Обратив свои помыслы к учению…
Обратив свои помыслы к учению…
«В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению…» – скажет о себе Конфуций, оглядываясь на свою давно ушедшую молодость. Какой смысл вкладывал в эти слова престарелый Учитель? Едва ли он имел в виду школьное обучение, которое началось для него, вероятно, несколько раньше. Несомненно, он имел в виду нечто совсем другое и даже противоположное школярской зубрежке. Он говорил о стремлении расширять свои познания, свое понимание вещей и благодаря этому изменяться, совершенствоваться самому. Он говорил о жизни, пронизанной сознанием и волей, сознательно и вольно прожитой; о нашей воле быть тем, чем мы должны быть. Такое учение оказывается синонимом человеческой культуры и притом взятой в ее самых глубоких, уходящих в тайну творческого духа истоках. У этого учения есть начало: внезапное открытие бездонной глубины сознания. Но у него нет конца. Будучи всегда вестником нового, усилие Конфуциевой «воли к учению» дает нам возможность осознать присутствие Изначального, снова и снова возвращает нас к недостижимо-древнему. Случайно или нет, иероглиф «учение» стоит первым в тексте «Бесед и суждений», начальная фраза которого гласит:
Учитель сказал: «Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу – разве это не удовольствие?»
Примечательно, что удовольствие, доставляемое учением, тут же поставлено Учителем Куном в один ряд с радостью поучительной приятельской беседы и стоической выдержанностью благородного мужа. В том же первом изречении мы читаем далее:
Беседовать с другом, приехавшим издалека, – разве это не радостно? Не быть по достоинству оцененным светом, а обиду не таить – не таков ли благородный муж?
Конечно, Конфуций прекрасно видел различие между показной образованностью и подлинным пониманием. Он охотно повторил бы за Гераклитом его знаменитые слова: «Многознайство не есть мудрость». И он сам, повзрослев, частенько напоминал ученикам:
Древние люди учились для себя. Нынче люди учатся, чтобы подивить других.
К специальным знаниям и профессиональным навыкам он относился по меньшей мере иронически, а порой и с откровенным пренебрежением. Он с готовностью признавал ограниченность своих познаний и не отказывал себе только в одном: в желании учиться. Эту ненасытную страсть к учению Конфуций считал, кажется, своим главным достоинством:
Учитель сказал: «В любом селении из десяти домов найдется человек, который не уступит мне в добродетели. Но никто не сравнится со мной в любви к учению».
Учитель сказал: «Учись так, словно твоих знаний тебе вечно не хватает, и так, словно ты вечно страшишься растерять свои познания».
Книжное знание редко бывало в чести у основоположников великих религий. Христос не читал книг. Магомет и вовсе был неграмотным. Будда учил неизъяснимой ясности сознания. Да и в Китае родоначальники одного из самых глубоких и влиятельных течений китайской мысли – даосизма – утверждали: «Тот, кто учится, каждый день приобретает; тот, кто живет не по правде, каждый день теряет». Для Конфуция же ученость и отточенный многолетним учением, искушенный ум был неотъемлемой частью жизненного идеала. Конфуций не мог поступиться образованием, ибо видел в нем самый естественный и благодарный путь раскрытия человеческих способностей. Открывая нам богатства духа, образование делает нас более чувствительными к тому, что происходит в нас и вокруг нас; оно развивает духовный слух. А в результате «воля к учению» заставляет острее сознавать наше отличие от других людей, дистанцию, отделяющую нас от мира, и побуждает нас к нравственному совершенствованию. Среди «мужей, преданных учению, редко встретишь человека закосневшего», – резонно отмечал Учитель Кун. Быть может, Конфуциева апология учения и в самом деле начиналась с наивной, по-детски неуемной жажды познания. Но находила она оправдание в доверии к жизни осмысленной и вобравшей в себя всечеловеческий опыт.
Жизнь стоит того, чтобы ее изучать, ибо она хранит в себе загадку человеческого величия: вот главная посылка Конфуциевой философии. Оттого же учение для китайского мудреца – не только практическая необходимость или нравственная потребность, но и часть быта, одна из радостей повседневного существования наравне, скажем, с дружеской беседой или веселой прогулкой.
Следовало бы, однако, помнить, что, решив посвятить себя учению, Конфуций сделал нелегкий личный выбор. Ему, сыну воина, да к тому же не обделенному ни здоровьем, ни физической силой, более пристали бы ратные подвиги. Карьера же ученого или гражданского чиновника по многим причинам была для него особенно затруднительной. С его далеко не привлекательной, а для многих и попросту уродливой внешностью он имел мало надежды приобрести тот светский лоск и обаяние, без которых в обществе спесивых аристократов его времени было почти невозможно снискать авторитет. Кроме того, не имея высокого покровителя, он не мог рассчитывать и на быстрое продвижение по службе. Наконец, в тот циничный, изуверившийся в старых идеалах век искреннее желание исполнять заветы древних давало, наверное, меньше всего шансов применить свои способности и знания в делах государственного управления.
