XII

XII

История текста «Ревизора». – Вопрос о совпадении с другими комедиями. – Художественное значение «Ревизора». – Отсутствие в комедии либеральной тенденции. – Ее нравственный смысл и пояснение этого смысла, данное автором. – Первое представление «Ревизора» в Петербурге и Москве. – Уныние Гоголя и его жалобы на зрителей. – Толки и обвинения; ответы на них Гоголя. – Отзывы критики: статьи Булгарина, Сенковского, Андросова, князя Вяземского, Серебреного, критика «Молвы» и Белинского. – Значение комедий Гоголя в истории развития его творчества.

Как большинство произведений Гоголя, «Ревизор» подвергался неоднократным и продолжительным переделкам, прежде чем вылился в ту художественную форму, которой сам автор остался доволен. Первые наброски комедии относятся к 1834 году. К концу этого года или к началу 1835 года комедия была уже закончена вся вчерне; через год, в самом конце 1835 года, эта первоначальная редакция была вся вновь переработана, и Гоголь решился провести ее на сцену. В 1836 году было напечатано первое издание комедии и одновременно был составлен ее сценический текст, сообразно с требованиями театральной цензуры. Этот сценический текст остался неизменным на долгие годы, а текст печатный продолжал перерабатываться. После первого представления (1836), которое причинило автору столько огорчений, Гоголь охладел на некоторое время к «Ревизору», но с 1838 года – уже за границей – вновь начал работать над его текстом. Работа длилась вплоть до 1842 года, когда, наконец, была установлена автором окончательная редакция.

Так терпеливо работал художник над своим созданием целых восемь лет. Мысль о «Ревизоре» не покидала его, когда он писал свои повести, когда читал лекции и давал уроки, когда сочинял и компилировал свои статьи по истории, эстетике и литературе, когда путешествовал затем за границей и даже тогда, когда он усиленно работал над «Мертвыми душами». Что бы он ни говорил о своей комедии в минуту раздражения на зрителей, как бы он ни унижал ее в своих собственных глазах, он продолжал любить ее. «Ревизор», при всех своих недостатках, был в его глазах все-таки первым его «серьезным» произведением, первым «смешным» словом с необычайно серьезным смыслом, какое сказал автор, достигший теперь зрелого возраста и как человек, и как художник.

Мы знаем, как способность воплощать действительность в реальных образах крепла в Гоголе с годами и как она боролась с сентиментальным и романтическим его взглядом на жизнь. В период «Вечеров» она только что начинала пробиваться наружу. Она стала более заметна, когда наш автор писал свои рассказы «Невский проспект», «Портрет» и «Записки сумасшедшего». Она отходила на задний план в его историческом миросозерцании, но все-таки проступала в тех повестях, в которых он говорил о старине; она выдвинулась открыто на первый план в «Старосветских помещиках» и в «Повести о ссоре Ивана Ивановича», и, наконец, в «Ревизоре» она восторжествовала, чтобы на некоторое время уже не идти на убыль. Эта победа далась автору, конечно, не сразу; и по отдельным редакциям «Ревизора» можно видеть, как постепенно она подготовлялась. Развитие действия и основные типы в этих редакциях не менялись, но зато почти каждая реплика испытала многократную переделку именно в видах наибольшего приближения и самой интриги, и действующих лиц к правде той жизни, которую изображал художник[185].

Вопрос о том, как Гоголю пришел на ум сценарий «Ревизора», неоднократно останавливал на себе внимание биографов и исследователей. Сам Гоголь говорил, что он получил сюжет «Ревизора», равно как и «Мертвых душ», от Пушкина. Пушкин, действительно, рассказывал своим друзьям об одном авантюристе, который в городе Устюжне выдал себя за ревизора и обобрал доверчивых чиновников. Известно также, что самого Пушкина – в бытность его в Нижнем Новгороде – приняли за секретного ревизора, который под предлогом будто бы собирания материалов для истории пугачевского бунта объезжал восточные окраины. Гоголь, конечно, знал об этом.

