XI

XI

Взгляды Гоголя на смешное в жизни; «шутка» и облагораживающий нас «смех». – Гоголь как обличитель общественных пороков; отсутствие либеральной тенденции в его сатире. – Первые мысли о комедии; одновременная работа над тремя сюжетами; трудность и длительность этой работы. – «Игроки». – «Женитьба»; обзор типов и общественный смысл комедии. – Остатки от неоконченной комедии «Владимир 3-й степени»: «Утро делового человека»; «Тяжба»; «Отрывок» и «Лакейская». – Выведенные в них типы и затронутые вопросы.

В своей «Авторской исповеди» Гоголь, вспоминая былые годы и чистосердечно рассказывая историю собственного творчества, сделал одно очень любопытное признание: «Первые мои опыты, – говорил он, – были почти все в лирическом и серьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; в самых ранних суждениях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от внимания других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей». Способность, о которой здесь говорит Гоголь, была ему дана от природы и неизменно проявлялась во всех его произведениях, начиная от «Вечеров», кончая «Мертвыми душами»: всегда и везде он как художник обладал способностью перевоплощения. В каких целях он ею пользовался? Отмечая в своей «Авторской исповеди» постоянную смену настроений, которые им владели, это частое совмещение глубоко меланхолического взгляда на жизнь со способностью оттенять в этой жизни ее комические стороны, Гоголь признался, что он не мог отделаться от охоты «шутить» и «надоедать» другим этими шутками. По-видимому, он своему смеху придавал первоначально значение чисто личное – малосерьезное. На самом деле оно так и было, и мы неоднократно могли убедиться, что Гоголь шутил ради шутки и никакого особенно важного значения своим «шуткам» не приписывал. Так от души смеялся он в своих малороссийских рассказах и в петербургских повестях, ловя налету все смешное, что попадалось, иногда выдумывая это смешное, не подбирая типов и не направляя своего смеха на какую-нибудь определенную сторону жизни. В этих повестях и рассказах мы смогли подметить только однажды слабые проблески того, что называется общественной сатирой.

Но скоро во взглядах Гоголя на смешное произошла очень значительная перемена. Смех получил в его глазах значение не личное только, но общественное: Гоголь стал необычайно серьезно смотреть на него, и серьезность эта с каждым годом так возрастала, что скоро грань между смехом и слезами начала исчезать, и прежнее загадочное противоречие в настроениях разрешилось в нам всем известный и дорогой «смех сквозь слезы». Как совершилась эта перемена, в подробностях рассказать невозможно: но только эта перемена во взгляде на смешную сторону жизни стала сказываться еще в 1832 году, т. е. тогда, когда Гоголь продолжал «шутить» так, для себя, для домашнего обихода. В 1836 году, накануне первого представления «Ревизора», этот серьезный взгляд на «смешное» нашел себе уже очень ясное и точное выражение в одной статейке, которую Гоголь набросал для пушкинского «Современника». Статья называлась «Петербургские записки 1836 года», и мы с ней уже знакомы по вышеприведенной параллели между Москвой и Петербургом. Во второй части этой статьи Гоголь говорил о репертуаре наших театров в сезон 1835–1836 года. По поводу этого репертуара он и высказал несколько общих соображений, сущность которых мы и изложим[178].

