Глава XXXIII Вальс с чертовщиной

Глава XXXIII

Вальс с чертовщиной

1

В 1940 году к Пастернаку вернулись стихи. Он считал «переделкинский цикл», написанный перед войной, наградой судьбы за возвращение к себе подлинному, за отказ от принудительной фальши и государственных соблазнов. С этих стихов начинается поздний Пастернак, ими подготовлен высший взлет его дарования.

Стоило снова начать писать стихи, как вернулось все прежнее – и самоуважение, и надежды, и гармония; с Ахматовой он говорит о том, что сам теперь не понимает, как мог жениться на Зине, и думает с нею порвать. В мае сорок первого оформляется решение уйти из дома и, возможно, окончательно покинуть новую квартиру в Лаврушинском. Он опять равен себе, и началось это со стихотворения «Опять весна» – равного которому он, действительно, за все тридцатые годы не написал. И ритм тут прежний, магический, ритм давнего начала – ровно тридцать лет назад писал он тем же размером: «Тот и другой… Гасит полынь…»

Поезд ушел. Насыпь черна.

Где я дорогу впотьмах раздобуду?

Неузнаваемая сторона,

Хоть я и сутки только отсюда.

Замер на шпалах лязг чугуна.

Вдруг – что за новая, право, причуда:

Сутолка, кумушек пересуды.

Что их попутал за сатана?

Где я обрывки этих речей

Слышал уж как-то порой прошлогодней?

Ах, это сызнова, верно, сегодня

Вышел из рощи ночью ручей.

Это, как в прежние времена,

Сдвинула льдины и вздулась запруда.

Это поистине новое чудо,

Это, как прежде, снова весна.

Это она, это она,

Это ее чародейство и диво,

Это ее телогрейка за ивой,

Плечи, косынка, стан и спина.

Это Снегурка у края обрыва.

Это о ней из оврага со дна

Льется без умолку бред торопливый

Полубезумного болтуна.

Это пред ней, заливая преграды,

Тонет в чаду водяном быстрина,

Лампой висячего водопада

К круче с шипеньем пригвождена.

Это, зубами стуча от простуды,

Льется чрез край ледяная струя

В пруд и из пруда в другую посуду.

Речь половодья – бред бытия.

То, что он снова слышит живую речь бытия, было чудом, – и ритм этой речи он нащупал сразу: весеннее вальсовое кружение. Частые упоминания сатаны, черта, чертовщины тут тоже не случайны – мерещился же Булгакову бал сатаны в вечно летней и вечно ночной Москве тридцатых! – но тут чертовщина веселая, нестрашная, без всякой философии и демонизма. Вся чертовщина тут – только в том, что жизнь перестала считаться с предписаниями и установлениями и закружилась по-своему, хлынула потоком, сопротивляться ей бесполезно: это праздник возвращения к себе настоящему, к детству, к Блоку.

Как я люблю ее в первые дни

Только что из лесу или с метели!

Ветки неловкости не одолели.

Нитки ленивые, без суетни

Медленно переливая на теле,

Виснут серебряною канителью.

Пень под глухой пеленой простыни.

Яблоне – яблоки, елочке – шишки.

Только не этой. Эта в покое.

Эта совсем не такого покроя.

Это – отмеченная избранница,

Вечер ее вековечно протянется.

Этой нимало не страшно пословицы.

Ей небывалая участь готовится:

В золоте яблок, как к небу пророк,

Огненной гостьей взмыть в потолок.

Как я люблю ее в первые дни,

Когда о елке толки одни!

(«Вальс со слезой»)

Откуда это предвестие счастья зимой сорокового года, во время тяжелой и неудачной финской войны, в страшное время, когда совсем рядом с Пастернаком сходит с ума вернувшаяся в тридцать девятом Марина Цветаева? У нее арестовали мужа и дочь, она живет в писательском Доме творчества в Голицыне на птичьих правах, Пастернак помогает ей чем может, пишет заступническое письмо к Павленко, – но письмо это дышит такой безнадежностью, что ясно и самому доброжелательному читателю: отписка.

Что же случилось?

А случилось то, что всегда случается с Пастернаком в миг отчаяния: когда не на что надеяться и нечего терять, он опять становится поэтом. И снова счастлив. Потому что только в этой ситуации он и может быть равен себе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.