С другой стороны, исследователями подобрано было немало параллелей, говорящих о бесспорном сходстве «Ревизора» с некоторыми старыми комедиями нашего репертуара. Указывались аналогии даже в комедиях XVIII века, говорилось, что «Ревизор» был просто списан с комедии в стихах какого-то Жукова: «Ревизор из сибирской жизни 1796» (комедии, которую никто пока еще не видел), наконец, всего больше было разговоров о совпадении содержания «Ревизора» с фабулой уже известной нам комедии Квитки «Приезжий из столицы». Совпадение, действительно, бросается в глаза, и комедия Квитки, рукопись которой ходила по рукам в конце 20-х годов, могла быть известна Гоголю, хотя наш автор хранил о произведениях Квитки и о нем самом упорное молчание и нигде не обмолвился словом о своем знакомстве с ним. В последнее время г. Волковым было произведено очень тщательное и остроумное сличение обеих комедий и в результате получился целый ряд аналогий в характерах, словах и комических положениях, в особенности заметных в первоначальной редакции «Ревизора»[186]. Исследователь пришел к выводу, что Гоголь не только читал комедию Квитки, но и пользовался ею при сочинении «Ревизора». Едва ли, однако, можно допустить, что наш автор пользовался комедией Квитки именно при сочинении «Ревизора»; стоит только сравнить естественность в развитии действия в «Ревизоре» с совершенно водевильной неестественностью этого развития в комедии «Приезжий из столицы». Но этим не устраняется возможность предположения, что Гоголь удержал в своей памяти сценарий «Приезжего», когда задумывал «Ревизора» и впервые набрасывал его на бумагу. Но и против этого предположения можно выдвинуть другое, одинаково вероятное, а именно, что самый сюжет – приезд мнимого ревизора в город – обязывал всех, кто брался за эту тему, держаться одного плана в рассказе, т. е. говорить об ожидании ревизора, дать характеристики всех высших чиновников уездного города, перечислить их проступки против службы, изобразить их робость и ухаживание за мнимым начальником, показать, как в этом мнимом начальнике нарастает нахальство и самоуверенность, и закончить, наконец, рассказ разоблачением личности приезжего и изображением переполоха, который это разоблачение вызвало среди всех одураченных. При таком обязательном сценарии (обязательном, потому что самом естественном) совпадения в общем плане всех таких рассказов о ревизорах были неизбежны, и вопрос о зависимости одного рассказа от другого этим устраняется. Наконец, можно предположить, как недавно было сделано, что ввиду часто повторявшихся в русской жизни случаев, подобных описанному в комедии Гоголя, сложился вообще бродячий анекдот о самозванном ревизоре и одураченных им провинциальных чиновниках. Весьма возможно, что и Гоголь, и Квитка, и другие обработали один из подобных рассказов, чем и объясняется то сходство, которое замечается в их комедиях[187].

Ввиду всех этих соображений вопрос о зависимости «Ревизора» от предшествующих ему однородных по замыслу комедий должен остаться открытым; и каждый признает, что он имеет совершенно второстепенное значение в истории творчества нашего автора. Важна не фабула, важна ее литературная обработка и смысл, вложенный в нее писателем, а художественное выполнение «Ревизора» принадлежит нераздельно нашему автору, как и оригинальный смысл, который таится в его комедии.

О «Ревизоре» как о художественной комедии много говорить не приходится; всякий раз, когда на нее смотришь, убеждаешься в том, насколько цельны, законченны и жизненны ее типы; удивляешься также и той простоте и естественности, с какой развертывается действие обыденное, несложное и вполне вероятное.

Если же при всех этих достоинствах пьесы как жизненной картины она со сцены иногда производит впечатление легкой комедии с карикатурным оттенком, то вина в этом не Гоголя, а актеров и режиссера.

Гоголь отлично понимал, с чьей стороны грозит его комедии опасность, и он неоднократно и в письмах, и в отдельных заметках давал разного рода наставления, как его пьеса должна играться, и из всех этих слов видно, что первое требование, которое он ставил актеру, было естественность и правдоподобие. После первого же представления «Ревизора», которое, кажется, в этом отношении сошло далеко не благополучно, у Гоголя явилась мысль поделиться с актерами кое-какими мыслями о том, как должно исполнять вверенные им роли. Эти мысли Гоголь привел в систему не сразу; часть их он высказал тогда же в своих письмах, потом развил их в 1841 году в «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному литератору»[188], затем в особом «Предуведомлении для тех, которые хотели бы сыграть, как следует, „Ревизора“», и, наконец, в комедии «Театральный разъезд после представления новой комедии», которой он заключил первое полное собрание своих сочинений (1842).

В этих двух отрывках и в «Театральном разъезде» сам автор истолковал нам свою комедию, дал полную характеристику почти всех ее действующих лиц и намекнул довольно ясно на основную ее идею. Позднейшей критике немного пришлось добавить к этим авторским словам, которые, к сожалению, не были изданы одновременно с комедией или непосредственно после ее представления и потому не могли предотвратить многие кривые толки и помочь публике разобраться в первом впечатлении, вынесенном из театра.

Воспользуемся этими указаниями Гоголя для определения художественной и идейной стоимости его комедии. Хоть эти указания и даны пять лет спустя после того, как «Ревизор» был написан, но мы не допустим никаких анахронизмов, если предположим, что и в 1836 году Гоголь имел сказать то же, что сказал в 1841 и 1842 годах. Такое предположение потому допустимо, что в частной переписке нашего писателя, относящейся к эпохе постановки «Ревизора», он, действительно, высказывает вкратце то, что в «Отрывке» и в «Предуведомлении» им развито более подробно.

«Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру, – писал Гоголь в „Предуведомлении“. – Ничего не должно быть преувеличенного или тривиального даже в последних ролях. Напротив, нужно особенно стараться актеру быть скромней, проще и как бы благородней, чем как на самом деле есть то лицо, которое представляется. Чем меньше будет думать актер о том, чтобы смешить и быть смешным, тем более обнаружится смешное взятой им роли. Смешное обнаружится само собою именно в той серьезности, с какой занято своим делом каждое из лиц, выводимых в комедии… Умный актер, прежде чем схватить мелкие причуды и мелкие особенности внешние доставшегося ему лица, должен стараться поймать общечеловеческое выражение роли». В этих словах – вся оценка «Ревизора» как художественного памятника. Автор потому так горячо заступался за «общечеловечность» своих типов и потому требовал от актера такой выдержки и отказа от всякого подчеркивания эффектов, что он был сам твердо убежден в том, что им создана истинно реальная комедия, в которой на первом плане стоит не та или другая цель автора, не то или другое господствующее чувство, желание или страсть действующего лица, а оно само, это действующее лицо – живое, со всеми признаками живого человека, т. е. с целой суммой чувств, мнений и стремлений. И в самом деле, если ближе присмотреться ко всем лицам комедии, то ни в одном из них мы не заметим какой-либо господствующей черты характера, которая превращала бы это лицо, как это было правилом для старых комедий, в носителя какого-нибудь определенного понятия или чувства. Вот почему ни одному из действующих лиц «Ревизора» нельзя наклеить ярлыка на лоб и переименовать его в какого-нибудь Кривосудова, Кожедралова, Хапалкина, Пустолобова или иных; перед нами все люди, от первого до последнего, и с ними на сцене творится то, что могло всегда с ними случиться в жизни.

В том, что они все живые люди, заключен и идейный смысл комедии. «Ревизор» – комедия без политической тенденции, она комедия с тенденцией общечеловеческой, нравственной и потому, конечно, общественной. Автор казнил в ней грешных людей и притом не столько порочных, сколько вообще слабых – поставленных, однако, жизнью на ответственный пост.

Десять лет спустя после постановки «Ревизора» Гоголь говорил в своей «Авторской исповеди», что он в «Ревизоре» решился собрать в кучу все дурное в России, какое он тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше требуется от человека справедливости, и что он за один раз хотел посмеяться надо всем. Это признание, высказанное в годы, когда наш автор мнил себя пророком, указующим своей родине путь спасения и призывающим ее к покаянию, едва ли передает верно ту основную мысль, из которой исходил автор, когда сочинял свою комедию. Что в «Ревизоре» вовсе не собрано «все дурное», что автор считал дурным в России, и «все несправедливости», какие в ней творились, – это само собою ясно. Если бы автор хотел говорить о специально русских грехах, он нашел бы нечто более характерное и сильное, чем те слабости, общелюдские, над которыми он посмеялся. Комедия была значительно более скромна, чем самому автору это потом казалось.

Прежде всего должно отметить, что Гоголь был далек от всякой мысли так или иначе кольнуть правительство. Он не боялся цензуры, не утаивал своей мысли – наоборот, он открыто ее высказал, потому что считал ее вполне благонамеренной, и он пришел в большое уныние, когда его прославили либералом. Лучше всех его понял император Николай Павлович, который избавил «Ревизора» от цензурных мытарств; и, конечно, император в данном случае не сделал никакой уступки либерализму.

«Ревизор» был в сущности апологией правительственной бдительной власти, и одним из главных, но незримых действующих лиц комедии было «недремлющее око» этой власти. Действие происходило в далеком уездном городке, и в этот глухой закоулок око все-таки заглянуло; все привлеченные к ответственности лица были мелкие лица по своему общественному положению; это была мелюзга, которая трепетала перед тенью закона и была лишена всякого влияния на него и потому не могла совершить никакого крупного беззакония и разве только какую-нибудь мелочь украсть у закона из-под носа. Вся толпа опозоренных чиновников промышляла мелким воровством и, как мелкий жулик, оробела при виде жандарма. Этот унтер, который заставляет начальника города и всех высших чиновников окаменеть и превратиться в истуканов, – наглядный показатель благомыслия автора. И автор сам признал это в своем «Театральном разъезде», когда заставил какой-то «синий армяк» сказать «серому»: «Небось! прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!» «Слышите ли вы, как верен естественному чутью и чувству человек?» – восклицает в «Разъезде» очень скромно одетый человек, подслушавший этот возглас «армяка». «Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получил более веры в правительство? Пусть он отделит правительство от дурных представителей правительства. Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от не понимающих требований правительства, от не хотящих ответствовать правительству. Пусть он видит, что благородно правительство, что бдит равно над всеми его недремлющее око, что рано или поздно настигнет оно изменивших закону чести и святому долгу человечества, что побледнеют перед ним имеющие нечистую совесть»… и благомыслящий молодой человек, произносящий такие благонамеренные речи, тут же отказывается от выгодного предложения и решается остаться на своем скромном чиновничьем посту в далекой провинции, боясь, как бы на его место не сел какой-нибудь из героев «Ревизора».

