4. О гладиаторах в литературе
4. О гладиаторах в литературе
Гюго гениален; гений — это нечто великое, но не совершенное.
Жюль Ренар
Когда в 1840 году Гюго опубликовал «Лучи и Тени», сборник стихотворений в духе «Внутренних голосов», то первым побуждением Сент-Бева было нанести смертельный удар ненавистному противнику. Уже давно его приводило в ярость молодое поколение аллилуйщиков, фанатических поклонников Виктора Гюго, которые нападали на Бюлоза, на «Ревю де Де Монд», даже на самого Сент-Бева и на любого, кто не воскурял безудержно фимиам их вождю. Сам Гюго оставался в тени, его важный вид напоминал Сент-Беву «римских патрициев смутных времен»… «содержавших в горах шайки разбойников, с которыми они якобы не знались и во главе которых их никогда никто не видел». Публично Виктор Гюго не поощрял своих литературных «гладиаторов», но, быть может, «оттачивал перо дерзких своих оруженосцев и был повинен в их злодеяниях в такой же степени, как некий английский король, обмолвившийся неосторожными словами, которые заставили четырех придворных головорезов броситься с кинжалами на Томаса Бекета».
По правде сказать, Сент-Бев не мог простить своему другу ни его мощи, ни его торжествующего творческого размаха. Сент-Бев знал, вернее, полагал, что он умнее Виктора Гюго; он обладал более тонким художественным вкусом, но ему не радостно было все понимать, обо всем судить и ни во что не верить: «Я слишком хорошо знаю, что лишен какого бы то ни было величия, что я не способен ни любить, ни верить. Только тем и утешаюсь, что быстро все понимаю». Его неотвязно преследовал ненавистный ему образ Гюго: «Это человек, у которого все искусственно, рассчитано, все обдумано, вплоть до его „здравствуйте“. И так он себя вел с пятнадцатилетнего возраста. Долгое время я в этом сомневался, но когда хорошенько узнал его, то убедился, что был прав. Его неуклюжие уловки мне все больше и больше бросаются в глаза». Или еще: «В своей жизни я часто сталкивался с грубостью и шарлатанством сильных, но неделикатных людей, подобных Гюго и другим калифам на час, вот почему я проникся отвращением к этим грубым натурам, напускающим на себя величественный вид…»
Наиболее тяжкая вина Адели Гюго состояла в том, что она подливала масла в огонь. «Гюго — это Циклоп, — говорил Сент-Бев, — у него лишь один глаз». — «Верно, верно, — поддакивала Адель, — он видит лишь самого себя». — «Я часто утверждал и утверждаю, что он груб и наивен. Я повторяю это вслед за человеком, который знает его еще лучше, чем я». Этим человеком была Адель; от увлечения ею Сент-Бев, невзирая ни ка что, не мог отделаться; он включил в сборник «Книга любви» стихотворения, посвященные ей, и опубликовал их анонимно. «В любви для меня самым большим и настоящим успехом была она — моя Адель. Я похож на тех генералов, которые всю жизнь живут одной выдающейся победой, хотя они обязаны ей в большей степени своей счастливой звезде, чем личным заслугам. С того времени я переношу удар за ударом, поражение за поражением. У меня нет сил участвовать в битвах, я больше не воюю и довольствуюсь тем, что скромно провожу маневры в своих краях… Впрочем, все идет хорошо, я вновь нашел мою Адель, ее сердце, и не желаю больше любить никого, кроме нее (декабрь 1840)…» И Сент-Бев без конца рассуждает о ней. «Когда Гортензия (Аллар) прочла стихи — „Все кончено! Оставь меня!“, она написала мне: „Подобные стихи и признания заставят любую женщину вернуться хоть с края света. Адель еще постучится к вам в дверь, вы вновь встретитесь с ней, и все будет хорошо; вы должны простить ее. Я постоянно думаю об этом и верю, что так оно и будет. Надо все прощать натурам, которым свойственны благородные порывы страсти, ибо они понимают лишь это, и, подходя к ним с этой стороны, можно владеть ими безраздельно. Остальное в счет не идет“». Я ответил на это письмо: «То, что вы говорите, — верно. Вот почему я ей простил, но не больше. Поймите, что немного ума, немного тонкости, некоторая доля чувственности не вредят возвышенной и великой страсти. При редких встречах подобного рода свойства особенно уместны, а их-то и недоставало моей очаровательной и жестокой даме…»
Итак, он решил обрушиться на новый сборник Циклопа и в июне 1840 года написал яростную статью «О гладиаторах в литературе»:
«Первые стихотворения господина Виктора Гюго отличались яркостью, нежностью и даже большим очарованием, чем стихи, написанные им позднее, где возникли странные, чужеродные интонации и вычурность. Я сошлюсь на стихотворение о „Юном гиганте“, в котором как бы сосредоточились все странности, проявившиеся затем в еще более угрожающей и серьезной форме в романе „Ган Исландец“. Вычурность, характерная для „Юного гиганта“, искупалась обворожительными красотами стиха, и часто случалось, что о ней не говорили или ее принимали как забаву, как-затянувшуюся игру цветущего детства. К моменту появления „Восточных мотивов“ Муза Виктора Гюго, даже если судить о ней с разных точек зрения, могла представить нашему взору галерею образов, один ярче и изящнее другого. Были там стихи о первой любви, которые писались и раньше, была там и блистающая красотой Пери, которая с каждым днем все хорошела. Фантастическая мечта поэта породила тогда и образ Зары-купальщицы. Именно там (я не буду развивать эту тему) очень много прекрасных образов, характеризующих красочную, живую манеру поэта. Но в этом поэтическом царстве разрастались и черты, свойственные стихотворению „Юный гигант“.