С того момента, когда молодой Кун Цю решил «обратить свои помыслы к учению», началась его сознательная, взрослая жизнь. Надо заметить, что приблизительно в том же возрасте, лет в шестнадцать-семнадцать, юноши в древнем Китае достигали совершеннолетия. По этому случаю совершали специальный обряд перед семейным алтарем: виновнику торжества укладывали волосы пучком, как у взрослого, и надевали на него высокую шапку мужчины. Возможно, в глазах самого Конфуция решение стать ученым и достижение им совершеннолетия были тесно связаны между собой, так что традиционная церемония приобрела для него еще и особый личный смысл. Что ж, мы не ошибемся, если скажем, что весь жизненный путь Конфуция был поиском внутреннего, личностного смысла традиции.
В скором времени Кун Цю пришлось продемонстрировать серьезность своих намерений. Когда ему шел восемнадцатый год или, может быть, чуть позже, умерла его мать. Цю похоронил ее со всеми почестями, в строгом соответствии с древними обычаями, чем в очередной раз заставил говорить о себе всю округу. Каково же было удивление его соседей, когда они узнали, что благочестивый Цю сделал только временное захоронение у перекрестка дорог, а сам решил во что бы то ни стало отыскать место погребения своего отца и перенести туда прах матери. Он съездил на родину и там от одной старой женщины узнал, что Шулян Хэ похоронили у горы Фаншань в нескольких верстах к востоку от Цюйфу. Он разыскал могилу отца и на том же месте захоронил останки матери. (Место это известно до сих пор.) По преданию, он велел насыпать над родительскими могилами высокий холм, пояснив: «Я слышал, что древние не насыпали курганов над могилами, но я собираюсь в будущем ездить на восток и на запад, на юг и на север и должен позаботиться о том, чтобы я мог легко узнавать могилы предков». Эти слова Конфуция скорее всего вымышленны, но нет сомнений в том, что, занимаясь похоронами матери, Кун Цю и в самом деле показал себя на редкость серьезным и честолюбивым юношей, готовившим себя к необыкновенной судьбе. В его поступках уже без труда угадывается Конфуций зрелой поры жизни – тот Конфуций, который любил говорить:
Благородный муж распространяет уважение на всех людей, но более всего уважает себя.
Можно не сомневаться и в том, что Кун Цю строго соблюдал правила ношения траура по усопшей матери, а правила эти требовали от сына в течение двух и даже более лет вести прямо-таки аскетический образ жизни: не есть скоромного, не спать на мягком, не слушать музыку, носить одежду из грубого холста и, конечно, не состоять на государственной службе. Но неукоснительное выполнение всех правил траурной аскезы, надо полагать, лишь возвышало юношу в его собственных глазах. Предание донесло до нас любопытный эпизод из тогдашней жизни Конфуция, свидетельствующий о том, что в свои семнадцать-восемнадцать лет Кун Цю и в самом деле был юношей очень честолюбивым и даже явно переоценивавшим свои возможности. Он еще не снял траура по матери, когда глава клана Цзи – самого могущественного из трех семейств царства Лу – устроил большой пир для служилых людей, и Кун Цю, уже видевший себя настоящим «сыном правителя», одним из первых явился в дом всесильного царедворца. Но привратник дома по имени Ян Ху оказал юному посетителю более чем прохладный прием. «К хозяину приглашены служилые люди, а тебя никто не звал», – отрезал он. Более обидных для Кун Цю слов и придумать было невозможно. В полном замешательстве будущий великий Учитель удалился, не сумев найти достойного ответа обидчику.
Несмотря на афронт, полученный от человека, которого Кун Цю прочил в свои покровители (семейство Цзи, кажется, покровительствовало его отцу), целеустремленный и талантливый юноша, несомненно, уже приобрел некоторую известность в родном царстве. Едва ли сын старого солдата мог быть настолько в себе уверен, если бы он не чувствовал за собой поддержки каких-то влиятельных лиц. Правда, аристократы смотрели на него свысока, называли не иначе как «сыном человека из Цзоу», намекая на то, что отец его был из мелких начальников захолустного городка – не чета обитателям столицы. Одним словом, Кун Цю в столичном обществе уже знали, но еще не вполне признали. А будущий Учитель между тем уже вступал во взрослую жизнь. В девятнадцать лет Кун Цю обзавелся семьей, но о жене его почти не сохранилось сведений. Из позднейших источников известно только, что она была родом из служилого семейства Цзи в царстве Сун. Возможно, одинокий и небогатый молодой человек, каким был тогда Конфуций, не смог бы заключить этот брак без протекции влиятельного лица в своем царстве. Похоже на то, что семейная жизнь у Конфуция не сложилась, и он с женой разошелся, пережив ее на несколько лет.
Во всяком случае, супруга Конфуция никакого участия в делах мужа не принимала, а сам он считал привязанность к домашнему очагу недостойной настоящего мужчины и с готовностью пускался в странствия, претворяя в жизнь собственное пророчество о том, что ему суждено быть «человеком севера, юга, запада и востока». Ну а пока Кун Цю был счастлив с молодой женой: спустя год после свадьбы у него родился сын. И – о, радость! – сам правитель царства прислал ему по этому случаю карпа – традиционный символ удачи. Это был самый мизерный подарок, который только можно было получить от государя, но надо ли говорить, что для гордого юноши он был дороже всех богатств Поднебесной. Его заметили и оценили при дворе! Теперь жди новых радостных вестей… Растроганный отец дал своему первенцу имя Ли, что значит «карп», а прозвище – Боюй, то есть «старшая рыба». Он явно надеялся, что в его дом приплывут новые карпы, но обманулся в своих ожиданиях. Жена впоследствии родила ему еще только дочь.