Этот сладкий гимн правительству не был присочинен Гоголем после; наш автор так думал и в самый день представления своей комедии, на что указывают черновые наброски «Театрального разъезда» 1836 года. Князь Вяземский, который был свидетелем работы Гоголя над его комедией, был прав, когда, вспоминая в 1876 году старину, говорил, что либералы напрасно встречали в Гоголе единомышленника и союзника себе и другие напрасно открещивались от него, как от страшилища, как от нечистой силы. «В замысле Гоголя, – говорил Вяземский, – не было ничего политического. У либералов глаза были обольщены собственным обольщением; у консерваторов они были велики. Помню первое чтение этой комедии у Жуковского на вечере, при довольно многолюдном обществе. Все внимательно слушали и заслушивались; все хохотали от доброй души; никому в голову не приходило, что в комедии есть тайный умысел. Тайный умысел открыли уже после слишком зоркие, но вполне ошибочные глаза».

Князь Вяземский по поводу «Ревизора» сделал и еще одно очень верное замечание. Он сказал, что пороки и прегрешения героев «Ревизора» не должно преувеличивать, что все эти пороки очень обыкновенны и скорее могут назваться слабостями. Эта мысль была ему, вероятно, подсказана самим автором, который, как сейчас увидим, утверждал то же самое. Тот факт, что пороки, выставленные напоказ в «Ревизоре», были, действительно, скорее слабостями, чем пороками, позволяет думать, что наш автор имел в виду изобразить нравственное искривление человеческой природы, в основе своей порядочной. Мысль об общественном значении таких искривлений у него, конечно, была, но не ее выдвигал он вперед, а она сама навязывалась зрителю. Автор не указывал ни на какие специальные условия русской жизни, допускающие подобные искривления; он взял их как простой житейский факт, повсеместно распространенный, и недаром в «Театральном разъезде» он говорил, что его комедия должна произвести глубокое сердечное содрогание, потому что в ней везде слышится «человеческое»; автор хотел втолковать зрителю и читателю, что люди, им осмеянные, в сущности лишь слабые люди и отнюдь не злодеи, угрожающие обществу, и потому в «Отрывке из письма» и в «Предуведомлении» он поспешил дать их характеристики. Приведем эти характеристики вкратце, и мы увидим, что наш сатирик и обличитель общественных деятелей был в то же самое время для большинства из них адвокатом, просящим снисхождения.

«Городничему, – поясняет автор, – некогда было взглянуть построже на жизнь или же осмотреться получше на себя. Он стал притеснителем и очерствел неприметно для самого себя, потому что злобного желания притеснять в нем нет; есть просто желание прибирать все, что ни видят глаза. Просто он позабыл, что это в тягость другому и что от этого трещит у иного спина. Он чувствует, что грешен; он ходит в церковь; он думает даже, что в вере тверд; он даже помышляет потом когда-нибудь покаяться – русский человек, который не то чтобы был изверг, но в котором извратилось понятие правды, который стал весь ложь, уже даже и сам того не замечая». «Судья – человек меньше грешный во взятках; он даже не охотник творить неправду, но велика страсть к псовой охоте… что ж делать! у всякого человека есть какая-нибудь страсть… Из-за нее он наделает множество разных неправд, не подозревая сам того». «Земляника – плут тонкий и принадлежит к числу тех людей, которые, желая вывернуться сами, не находят другого средства, как чтобы топить других, и потому торопливы на всякие каверзничества и доносы». «Смотритель училищ – ничего более, как только напуганный человек частыми ревизовками и выговорами; он боится как огня всяких посещений, хотя и не знает сам, в чем грешен». «Почтмейстер – простодушный до наивности человек, глядящий на жизнь, как на собрание интересных историй, для препровождения времени»… («Предуведомление»). О Хлестакове Гоголь писал: «Хлестаков вовсе не надувает, – он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит… Хлестаков – человек ловкий, совершенный comme il faut, умный и даже, пожалуй, добродетельный. Он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура. Молодой человек, чиновник, и пустой, как называют, но заключающий в себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не называет пустыми. Выставить эти качества в людях, которые не лишены, между прочим, хороших достоинств, было бы грехом со стороны писателя, ибо он поднял бы их на всеобщий смех. Лучше пусть всякий отыщет частицу себя в этой роли… Всякий, хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться. И ловкий гвардейский офицер окажется иногда Хлестаковым, и наш брат, грешный литератор» («Отрывок из письма»).