Гоголь жалуется, что балет и опера совершенно завладели нашей сценой. А между тем живет еще в мыслях каждого мнение, что есть высокая драма, что есть и высокая комедия – верный сколок с общества, комедия, производящая смех глубокостью своей иронии, не тот смех, который производит на нас легкие впечатления, который рождается беглой остротой, мгновенным каламбуром, не тот пошлый смех, который движет грубой толпой общества, для произведения которого нужны конвульсия, гримасы природы; но тот электрический, живительный смех, который исторгается невольно и свободно, который разносит по всем нервам освежающее наслаждение, рождается из спокойного наслаждения души и производится высоким и тонким умом. Такого смеха на нашем театре нет: мы пробавляемся французской мелодрамой и водевилями, пусть бы еще французскими, но водевилями русскими! Все это происходит оттого, что мы гоняемся либо за дешевым смехом, либо за эффектами. А между тем, нынешняя драма показала стремление вывести законы действий из нашего же общества. Чтобы заметить общие элементы нашего общества, двигающие его пружины, – для этого нужно быть великому таланту. Но наши писатели, порожденные новым стремлением, не были таланты и общих элементов не заметили, а набросились на исключения. Странность сюжета выносила их имя и делала известным. Идея создания нынешних драм – непременно рассказать какой-либо случай, непременно странный, непременно еще никем не виданный, неслыханный… Что хуже всего, так это отсутствие национального на нашей сцене. Кого играют наши актеры? Каких-то нехристей, людей – не французов и не немцев, но Бог знает кого, каких-то взбалмошных людей – иначе и трудно назвать героев мелодрамы, не имеющих решительно никакой точно определенной страсти, а тем более видной физиономии. Не странно ли? Тогда как мы больше всего говорим теперь о естественности, нам как нарочно подносят под нос верх уродливости. Русского мы просим! Своего давайте нам! Что нам французы и весь заморский люд? Разве мало у нас нашего народа? Русских характеров! Своих характеров! Давайте нас самих. Давайте нам наших плутов, которые тихомолком употребляют во зло благо, изливаемое на нас правительством нашим, которые превратно толкуют наши законы, которые под личиной кротости под рукой делают делишки не совсем кроткие. Изобразите нам нашего честного, прямого человека, который среди несправедливостей, ему наносимых, среди потерь и трат, чинимых ему, остается непоколебим в своих положениях, без ропота на безвинное правительство и исполнен той же русской, безграничной любви к царю своему, для которого бы он и жизнь, и дом, и последнюю каплю благородной крови готов принести как назначенную жертву… Бросьте долгий взгляд во всю длину и ширину животрепещущего населения нашей раздольной (родины): сколько есть у нас добрых людей, но сколько есть и плевел, от которых житья нет добрым и за которыми не в силах следить никакой закон. На сцену их! Пусть видит их весь народ! Пусть посмеется он! О, смех великое дело! Ничего более не боится человек так, как смеха. Он не отнимает ни жизни, ни имения у виновного; но он ему силы связывает, и, боясь смеха, человек удержится от того, от чего бы не удержала его никакая сила… Благосклонно склонится око монарха к тому писателю, который, движимый чистым желанием добра, предпримет уличить низкий порок, недостойные слабости и привычки в слоях нашего общества и этим подаст от себя помощь и крылья его правдивому закону. Театр – великая школа, глубоко его назначение: он целой толпе, целой тысяче народа за одним разом читает живой полезный урок и при блеске торжественного освещения, при громе музыки показывает смешное привычек и пороков или высокотрогательное достоинств и возвышенных чувств человека. Нет! Театр не то, что сделали из него теперь. Нет! Он не должен возбудить тех тревожных и беспокойных движений души. Нет! Пусть зритель выходит из театра в счастливом расположении, помирая от смеха или обливаясь сладкими слезами, и понесший с собой какое-нибудь доброе намерение.

Писатель, который отводил смеху такую карающую и наставническую роль в обществе, был, конечно, далек от всяких «шуток» и имел право обидеться, когда некоторые люди при оценке его комедий за их шутливой внешностью не поняли скрытого в них серьезного смеха.

Переходя к обзору этих комедий, мы должны прежде всего сделать большую оговорку. Всякий раз, когда речь зайдет об общественной тенденции этих комедий, надо помнить, что в представлении Гоголя эта общественная тенденция не имеет ничего общего с «либеральной». Она в его комедиях – тенденция нравственная, без всякой примеси политического элемента. Вот почему он мог позднее истолковать всего «Ревизора» чисто нравственно и мистически, как он это сделал в известной «Развязке»; вот почему он и приходил в такое страшное негодование и чувствовал себя так оскорбленным, когда его называли «либералом» или подозревали в желании сказать что-нибудь неприятное правительству.

Гоголь по своим политическим взглядам был всегда чистокровным консерватором и верноподданным. Либеральный оттенок его комедиям и его творчеству придал не он, а условия нашей общественной жизни времен императора Николая, условия, которые в 1852 году заставили само правительство признать Гоголя «опасным» писателем и попытаться «замолчать» в некотором смысле его кончину.

Помимо того, что всякое резкое обличение нравственных недостатков всегда может быть истолковано в либеральном смысле, т. е. всегда бросает известную тень на государственный порядок, при котором такие недостатки процветают, – помимо этого, в «Комедиях» и в «Мертвых душах» было, как известно, высказано довольно резкое осуждение русской бюрократической системы. И это осуждение вместе с общегуманным отношением к низшей братии и подало повод всем нашим прогрессивным партиям зачислить Гоголя в разряд если не своих сотрудников, то, во всяком случае, в число лиц, подготовлявших почву для восприятия прогрессивных идей. И это не подлежит никакому сомнению. Вопреки самому Гоголю, его придется признать одним из отцов русского либерализма или, вернее, русской прогрессивной общественной мысли, которая, покинув общенравственные точки зрения, переходила к критике существующего общественного и государственного порядка.