Если сам правитель царства оказал Кун Цю знак внимания, пусть даже скромный, это означает, по всей видимости, что к тому времени он уже находился на государственной службе. Видно, злополучный визит к семье Цзи не прошел незамеченным, и напористому «сыну человека из Цзоу» дали возможность показать себя. Считается, что карьера Конфуция началась с небольшой должности во владениях той самой семьи Цзи: ему поручили надзирать за какими-то хлебными амбарами и сбором налогов с окрестных земель. Такая служба не сулила ни славы, ни быстрого продвижения наверх и едва ли могла удовлетворить амбиции будущего Учителя всех поколений. К тому же Конфуций всегда смотрел с полным равнодушием, если не сказать с презрением, на всякие технические знания и профессиональные навыки. Он был убежден, что управленческая рутина только мешает благородному мужу претворять его возвышенные помыслы – ведь он верил во всемогущество ритуала – действия не столько технического, сколько символического. Впоследствии он якобы говорил о своей деятельности в роли учетчика при хлебных амбарах: «Я только следил за тем, чтобы записи велись правильно, вот и все». Эти слова Конфуция стали образцовыми для многих поколений ученых мужей старого Китая, которые, принимая служебное назначение, говорили себе по примеру Монтеня, что «возьмут дело в свои руки, но не в свое сердце». Нельзя сказать, однако, что служба при амбарах не принесла Кун Цю пользы. Благодаря ей он близко узнал жизнь простых крестьян, научился понимать их нужды и чаяния и проникся к ним искренним сочувствием. Опыт, приобретенный им за эти годы, многое определил в его взглядах на способы и цели государственного управления.
Даже если Кун Цю не был в восторге от своих служебных обязанностей, он, конечно, не мог позволить себе хотя бы в малейшей степени пренебрегать ими. Его усердие оценили, и спустя некоторое время он стал управляющим всех пастбищ семейства Цзи. Должность немалая для молодого человека двадцати лет от роду, но по-прежнему далеко не удовлетворявшая амбиций потомка царского рода и уж тем более, как он сам думал о себе, нового Чжоу-гуна в будущем. О своей службе надзирателя стад он скажет потом все в том же то ли снисходительно-ироничном, то ли подчеркнуто деловом тоне: «Я следил за тем, чтобы буйволы и бараны росли здоровыми и жирными, вот и все». Заявление это, кажется, отдает горечью. Однако и это суждение поклонники Конфуция в Китае сочти напутствием служилым людям, восславив Учителя Куна еще и как образцового чиновника.
В свои двадцать с лишним лет Кун Цю мог считать, что кое-чего достиг в жизни. Его заметили, ему дали попробовать свои силы на служебном поприще, о нем знали даже при дворе. У него была репутация талантливого и ученого человека, примерного служащего. Казалось, у него были все возможности сделать блистательную карьеру. Но шли годы, а в его положении не происходило никаких перемен. Мы можем лишь догадываться, что было тому причиной. Быть может, ему просто не везло или у него не было нужных связей. Но скорее всего причиной его невезения был он сам, точнее – его такой неприспособленный для служебной карьеры характер. Конечно, урок, преподанный ему когда-то привратником семейства Цзи, не пропал даром. С годами Кун Цю поборол свои неуклюжие манеры и ту резкость в поступках, которые свойственны честолюбивым юношам из бедных семей. Однако и позднее отец «китайских церемоний» отнюдь не отличался дипломатическим тактом. Он совершенно не умел угождать, лицемерить, плести интриги, выжидать, одним словом, – делать все то, что необходимо для быстрого и успешного продвижения к высотам власти. Он решительно не признавал никаких уверток и ухищрений – ни в большом, ни в малом. Его прямодушие, безукоризненная честность, бесстрашные суждения вкупе с его, мягко говоря, странным обликом могли бы смутить любого из тех, кто пожелал бы ему покровительствовать. И то, что могло показаться поначалу случайностью, обычным невезением, постепенно обретало определенность и весомость жизненной судьбы. Время открывало ему новый – и суровый, и упоительный – смысл его устремлений:
Не беспокойся о том, что не занимаешь высокий пост. Беспокойся о том, хорошо ли служишь на том месте, где находишься.
Не беспокойся о том, что тебя не знают. Беспокойся о том, достоин ли ты того, чтобы тебя знали.