Кое-что в этих пояснениях присочинено Гоголем в позднейшие годы (1840–1842), но, как видно из его частных писем и из его черновых набросков, он и в год постановки «Ревизора» ценил свою комедию больше как картину общечеловеческих нравов, чем как сатиру на общественные порядки. Анекдот был взят старый, общераспространенный, казнены были пороки, к публичной казни которых общество давно привыкло, никаких указаний на общественные условия в широком смысле этого слова сделано не было, и был только правдиво изображен один простой житейский случай. Автор показал наглядно, в живых лицах, как пустейший из пустых людей, случайно и для самого себя неожиданно, наказал и опозорил целую толпу других столь же ничтожных людей, ослепленных мелкими страстишками, с очень ограниченным кругозором, людей без нравственных устоев и без сознания своего долга. Гоголь хотел как будто сказать: вот каким случайностям подвержены все люди, для которых жизнь не есть задача, а лишь времяпрепровождение, для которых в мире нет ничего выше угождения собственным, очень пошлым страстям или привычкам. Эту простую нравственную сентенцию наш моралист углубил, однако, и усилил тем, что некоторых из этих пустых людей (всего лишь четверых) поставил на ответственные посты, т. е. выше других, чтобы тем больше их унизить.

Конечно, зрителю, критически относящемуся к переживаемому политико-общественному моменту, «Ревизор» мог легко показаться намеком на очень серьезные явления русской действительности, и один современник (А. В. Никитенко) мог, не нарушая правды, сказать, что «впечатление, производимое „Ревизором“, много прибавило к тем впечатлениям, которые накоплялись в умах от существующего у нас порядка вещей», но Гоголь был неповинен в этом.

Впечатление, произведенное его комедией, было для него самого большой неожиданностью, которая причинила ему много боли, но вместе с тем и повысила в нем уверенность в своих силах. Он как сатирик понял, что «Ревизор» есть нечто несовершенное, слабое, недоговоренное (не в смысле художественном, а по своему содержанию), он сам сознал, что ему пора творить с большим размышлением, что настоящая работа ждет его еще впереди: именно после «Ревизора» проснулся в нем вновь тот сильный и смелый обличитель, каким он был, когда думал над комедией «Владимир 3-й степени», и его вновь стала заботить мысль, как сказать такое смелое слово. «Я ожесточен не нынешним ожесточением против моей пьесы, – писал он своему другу Погодину месяц спустя после представления „Ревизора“, – меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны, но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее – и как заговорят мои соотечественники!»[189]. Очевидно, Гоголь сам не считал своего «Ревизора» тем метким ударом, которого заслуживала со стороны сатирика наша действительность. Как он сам признавался, он очень скоро «охладел» к «Ревизору», «многим был в нем недоволен, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли его его близорукие и неразумные критики». Когда его затем извещали приятели об успехе «Ревизора», он сердился. «С какой стати пишете вы все про „Ревизора“, – выговаривал он своему другу Прокоповичу в 1837 году. – В ваших письмах говорится, что „Ревизора“ играют каждую неделю, театр полон и проч… и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на „Ревизора“ – плевать, а во-вторых, к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь… Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая съела бы все экземпляры „Ревизора“, а с ними „Арабески“, „Вечера“ и всю прочую чепуху и обо мне в течение долгого времени ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова, я бы благодарил судьбу»[190]. Трудно понять такое озлобление автора против своей пьесы, и едва ли его можно объяснять лишь его раздражением против публики; в этом злобном чувстве была, конечно, большая доля недовольства самим собой; в голове Гоголя роились новые грандиозные планы, и все написанное, в том числе и «Ревизор», показалось не соответствующим своему назначению. «Без гнева, – признавался Гоголь, – немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда». Быть может, недостаток гнева в его произведениях и заставил его так безжалостно отнестись к ним: а гнева в этих произведениях было, действительно, мало; Гоголь имел не гневный писательский темперамент, и даже тогда, когда он стал автором «Мертвых душ», он мог себе сделать тот же упрек в мягкосердечии.

В данном случае, однако, для нас важен самый факт недовольства Гоголя своей комедией: очевидно, что прием, ей оказанный, и все пересуды, которые она возбудила и которые его так огорчили, возвысили его в собственных глазах. Он понял, что он может и должен создать нечто более сильное, чем то, что было им создано.