Жан-Поль в своем „Титане“ утверждал: „В человеке живет грубый и слепой Циклоп, который во время душевных бурь возвышает голос и яростно стремится все изничтожить“. Страшный и дикий дух злобно вопит в нас противоборствует доброму гению, который говорит более спокойно и дает нам более разумные советы. В то время рядом с поэтической Музой в творениях Гюго обитал именно этот юный Циклоп. Но сначала в его пещере веял свежий ветер, по утрам вокруг нее резвились тысячи фей и нимф, журчали ручейки, шумели водопады, и даже когда из пещеры выходил пастух Полифем и взбирался на скалу, это был юный Полифем, влюбленный в Галатею, мелодично игравший на флейте и достойный того, чтобы какой-нибудь Феокрит собрал его песни. Et erat turn dignus amari[104].
Было время, когда цевница Полифема наигрывала нежные и пленительные мелодии; казалось, что во владениях обновленной и плодотворной музы Циклоп погиб и возобладали добрые гении. Это была пора „Осенних листьев“. Удивительная душевность, трогательные интонации убеждали нас в том, что из поэзии Гюго навсегда исчезли странные влечения и дикие чудовища. Обманчивая видимость! Великан Циклоп вовсе не погиб, он был лишь объят сном. Конечно, Пери и блистательные феи продолжали свою жизнь. Но целая стая волшебных созданий и даже спутницы лирического шествия исчезли. А великан, стремившийся проникнуть в среду фантастических существ, добрался до них и все чаще прикасался к ним. Становясь более взрослым. Циклоп преследовал их с большей дерзостью, большей навязчивостью, вел себя более вызывающе. Он уже не был безумным юнцом: flaventem prima lanugine malas[105]. Если он и не пожрал своих сестер, то порой обращался с ними грубо. „Песни сумерек“, „Внутренние голоса“ и даже последний сборник — „Лучи и Тени“ — могут тут служить не очень приятными для поэта доказательствами.
…Пока поэт был молод, ошибки его вкуса, его грубости могли быть восприняты как оплошности юного таланта, несколько злоупотребляющего грубой силой и яркими тонами. Но теперь, когда талант этот сформировался, а человек стал взрослым, в его поэзии продолжают удерживаться и увеличиваться, все больше в нее внедряются причудливые образы. Прощай, благодатная пора созревания!
Каждому поэту свойственны недостатки. По мере поэтического развития эти недостатки даже возрастают. Ламартин без конца обращается к водопадам, и часто его лирическая поэзия теряется в сверкающей водяной пыли, словно в брызгах водопада Штаубах. В стихах господина Гюго постоянно слышны удары молота — Вулкана или скандинавского кузнеца Веланда, и многие из его самых великолепных стихов кажутся только что снятыми с наковальни. Грохот усиливается, удары молота все слышнее и слышнее, даже под сенью цветущих рощ.
Для того чтобы завершить характеристику господина Гюго теперь, когда мы читаем его новый сборник, скажу, что тут оказываешься в положении человека, совершающего прогулку по роскошному восточному саду, по которому его ведет светлый Гений. Но некий уродливый Карлик заставляет дорого платить за это удовольствие и на каждом шагу бьет его палкой по ногам. А Гений, при всем своем могуществе, как будто и не замечает, что вытворяет этот Карлик. Вы избиты и восхищены. Вы ослеплены и сломлены. Карлик, разумеется, — это все тот же Циклоп. О, если бы в один прекрасный день критика смогла вырвать у Циклопа, то есть у того же Карлика, единственный его глаз, которым он видит лишь самого себя; пусть он считает критику столь же коварной, как Одиссей, — она оказала бы великую услугу другим божествам, которыми изобилует поэзия господина Гюго, и, может быть, тогда они вновь широко расправили бы свои крылья!..»
Статья эта не была опубликована, но Сент-Бев намекал на нее несколько раз: «Я не подвергал анализу сборники его стихов, выходившие после 1835 года, а если мне и приходилось набросать кое-что для себя, я эти заметки не печатал».
Быть может, тут сказалось влияние Адели: ведь если она не прочь была тайком покритиковать мужа, она не любила, чтобы кто-либо открыто нападал на него как на поэта, чья слава возвеличивала и ее. Авторская рукопись «Гладиаторы в литературе» хранится в Шантильи, среди мемуаров, оставшихся после смерти Сент-Бева. В начале первой страницы можно прочесть (несмотря на то, что фраза зачеркнута): «Сжечь после моей смерти — я этого требую», и тут же внизу: «После моей смерти — напечатать. Сент-Бев».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.