Со стороны положение Кун Цю на третьем десятке его жизни казалось все более незавидным. По бедности он едва ли мог оставить службу, которая, как он знал, не сулила ему ничего, кроме скучной канцелярской рутины. Ему грозила страшнейшая из пыток: жизнь, лишенная событий. Выручила Кун Цю лишь его ненасытная страсть к учению. Живя в предместье Цюйфу, он, без сомнения, мог легко свести знакомство со столичными знатоками канонов, музыки, ритуалов и часто беседовать с ними, перенимая их мудрость. А потом пришел день, когда его впервые провели в дворцовые архивы и он собственными глазами увидел связки книг, а рядом – писцов, заносивших на свежевыструганные дощечки летопись событий луского двора. Здесь на его глазах свершалось величайшее таинство культуры: мимолетные и как бы случайные явления жизни, излившись под резцом летописца столбиком узорчатых знаков, становились вестниками вечного, неуничтожимого, величественного смысла. Писцы, архивариусы, смотрители царских хранилищ охотно открыли перед молодым ученым двери своих кладовых, а там было что посмотреть. Еще первый царь Чжоу позволил своему мудрому брату Чжоу-гуну и его наследникам совершать все обряды в своем уделе по царскому чину. Со времен Чжоу-гуна во дворце луских правителей хранилось богатейшее – наверное, не хуже, чем у самого властелина Чжоу, – собрание всевозможных принадлежностей для древних ритуалов. А сами правители Лу старательно поддерживали незабвенный декорум старины, вдохновляясь не столько любовью к своим августейшим предкам, сколько вполне практическими соображениями: их репутация хранителей чжоуского наследия и высших авторитетов по части церемоний немало помогала им, не располагавшим ни большими богатствами, ни сильным войском, улаживать миром споры со своими могущественными соседями. «Лу держит ритуалы Чжоу», – говорили в те времена. Сохранилась любопытная запись о том, как сановник из Лу однажды прибыл с посольством к правителю царства Цзинь (это случилось как раз за несколько лет до рождения Конфуция). На приеме в царском дворце посол не поблагодарил хозяев за исполнение самых торжественных мелодий, зато отвесил учтивый поклон после того, как услышал более непритязательные песни. На недоуменные вопросы хозяев он ответил, что торжественные мелодии предназначены только для приемов у чжоуского царя и поэтому решил, что музыканты, исполняя их, «просто упражнялись в мастерстве», и, стало быть, для выражения благодарности нет повода. Зато исполнением менее торжественных од, поспешил добавить безупречно вежливый гость, правитель Цзинь поприветствовал его и возвестил о шести главных добродетелях возвышенного мужа, на что и следовало ответить самыми учтивыми поклонами. Умели луские мужи показать свое превосходство! В 540 году до н. э., когда Кун Цю вступал в пору отрочества, Лу посетил наследный принц одного южного, «полуварварского» царства. Пораженный тщательным распорядком церемоний во дворце луского правителя, изысканными манерами и тонким вкусом хозяев, гость сделал как нельзя более приятное для лусцев заключение: «Ритуалы Чжоу досконально сохранились в Лу!»
Даже если хвалебные отзывы чужеземных послов являются отчасти данью дипломатическому этикету, нет сомнения в том, что Лу было главным оплотом чжоуской культурной традиции. Только здесь и мог появиться такой великий знаток и любитель древностей, как Конфуций. Только здесь юноша Кун Цю с его страстью к учению мог стать Учителем Куном.
Много интересного открыл для себя Кун Цю в сокровищницах царского дворца, много увидел такого, о чем прежде даже не догадывался или знал понаслышке. Взять хотя бы знаменитые «три реликвии» правителя Лу: огромный лук – наследство великого Чжоу-гуна, драгоценная яшма, спрятанная в изящной шкатулке, и парадная колесница – ее сам повелитель Чжоу подарил Чжоу-гуну для того, чтобы его потомки приезжали на ней к чжоускому двору с изъявлением преданности. (Правда, колесница эта уже много лет стояла без дела – цари Лу забыли про свой долг перед хозяином Поднебесной.) Теперь Кун Цю смог разглядеть всевозможные атрибуты дворцовых церемоний – все эти древние знамена, бунчуки и копья с вытертыми до блеска древками, бронзовые топоры и зеркала, расшитые жемчугом шелковые покрывала, кипарисовые ларцы, старинные, с заусенцами на лезвии мечи, боевые колесницы, парадные шапки с плоским квадратным верхом и подвешенными к нему яшмовыми и жемчужными нитями, перламутровые раковины из южных морей, парчовые халаты и полотняные накидки для похоронных церемоний… Была там кладовая, где лежали панцири больших черепах, использовавшиеся для гадания: когда правитель затевал какое-нибудь важное дело, например, военный поход или ремонт родового храма, придворный гадатель прижигал панцирь раскаленной бронзовой палочкой, а потом читал волю Неба по проступившим на нем трещинам. В отдельном павильоне хранились изделия из яшмы – самого драгоценного для древних китайцев камня. Кун Цю увидел тут зеленоватые кольца би, чья округлость символизировала Небо, и граненые бруски цуй — символ Земли, яшмовые топоры и всевозможные амулеты, назначения которых Кун Цю и сам толком не знал. Молодой ученый любил, уединившись, подолгу рассматривать эти сокровища: яшма притягивала взор своей таинственной глубиной, в которой, словно тающие в воздухе струйки дыма, затейливо вьются и переливаются друг в друга разноцветные прожилки. Случайный, как будто бессмысленный узор, но стоит вглядеться в него пристальнее, и эти странные линии и пятнышки вдруг складываются в как будто знакомые письмена, увлекают в новые и неведомые дали… «Благородная яшма наделена всеми пятью добродетелями служилого человека, – вспоминал он слова старого хранителя царских камней. – Яшма излучает мягкий и теплый свет: вот ее доброта. Она прозрачна и не скрывает узор внутри себя: вот ее честность. Дотронься до нее палочкой – и она издаст чистый звук: таково ее целомудрие. Ее можно разбить, но нельзя согнуть: такова ее стойкость. Она имеет острые края, но никого не ранит: таково ее великодушие. Поистине, яшма – лучший друг служилого человека!» Кун Цю и сам знал теперь, что старый знаток камней был прав.