* * *

Этот прием и толки были, как сказано, для автора большой неожиданностью, почему и произвели на него такое сильное впечатление. Так как пьеса была до представления прочитана самому императору Николаю Павловичу и ему понравилась, то хлопот с цензурой было мало, и 19 апреля 1836 года «Ревизор» был первый раз сыгран на сцене Александринского театра. Царь был на первом представлении, смеялся много, уезжая, сказал будто: «Тут всем досталось, а более всего мне», – послал даже министров смотреть «Ревизора» и оградил таким образом пьесу от всяких нападок со стороны власти. Но нападки последовали не с этой стороны…

Часто говорится о том враждебном приеме, который встретил «Ревизора». При оценке этого приема нужно, однако, сделать кое-какие весьма существенные оговорки. В общем, комедия имела успех колоссальный, подтвержденный свидетельством современников; давалась она очень часто, и театр был всегда полон. Таким образом, у публики, в широком смысле слова, комедия не встретила никакого враждебного приема, и для Гоголя ее представление было не фиаско, а торжеством. Но в некоторых кругах – аристократических, чиновных и литераторских – она вызвала очень недоброжелательные суждения и намеки. Они Гоголя смутили и оскорбили, и он под первым впечатлением сильно преувеличил их общественное значение.

Неприязненное отношение некоторой части зрителей к драматургу сказалось и в Петербурге, и в Москве на первом же представлении его комедии. Тому были свои причины.

Приведем рассказы очевидцев об этих двух знаменательных вечерах. Известный впоследствии П. В. Анненков был в Александринском театре 19 апреля и рассказывает следующее: «Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостью. Однако же, в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной правды, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было, зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие – за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика – за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: „это – невозможность, клевета и фарс“»[191].

Нечто подобное случилось и на первом представлении «Ревизора» в Москве[192]. Публика была также высшего тона, и многим комедия пришлась не по вкусу. Артист Щепкин был опечален таким приемом. «Помилуй, – сказал ему в утешение один знакомый, – как можно было ее лучше принять, когда половина публики берущей, а половина – дающей?»

Один из рецензентов, бывших на первом представлении, познакомил нас с публикой, заполнявшей зал в этот вечер. Вот что он писал[193]: «Публика, посетившая первое представление „Ревизора“, была публика высшего тона, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которой посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. Эта публика стоит на той счастливой высоте жизни общественной, на которой исчезает мелочное понятие народности, где нет страстей, чувств, особенно мысли, где все сливается и исчезает в непреложном, ужасающем простолюдина исполнении приличий; эта публика не обнаруживает ни печали, ни радости, ни нужды, ни довольства не потому, чтобы их вовсе не испытывала, а потому, что это неприлично, что это вульгарно. Блестящий наряд и мертвенная холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные – вот отличительная черта общества, которое „низошло“ до посещения „Ревизора“ – этой русской всероссийской пьесы, возникнувшей не из подражания, но из собственного, быть может, горького чувства автора. Этой ли публике, знающей лица, составляющие комедию, только из рассказов своего управляющего, видавшей их только в передней объятых благоговейным трепетом, ей ли принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение? Что значит для богатого вельможи будничная, мелочная жизнь этих чиновников? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентльменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли „Ревизор“ им понравится, вряд ли они поверят ему, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас странные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. „Ревизор“ не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шепот негодования, жалобы презрения: mauvais genre! – страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастье ему не нравиться. Пьеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисманом, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось!»

Из показаний этих двух свидетелей видно, что именно состав слушателей решительно повлиял на недружелюбный прием комедии. И прием этот был совсем иной на следующих представлениях. Что пьеса не должна была понравиться «избранной» публике, воспитанной в старых литературных традициях и бесспорно задетой многими намеками комедии, – это вполне естественно. Странно, что автор не предусмотрел всего этого.

Он вернулся домой из театра в убитом и рассерженном состоянии духа. Рассказывают, что когда он в тот же вечер пришел к своему другу Прокоповичу и этот друг, желая его порадовать, вздумал поднести ему экземпляр «Ревизора», тогда только что вышедшего из печати, Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи Боже, ну если бы один, два ругали, ну и Бог с ними, а то все… все!..»

Но автор скоро стал разбираться в этом неприятном впечатлении, мало-помалу становился выше толков и пересудов и скоро поборол в себе то угнетенное состояние духа, в каком он вышел из театра после первого представления. Он стал сердиться уже не на публику, но, как мы видели, на самого себя.

