфуциев завет «умудренного педантизма» не сразу становится доступным стороннему наблюдателю, но он не остался незамеченным в самом Китае. Упоминавшийся выше ученый Чэн И в XI веке писал о поведении Конфуция:
«Мудрый подобен Небу, и безмерно далек он от обыкновенных людей. Будучи близкими ему, ученики знали, сколь возвышен и широк он был. Но если бы он казался недосягаемым, у людей пропало бы желание ему подражать. Вот почему, наставляя окружающих, мудрец всегда заботился о том, чтобы его поучения соответствовали ожиданиям людей. Служа старшим и соблюдая траур, он не допускал малейшей небрежности. Когда же речь заходила о том, чтобы „не выпить лишнего“, он был до предела прост в обращении. Но он поступал так для того, чтобы люди с маленькими способностями попытались взять с него пример, а люди талантливые не пренебрегали простым и малым в своей жизни».
Такая «назидательная игра» многое объясняет в наследии Конфуция. Она делает это наследие стеной, орнаментом, не позволяющим определить суть его внутреннего постижения. И она же, как всякая игра, внушает людям опыт живого, интимного, безмолвного понимания, которое приходит как раз там, где кончается все понятое и понятное. Обаяние Конфуция – в его способности убедить в необходимости принять условия этой игры. Ибо мы взращиваем в себе свободу духа лишь через совершенствование формы. Чтобы взлететь, нужно суметь от чего-то оттолкнуться: мастерство приходит через искусство, но само предстает безыскусностью. Чем строже в своем поведении Конфуций, тем он свободнее: вот секрет жизненности его дела. А заодно исток его мягкой иронии и юмора, не всегда заметных по-школярски поверхностному взгляду позднейших почитателей. Чего стоит, к примеру, следующий эпизод, относящийся, по-видимому, к тому времени, когда Конфуций был еще сравнительно молодым человеком. Какой-то человек, живший по соседству с будущим великим Учителем, подтрунивал над ним, говоря: «Воистину велик Конфуций! Он обладает широчайшими познаниями, но нет занятия, в котором он составил бы себе имя!»
А Конфуций в ответ:
«И правда, в каком бы деле мне прославиться? Может, в управлении колесницей? Или в стрельбе из лука? Да, да! Займусь-ка я ездой на колеснице…»
Позднейшие комментаторы находят в этих словах Учителя всего лишь очередное свидетельство его извечной скромности, а в словах его безвестного соседа – все того же неизбежного почтения к знаменитому мудрецу. Возглас «Велик Конфуций!» и в самом деле стал популярнейшим дифирамбом Учителю десяти тысяч поколений: с него начинались официальные славословия Конфуцию, его несчетное число раз писали в своих ученических тетрадках будущие китайские книжники, он украшал стены императорских дворцов и склоны священных гор. И никто уже не задумывался над изначально таившейся в нем иронией, как никто уже не мог оценить юмор Конфуция, пожелавшего прославиться своим искусством возницы.
Но почему в нас рождается желание быть ироничными? Дело в том, что ирония устанавливает безмолвную общительность человеческих сердец, делает возможным невысказанное и, быть может, вовсе неизъяснимое понимание – понимание, которое вырывает из механически бездумного существования. Но она же защищает личность от натиска извне, дарит уверенность в себе и силу быть выше обстоятельств. Она учит жить легко и позволяет учителю быть безмятежно радушным с учеником, сполна выдерживая строгость, потребную в воспитании.
Конечно, Конфуций – не древнегреческий Сократ. Он не считает себя вправе пренебречь обычаем или людским «мнением», не увлекается «свободным философствованием». Даже ирония его условна и заключена в довольно жесткие рамки. Внутренняя дистанция, которую она устанавливает между человеком и миром, может и должна быть преодолена ради искренности переживания. В Китае «мудрый живет сердцем народа». И Конфуций – тоже частица народной души, человек среди людей. Порой и он дает увлечь себя душевным порывом, скорбя, гневаясь и даже радуясь не так, как требует этикет. Однажды Конфуций увидел, как один из учеников, в нарушение элементарных приличий, сидел на полу, широко раскинув ноги. «Быть нескромным и грубым в молодости, не создать ничего достойного в зрелом возрасте и бояться смерти в старости – вот что я называю ничтожеством!» – воскликнул Учитель и с размаху ударил юношу посохом. Несдержанность, недостойная мудрого? Может быть. Но в мудром даже несдержанность заставляет других задуматься.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.