Но чаще всего Кун Цю приходил в кладовую, где стояли бронзовые жертвенные сосуды – округлые и с острыми углами, с длинными носиками и узкими горлышками, безногие или на трех ногах, позеленевшие от времени, покрытые замысловатыми узорами и едва проступавшими из-под зелени письменами, украшенные фигурками тигра или феникса, дракона или волшебной черепахи. Некоторых из этих сосудов касалась рука самого Чжоу-гуна! А слова, вырезанные на них, Кун Цю давно уже выучил наизусть:
Говорю вам: в древности наш Вэнь-ван
Сызнова водворил согласие и порядок.
Сподобился от верховного владыки великой благодати,
О верхах и низах по-отечески пекся…
А нынче Сын Неба почтительно продолжает
Великое дело Вэнь-вана.
Да будет даровано ему долголетие без предела…
Со временем Кун Цю досконально изучил царскую коллекцию бронзовых сосудов, а в зрелом возрасте стал, кажется, лучшим во всей Срединной стране знатоком этих благородных предметов.
Теперь Кун Цю мог входить в дворцовые залы для торжественных собраний и приемов почетных гостей. Его приметили знатнейшие люди двора, к его суждениям прислушивались.
По случайности, нам известен один эпизод из жизни Конфуция тех лет, где будущий учитель предстает все таким же неистовым собирателем знаний. В 525 году до н. э. луский двор посетил правитель расположенного по соседству небольшого владения Тань. Прослышав, что именитый гость знает много историй о легендарных царях древности, Кун Цю добился у него аудиенции и долго беседовал с ним о мудрости древних царей. Повод к тому был самый что ни на есть изысканный: правитель Тань считал себя потомком одного древнего правителя, который в своем царстве дал чиновничьим должностям имена птиц. Он охотно пересказал Кун Цю свои семейные предания. По его словам, первый царь Поднебесной считал своей эмблемой облака и поэтому титулы своим чиновникам давал по названиям облаков, а его преемники называли своих чиновников именами огня, воды, драконов и птиц. После беседы с правителем Тань Кун Цю якобы сказал: «Я слышал такое суждение: „Коли Сын Неба не навел порядка в делах правления, можно расспросить дикарей четырех сторон света“. Этим словам и вправду можно верить». Трудно, впрочем, поверить, чтобы в свои молодые годы Кун Цю мог назвать «дикарем» правителя соседнего удела. Зато есть основания полагать, что к тому времени он уже занимал какой-то пост при дворе, иначе едва ли ему представилась бы возможность побеседовать со столь высоким гостем.
Современников Конфуция более всего поразили, вероятно, не его слова сами по себе, а его жажда знаний. Для нас же этот рассказ древней хроники примечателен тем, что он дает понять: Конфуций уже тогда пользовался достаточным авторитетом для того, чтобы на равных вести ученые беседы с правителем удела и даже делать ему двусмысленный, не сказать оскорбительный, комплимент.
К несколько более позднему времени относится другой эпизод, который тоже свидетельствует, помимо прочего, о том, что Цю из рода Кунов рано прослыл очень образованным человеком. Будучи лет двадцати семи от роду, Кун Цю впервые попал на торжественное жертвоприношение в родовом храме Чжоу-гуна и без устали расспрашивал служителей храма обо всем, что видел вокруг. Немедленно среди присутствовавшей там именитой публики пополз насмешливый шепот: «Кто сказал, что сын человека из Цзоу разбирается в ритуалах? Он же спрашивает обо всем подряд!» Когда Конфуций узнал об этих пересудах, он, ничуть не смутившись, отрезал: «В таком месте спрашивать обо всем подряд и есть ритуал!» Традиция видит в этом рассказе лишь очередное подтверждение необыкновенной дотошности Конфуция в изучении обрядов. Но в поведении Конфуция и особенно в его словах видится более широкий или, если угодно, более тонкий смысл. Спрашивая обо всем и вся, Конфуций, несомненно, во многих случаях заведомо имитировал незнание: он принимал позу ученика и демонстрировал другим, что учится постоянно. Одновременно подобная манера позволяла ему не теряя лица и в самом деле узнать что-то новое. Но эта игра в учение была для Конфуция наисерьезнейшим делом; она была поистине его жизнью. Так условности этикета и самые заветные устремления души сходились для Конфуция воедино.