На письмах его того времени эти колебания в настроении отразились достаточно ясно. «Все против меня, чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях, – писал он Щепкину, – полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пьесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины – и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью»[194]. Через месяц после представления комедии он пишет Погодину: «Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается. Частное принимать за общее, случай за правило! Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов – тысяча честных людей сердится, говорит: „Мы не плуты“. Но Бог с ними!»[195] И, покидая Россию, Гоголь писал тому же другу: «Я не сержусь на толки, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня, не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты; но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос; грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. „Он зажигатель! Он бунтовщик!“ И кто же говорит? Это говорят мне люди государственные, люди выслужившиеся, опытные люди, которые должны бы иметь насколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы»[196]. Так ясны стали Гоголю мотивы, по которым бранили его пьесу и неизбежно должны были бранить люди определенных профессий и положений. Личное раздражение смолкло, и его гнев против непонимающих стал переходить в чувство глубокой жалости к ним, которых он так любил. Это было несколько самонадеянно, но Гоголь – как моралист, мечтавший о нравственном воздействии на людей, – имел право говорить о своей любви к людям и о «невежественной раздражительности» общества, отвергшего эту любовь.

Стоили ли, однако, можно спросить, все эти толки о «Ревизоре» такого, хоть и недолгого, душевного волнения? Принимая во внимание нравственную тенденцию автора и его сентиментальный темперамент, а также и условия времени, при которых он ставил свою комедию, мы поймем, что эти пересуды должны были напугать его. Только спустя несколько лет мог он над ними посмеяться от души, как он это и сделал в своем «Театральном разъезде».

«Театральный разъезд» получил окончательную отделку лишь шесть лет спустя после представления «Ревизора»; и автор, редактируя «Разъезд», имел в виду не одного лишь «Ревизора», но и первую часть «Мертвых душ», которая тогда была уже им написана. Гоголь выступил в «Разъезде» защитником своего юмора и «смеха» и припомнил все то, что ему пришлось слышать, когда он в первый раз засмеялся по-настоящему. Вот почему, если мы хотим себе составить понятие о всех толках, вызванных «Ревизором», нам лучше всего обратиться к «Разъезду», где они изложены по существу с подобающими ответами.

Если не считаться с такими оценками, которые выражаются словами: «Это просто черт знает что такое» или: «Это просто перевод, потому что есть что-то на французском не совсем в этом роде» или, наконец: «Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того… в своем роде… Ну, конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было, и где ж, так сказать… а впрочем…» – то, как заметил еще князь Вяземский, все обвинения против «Ревизора» можно свести к трем группам. Одни касались литературного достоинства комедии, другие – ее нравственного смысла, и, наконец, третьи – ее смысла общественно-политического. Разбирать подробно эти обвинения нет нужды; они общеизвестны и на них давно даны ответы, разоблачившие их несостоятельность. Припомним их только вкратце, чтобы указать, на какие серьезные вопросы могла навести эта смешная комедия внимательного зрителя и на какие она навела самого автора.

Из всех толков о литературных недостатках комедии самое чувствительное было обвинение в неправдоподобности, сальности и плоскости. «Сюжет невероятный, – говорили ценители, – все несообразности, ни завязки, ни действия, ни соображения никакого. Отвратительная, грязная пьеса, ни одного лица истинного, все – карикатуры. Последняя пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою». Что оставалось отвечать на это? Гоголь и не отвечал серьезно, а только выставил напоказ все такие суждения во всей их комической наготе. Они сердили его, но не оскорбляли. Иное дело, когда оценка касалась нравственного смысла комедии. «Комедия, – говорили ценители, – есть низкий род творчества». Но автор решился спросить их: «Разве комедия, как и трагедия, не может выразить высокой мысли? Разве все до малейшей излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве все это накопление низостей, отступление от законов и справедливости не дает уже ясно знать, чего требуют от нас закон, долг и справедливость? В руках искусного врача и холодная, и горячая вода лечит с равным успехом одни и те же болезни: в руках таланта все может служить орудием к прекрасному». «Побасенки! – говорили ценители. – Что такое литератор! пустейший человек. Это всему свету известно – ни на какое дело не годится». «Побасенки! – отвечал им оскорбленный автор. – Но мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души!»… «У автора нет глубоких и сильных движений сердечных, – продолжали критики. – Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств: он не может выронить сердечную слезу, любить кого-нибудь сильно, всей глубиной души!» Что мог автор ответить на этот упрек, брошенный ему так оскорбительно в упор? Он смиренно ответил только, что он – «глубоко добрая душа», и деликатность не позволяла ему сказать ничего больше. Но ценители не остановились на этом заподозривании писателя во враждебных чувствах к ближнему. Они хотели набросить тень и на его любовь к родине, и на его «благомыслие гражданина». Если вспомнить, какие тогда были времена и как крепки были в Гоголе его верноподданнические убеждения, то негодование Гоголя на такие намеки не требует пояснения. «Нет, это не осмеяние пороков, – говорили некоторые из зрителей, – это отвратительная насмешка над Россией – вот что. Это значит выставить в дурном виде самое правительство, потому что выставлять дурных чиновников и злоупотребления, которые бывают в разных сословиях, значит выставить самое правительство. Просто даже не следует дозволять таких представлений… Для этого человека, – подхватывали другие, – нет ничего священного; сегодня он скажет: такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и Бога нет. Ведь тут всего только один шаг. Говорят: „безделушка, пустяки, театральное представление“. Нет, это не простые безделушки; на это обратить нужно строгое внимание. За этакие вещи и в Сибирь посылают». «Да если бы я имел власть, – грозился один из зрителей, – у меня бы автор не пикнул. Я бы его в такое место засадил, что он бы и света Божьего не взвидел». Мы знаем, как Гоголь на такие речи (заметим, не вымышленные) ответил: он пропел целое славословие правительству. «В груди нашей, – говорил он разными словами на разные лады, – заключена какая-то тайная вера в правительство. Дай Бог, чтобы правительство всегда и везде слышало призвание свое – быть представителем Провидения на земле, и чтобы мы веровали в него, как древние веровали в рок, настигавший преступления…»