Молодого смотрителя пастбищ интересовали в ту пору не только старинные обряды и предания. Его главным открытием тех лет стал мир церемониальной, такой непохожей на песни простонародья музыки, мир необычных созвучий и удивительных инструментов, каких не встретишь за стенами дворца. Тут хранились барабаны всевозможных форм и размеров, многострунные певучие цитры, бамбуковые флейты, большие рамы, на которых висели каменные пластины, и даже целый оркестр из шестидесяти четырех больших и малых колоколов! Не каждому хватало способностей и терпения разобраться в тонкостях этой сложной, истинно царской музыки. Еще раньше Кун Цю, как все дети знатного происхождения, учился петь песни поэтического канона чжоусцев. Теперь он узнал, как надо их петь под аккомпанемент, предписанный древними правилами. Ученые люди во дворце называли старинную музыку «изысканной». В ней не было ничего сладкозвучного, ничего возбуждающего низкие чувства, как в новомодных мелодиях, повсюду звучавших на веселых пирушках. Слепые музыканты однообразно, почти заунывно тянули слова древних песен под размеренное бряцанье каменных пластин. Чтобы понять такую музыку, в нее нужно было долго вслушиваться. Это была музыка для человека твердых устоев и незыблемой воли. Что могли понять в ней легкомысленные любители развлечений? Кун Цю уже знал: мудрец тем и отличается от заурядных людей, что благодаря музыке воспитывает в себе сдержанность и постигает сокровенный смысл «чистого звучания яшмы»; в звуках музыки он внимает беззвучному. Дворцовые знатоки музыки разъясняли Кун Цю величие «изысканной» музыки древних, очищающей людей от всего низменного и суетного, обращающей их духовный слух к беспредельной гармонии Неба и Земли. Они рассказывали ему о великих музыкантах древности, которые одним прикосновением к струнам своей цитры приводили в действие грозные стихии мироздания. Они учили его, как незаметным движением пальцев производить колебания звука, столь же утонченные и неуловимые для неискушенного слушателя, сколь «неуловимы в своей утонченности» творческие превращения Великого Пути мироздания. От них Кун Цю прослышал и о природе музыки в разных царствах: «Песни царств Чжэн и Вэй – это музыка смуты. Песни из области Санцзянь – это музыка гибели. Песни царства Сун – это музыка изнеженного духа. Песни царства Ци – это музыка горделивого духа. Но нет музыки более величественной и глубокой, чем изысканная музыка Чжоу!..»
Из всех инструментов Кун Цю особенно полюбил семиструнную цитру, по-китайски цинъ. (К слову сказать, с легкой руки Конфуция именно ей суждено было стать классическим музыкальным инструментом ученых мужей Китая.) Он начал брать уроки игры на цитре у лучшего музыканта в Цюйфу. Старый учитель Ши Сян поначалу был не слишком внимателен к своему новому ученику. Ему хотелось поскорее перейти к музыкальным пластинам и колоколам – самым древним и благородным инструментам. Наиграв Кун Цю одну мелодию, он велел ему разучить ее. Минуло десять дней, он поинтересовался успехами ученика и остался доволен: «У тебя неплохо получается. Я могу дать тебе еще что-нибудь», – сказал он.
– Прошу вас, учитель, не торопиться, – ответил Кун Цю. – Я выучил мелодию, но пока еще не освоил ритм.
Кун Цю поупражнялся еще несколько дней и попросил учителя послушать его. «Теперь ты играешь совсем хорошо, – сказал Ши Сян. – Ты можешь смело браться за другую мелодию».
– Нет, учитель, – снова возразил Кун Цю. – Я еще не могу как следует выразить настроение песни. – И он продолжал с утра до вечера музицировать на своей цитре. Спустя несколько дней учитель Ши Сян еще раз послушал его игру и опять остался доволен. «Теперь ты уловил и настроение песни. Может быть, начнем все-таки разучивать новую вещь?» – сказал он.
– Прошу вас, учитель, дайте мне еще немного времени, – взмолился Кун Цю. – Мне хочется понять, что за человек сочинил эту песню! – И снова Кун Цю долгими часами сидел, склонившись над своей цитрой. Он то впадал в глубокую задумчивость, то вдруг приходил в крайнее волнение. Наконец он пришел к учителю и сказал: «Теперь я знаю, кто был человек, сочинивший этот напев. Это был муж смуглолицый и высокий, прямо-таки величественный! Его взор устремлялся в недостижимые дали, его дух обнимал все пределы небес. Таким мог быть только достопочтенный Вэнь-ван, основоположник дома Чжоу!» Изумленный учитель встал и отвесил поклон своему упорному ученику. «Ты угадал! – воскликнул он. – Старейшие из знатоков музыки и вправду сказывают, что эту музыку сочинил сам Вэнь-ван!»
Рассказ о том, как Конфуций учился музыке у учителя Ши Сяна, записан в источниках, появившихся намного позже «Бесед и суждений». Но даже если он не соответствует исторической правде, он все же верен духу Конфуциева наследия, отмеченного стремлением постичь человеческое содержание культуры, увидеть за произведением искусства не просто настроение, но сам характер его создателя. Это интуитивное и все же тщательно выверенное погружение в глубины чувства достигалось не легкими мечтаниями и не мимолетным усилием воли, а долгим и многотрудным усвоением исполнительской техники. Это была в полном смысле работа духа и работа тела. Интуиция Конфуция – непременно спутница отточенного мастерства. Музыка же из всех искусств служит, пожалуй, самым наглядным и убедительным примером единства внутреннего опыта и технического умения.
Интерес Кун Цю к «изысканной» музыке древних естественно вырос из симпатий молодого ученого к старине. Как ни характерно это пристрастие ко всему «древнему» для личности и деяний самого Конфуция, в нем угадывается и общее состояние китайской культуры тех времен. Именно тогда в древнем Китае появляется идея истории, а вместе с ней и осознание различий между прошлым и настоящим. Интересно, что самое понятие истории обозначалось в Китае словосочетанием «древнее – современное» (гу-цзинь). И надо сказать, что противостояние «древность – современность» имела для современников Кун Цю вполне зримые и очень приметные черты. Вспомним, что богатство вновь отстроенных дворцов представляло разительный контраст с почти аскетическим бытом чжоуских пращуров. Столь же резко «изысканная» музыка былых времен отличалась от «соблазнительной» музыки в новом вкусе. Существовали столь же заметные различия между древним и современным письмом, древним и современным языком. По свидетельству учеников, Конфуций неизменно декламировал канонические песни и произносил ритуальные формулы на «официальном» наречии, бытовавшем когда-то при чжоуском дворе. Одним словом, во времена Конфуция выявилась целая «культура» древности, которая составила как бы возвышенный стиль жизни, приличествующий благородному человеку. Познать эту искусственно поддерживаемую культуру, усвоить ее и передать потомкам стало целью ученых мужей той эпохи, даже если смысл самой древности уже представал весьма смутным и малопонятным.
Предание донесло до нас еще один и, кажется, заключительный эпизод учебы Конфуция: его поездку в славный город Лои – столицу чжоуского государства. Такая поездка была, без сомнения, давнишней мечтой молодого ученого. В державе римлян все дороги вели в Рим, а в Срединном царстве, где жил Конфуций, все дороги вели в Лои. На земле не было лучшего места для того, чтобы исполнилось заветное желание Кун Цю: «обозреть установления прежних царей и расследовать истоки ритуалов и музыки». Кун Цю было уже под тридцать, он успел снискать уважение образованного общества в Цюйфу, и о его поездке похлопотал сын предводителя знатного клана Мэн – того самого, которому служил отец Кун Цю. По обычаю, для такого путешествия требовалось испросить разрешение правителя царства Чжао-гуна, и это разрешение было без труда получено. Дело в том, что правители Лу, пренебрегая своими старинными обязанностями, уже много лет не отправляли посольств ко двору чжоуского вана, и Чжао-гун счел, что представился удобный случай хотя бы отчасти искупить свою вину перед «старшим братом», сидевшим на престоле в Лои. Да и кандидатура Кун Цю вполне для этого годилась: пусть знают люди Чжоу, что не оскудела еще талантами вотчина Чжоу-гуна! Кун Цю даже выдали повозку, запряженную парой лошадей, и казенного слугу – теперь ему не стыдно будет показаться на глаза гордым столичным мужам.
Простившись с друзьями, Кун Цю и его знатный спутник покинули Цюйфу. Остались позади родные луские холмы и заоблачная вершина священной горы Тайшань, потянулась навстречу бескрайняя лесистая равнина, за ней – крестьянские поля в пойме Желтой реки, медленно катившей свои мутные воды в Восточный океан. Теперь путешественники ехали прямо на запад по укатанной дороге, среди цветущих деревень, останавливаясь на ночлег в уютных постоялых дворах. Казалось, благоденствие былых времен еще сохранялось в этих краях. На небе не успела смениться луна, как ворота главного города Срединной страны гостеприимно распахнулись перед ними. Это и вправду был город чудес. Чего стоил один дворец чжоуского вана – грандиознейшая из обителей земных владык, длина стен которой достигала трех с половиной километров. А вот высокие могильные курганы, где спят «в торжественном безмолвии» государи былых времен. Но, конечно, больше всего молодого ученого поразили сокровища дворцовых покоев и хранилищ: здесь и богатейшие собрания старинных книг, оружия, музыкальных инструментов, и целый зал с портретами премудрых царей и их советников, и царские яшмовые скипетры, нефритовые кубки и бронзовые жертвенные сосуды. Перед залом для торжественных аудиенций выстроились в ряд главные святыни чжоуской династии – девять больших треножников по числу древних областей Поднебесной. Говорили, что их в незапамятные времена отлил сам отец человечества Фуси и что чжоуские владыки будут царствовать до тех пор, пока в их дворце будут стоять эти треножники… Еще он увидел в родовом храме чжоуских царей бронзового человека. Рот его был замкнут тремя замками, а на спине виднелась надпись: «Древний человек, осмотрительный в речах». Понятное предостережение: кто много говорит, навлечет на себя и много неприятностей. Совет никогда не лишний. Еще Кун Цю осмотрел алтарь божества «пяти злаков» – квадратную насыпь из утрамбованной земли, на которой, предварительно попостившись и совершив омовение, Сын Неба приносил жертвы божеству «пяти видов злаков» и молил его о даровании плодородия полям. А вот и тронный зал, и сам трон, на котором недвижно сидит, опустив руки на яшмовые подлокотники, властелин Поднебесного мира, и лицо его скрыто нефритовыми нитями, свисающими с высокой шапки. Говорят, что, насмотревшись на все эти поучительные достопримечательности, Конфуций сделал такое заключение: «Благодаря светлому зеркалу выявляется облик вещей. Благодаря знакомству с прошлым познаешь настоящее!»
Конечно, не меньше старинных реликвий Конфуцию были интересны столичные ученые. А те, в свою очередь, были поражены умом, образованностью, манерами, да и чего скрывать – необычным обликом гостя из Лу. Придворный учитель музыки после разговора с Конфуцием якобы сказал о нем: «У этого ученого из Лу есть все знаки высшей мудрости: у него и глаза, и лоб, и спина, и даже осанка мудреца. Его ум столь глубок, а познания столь обширны, что он достоин самого высокого поста».