На каждое из обвинений, как видим, у нашего автора нашелся ответ. Но он подыскал его не сразу. В дни первой своей решительной стачки с публикой эти толки его оглушили, обидели и рассердили, и он не подумал о том, могут ли все эти голоса, от каких бы влиятельных лиц или общественных групп они ни исходили, назваться голосом «народа». А этот народ в широком, собирательном смысле слова, подал свой голос за автора и переполнял театр, когда игралась его комедия. Толки и пересуды остались толками и общественным мнением не стали.

Дело «Ревизора» было выиграно и в критике. Гоголь не мог пожаловаться на то, что она враждебно встретила его комедию. Конечно, ожидать справедливой оценки от людей враждебного литературного лагеря было трудно, и Сенковский, и Булгарин поспешили наговорить разных колкостей: Булгарин назвал завязку комедии пустейшей, действующих лиц какими-то куклами, «у которых автор отнял все человеческие принадлежности, кроме дара слова, употребляемого ими на пустомелье», а про все развитие действия комедии сказал, что «оно происходит, ну, точь-в-точь на Сандвичевых островах у капитана Кука». Булгарин, конечно, не признавал за «Ревизором» права на название «комедии», кричал, что настоящей комедии нельзя основать на злоупотреблениях административных, утверждал, что в России нет таких нравов, что Гоголь почерпнул свои характеры не из русского быта, а из времен преднедорослевских и из старых комедий. «„Ревизор“ – это презабавный фарс, ряд смешных карикатур… – говорил злобствующий критик. – У автора есть бесспорный талант, но только он не дисциплинирован. Гоголь не знает сцены и должен изучать драматическое искусство; он преувеличивает до невероятности смешное и порочное в характерах, у него язык слишком отзывается малороссианизмом, в русском просторечии он слаб… а главное, в пьесе масса цинизма и грязных двусмысленностей. Вообще, городок автора „Ревизора“ – не русский городок, а малороссийский, купцы не русские люди, а просто жиды; женское кокетство также не русское, да и сам городничий не мог бы взять такую волю в великороссийском городке, а потому незачем было и клеветать на Россию». «„Ревизор“, – продолжал наш ценитель, – производит неприятное впечатление, не слышишь ни одного умного слова, не видишь ни одной благородной черты сердца человеческого. Если бы зло перемешано было с добром, то после справедливого негодования сердце зрителя могло бы, по крайней мере, освежиться, а в „Ревизоре“ нет пищи ни уму, ни сердцу, нет ни мыслей, ни ощущений. Автор сделал чучелу из взяточника и колотит его дубиной. Прочие лица кривляются, а мы хохочем, потому что в самом деле смешно, хоть и уродливо»[197].

Почти то же самое, что писал Булгарин, повторил и Сенковский в своем журнале «Библиотека для чтения». И он признал «Ревизора» забавным и грязным, и язык его противным чистому вкусу и формам хорошего общества. Комедия Гоголя в его глазах была также непристойным фарсом, хотя Сенковский и признавал, что в ней есть превосходные сцены. Но в «Ревизоре», говорил он, нет никакой идеи, нет нравов общества. Это простой анекдот, старый, всем известный, тысячу раз напечатанный. В анекдоте не может быть и характеров, и все действующие лица комедии – плуты и дураки, так как анекдот выдуман только на плутов и дураков и для честных людей в нем даже нет места. Нет в комедии и никакой картины русского общества. Административные злоупотребления в местах отдаленных и малопосещаемых существуют в целом мире, и нет никакой достаточной причины приписывать их одной России; из злоупотреблений никак нельзя писать комедий, потому что это не нравы народа, не характеристика общества, но преступления нескольких лиц, и они должны возбуждать не смех, а скорее негодование честных граждан… Наконец, критик был недоволен и самим ходом действия и давал Гоголю совет оживить этот пошлый анекдот какой-нибудь любовной интригой Хлестакова[198]…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.