– Если этот человек и вправду мудрец, то чем он должен заняться? – спросил кто-то старого учителя.
– Ныне законы древних царей находятся в небрежении, – ответил тот. – Мудрец должен первым делом восстановить древние уложения о музыке и ритуалах.
Когда Конфуций услышал столь лестный для него отзыв, он скромно возразил, что не обладает задатками великого мудреца и только предан всей душой изучению древней музыки и обрядов. Но слова старого наставника, несомненно, должны были укрепить его юношескую веру в свое высокое предназначение. Только вот подходящее ли было время для осуществления возвышенных помыслов? Приехав в Лои, Кун Цю собственными глазами убедился в том, как низко пал некогда блистательный чжоуский двор. Никто уже не являлся в столицу с изъявлениями преданности и богатыми дарами. А сам правитель и его окружение погрязли в бесконечных спорах о престолонаследии и мелких интригах. Кто из них стал бы слушать молодого правдолюбца?..
Если верить преданию, Конфуций искал встречи со знаменитым мудрецом Лао-цзы – смотрителем дворцовых архивов Чжоу и родоначальником даосизма, второго наряду с конфуцианством классического течения китайской мысли. Сохранившиеся сведения о Лао-цзы овеяны дымкой почти сказочных легенд. Но если Лао-цзы в самом деле существовал, то повидать его, наверное, было не так-то просто, ибо, судя по приписываемым ему изречениям, он считал мирскую жизнь сплошной суетой, всяческое умствование презирал, а сильных мира сего избегал. Кому, как не царскому архивариусу, знать истинную цену людскому тщеславию! Потомки прозвали его «темным мудрецом»… Однако же и в самом деле мудрено суетному свету понять того, кто говорит, что «высшая сила – это отсутствие силы», и кто советует: «Не ищи приобретений – и все будешь иметь», «забудь о знании – и все узнаешь». О чем с таким говорить? О чем такому говорить с миром? Сам Лао-цзы заключает:
«Когда возвышенный человек слышит о правде, он следует ей. Когда низкий человек слышит о правде, он смеется над ней. Если бы он не смеялся, это не было бы правдой…»
У нас нет уверенности, что Конфуций повидался с Лаоцзы. А если бы даже и повидался, то какой бы разговор у них вышел? Однако есть сведения, что уже очень скоро после смерти Конфуция рассказ о его встрече с Лао-цзы пользовался широкой известностью среди ученых людей. Сохранились древние изображения этой встречи, на которых мы видим Конфуция, склонившегося в глубоком поклоне перед Лао-цзы. Видно, это не роняло достоинства Учителя Куна даже в глазах его последователей – в конце концов, Лаоцзы был вдвое старше Конфуция. О чем же разговаривали два величайших ума Поднебесной? Предание гласит, что Кун Цю поведал мудрому архивариусу о своих мечтах восстановить мир и порядок в Срединной стране, но посетовал на упадок нравов: «Увы! Трудно осуществить ныне праведный путь! – воскликнул он. – Нет нынче правителя, способного идти им». – «Будь осторожен, – ответил Лаоцзы. – Всякий, кто судит, неизбежно ошибается. Всякий, кто пытается понять, не постигнет истинного смысла сказанного». Тут ему пришло самое время замолчать, и, лишь провожая молодого гостя до ворот дома, он якобы напутствовал его такими словами: «Я слышал, что люди богатые и знатные на прощание дарят гостю деньги, а люди добрые дарят советы. Я не богат и не знатен, но, как ни недостоин я этого звания, люди зовут меня добрым. А посему позволь мне дать тебе совет: человек, любящий подмечать недостатки других, рано или поздно попадет в беду; человека, который любит разоблачать промахи других, подстерегает опасность; почтительный к старшим не стремится быть впереди всех, и так же держится добропорядочный подданный».
Так говорил Лао-цзы, проповедник скрытной честности. Мы не знаем, понравились ли слова ученого старца тогда еще молодому, полному возвышенных замыслов Конфуцию. Сам Учитель Кун всегда учил быть осмотрительным и в словах, и в поступках. Правда, не ценой нравственной расслабленности и потворства злу. Но глубокомысленные и уклончивые речи премудрого архивариуса вряд ли пришлись ему по вкусу. Впрочем, он не мог не воздать должное своему уважаемому собеседнику. «Всякую тварь, земную и небесную, поймать немудрено, да только не дракона, который взмывает в поднебесье вместе с ветром и возвращается на землю с дождем, – сказал он своему спутнику. – Сегодня я повстречался с драконом!» С этими словами он отправился в обратный путь. Ну а Лао-цзы, как истинный дракон, ускользнул из тенет мира. Вконец разуверившись в людях, он сел на буйвола и уехал куда-то далеко на запад. С тех пор о нем ничего не было слышно. Позднее Конфуций в разговорах с учениками ни разу не упомянул о своей встрече с «темным мудрецом», но часто говорил, что в своих наставлениях «следует порядкам Чжоу». Зная основательность Конфуция в ученых изысканиях, трудно поверить, что он мог заявить так, не зная по собственному опыту, что такое ритуал чжоуского двора. А значит, рассказ о его поездке в Лои нельзя назвать полной выдумкой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.