Разногласие между Гоголем и его читателями – и современниками, и потомками – вытекало из очень понятных причин. Гоголь для России не желал лучшего устройства государственного, чем то, при котором жил. Самодержавная власть, непоколебимая, признанная всеми, Богом установленная и над всеми властями поставленная, бесконтрольная и всемогущая в человеческих условиях; православная вера, ревнивая и под особым Божьим покровительством состоящая; дворяне – царевы первые слуги, отцы многочисленных крестьянских семей, их наставители в вере и в чувстве долга перед царем и родиной, дворяне – опекуны низшей братии, блюстители их умственного и нравственного совершенствования и экономического благосостояния; наконец, эта низшая братия, по славянской натуре своей богобоязненная, царелюбивая, добрая и смышленая, признающая, что всякая власть от Бога, и смиренно занятая своим земледельческим трудом, – вот основные положения общественного и государственного вероисповедания Гоголя, от которых он не отступал во всю жизнь и в которые верил еще с самых юных лет. Не любил он только «состояний средних» за то, что они слишком подвижны и неустойчивы. Таким образом, для большинства сил, какими приводилась в движение русская общественная и государственная жизнь, Гоголь желал от всего своего консервативного сердца сохранения существующего. Ролью одной только силы, и притом очень важной, он был недоволен, мало сказать, – он был оскорблен ею. Этой силой была бюрократия, действительно всесильная в николаевское царствование. На нее направил Гоголь свои удары сатирика и моралиста. Если не считать плутоватых типов вроде Хлестакова и Чичикова, особенно облюбованных нашим автором, типов, с которыми он обошелся, однако, очень милостиво; если оставить в стороне портреты, списанные с дворян-помещиков, портреты не лестные, но, во всяком случае, написанные без злобы и негодования, то именно чиновный мир – от губернатора и городничего до квартального – был главной мишенью наиболее сильных сатирических нападок нашего автора. Но и в этих нападках сатирик соблюдал некоторую осторожность. В комедии «Владимир 3-й степени», в этой первой попытке систематического обличения бюрократии, Гоголь решился было заговорить о столичных довольно высокопоставленных кругах, но сообразил, что это не совсем удобно, и потому в дальнейших своих сочинениях продолжал говорить лишь о чиновниках губернских и уездных.

В деле обличения бюрократических сфер Гоголь имел, как нам известно, многочисленных предшественников, но никто из них не относился так страстно и с таким душевным сокрушением к этому вопросу, как он. Писатели александровской эпохи предпочитали говорить об аристократии, столичной и помещичьей, и с достаточной смелостью освещали невзрачные стороны светского круга. Поэт николаевского времени был призван указать на все то зло, какое влекла за собой широко развившаяся в это время бюрократическая система. И Гоголь свою задачу выполнил как настоящий патриот, но вместе с тем как верноподданный. Он не допускал даже мысли о том, что сама правительственная система могла быть виновата в том бюрократическом зле, которое он так верно подметил и оценил; в его глазах вся вина падала не на уклад правительственной жизни, ставящий чиновника в такое положение, при котором превышение власти и злоупотребление ею сами собой напрашивались, а на самого чиновника как на отдельную нравственную единицу, как на личность с известным нравственным содержанием. Таким образом, вопрос с почвы общественной переводился Гоголем прямо на почву нравственную, а позднее – на религиозную. Все зло проистекало, по мнению автора, из природы самого человека, а не из тех условий, в какие он был поставлен. Чтобы излечить его, не было нужды менять обстановки, в которой он вырастал и которая приучала его к гордыне, своеволию, самопоклонению, хитростям, обманам, лени и отсутствию понятия о гражданском долге, – лечить его нужно было или нравственным воздействием на его душу или силой кары – силой падающего на него несчастья, которое должно было непосредственно повлиять на его нравственное самосознание. Труднейший общественный вопрос решался, таким образом, для Гоголя весьма просто. Весь ход жизни зависит от нравственного совершенствования человека, думал наш моралист. Можно поставить человека в какие угодно условия – экономические, общественные и политические, его жизнь будет посвящена благу своему и ближнего, если только в нем самом есть этот нравственный регулятор. Можно спросить, конечно, не зависит ли в свою очередь это нравственное сознание от тех самых условий, на которые оно должно воздействовать? Но этот вопрос не остановил на себе внимания Гоголя.

В общественных взглядах нашего писателя была, как видим, большая доза романтизма и еще более сентиментализма. Он, этот «чувствительный» взгляд на жизнь, и помог Гоголю нарисовать ту странную идиллию русской действительности, которая так поразила читателей в его «Переписке с друзьями». Там, не колебля не только основ, но даже второстепенных проявлений русской государственной жизни, он нарисовал целую утопию блаженного жития всех сословий, всех, и властителей, и подчиненных, и сытых, и голодных, и сильных, и бесправных при одном-единственном условии, что «любовь» будет передаваться по начальству, что она будет циркулировать по инстанциям от низших до самой высшей, так, как циркулируют департаментские бумаги. Все это Гоголь писал вполне искренно, не угождая власти, перед идеей и системой которой он преклонялся, требуя только от ее носителей и исполнителей нравственной выправки, т. е. того, что при этой системе достигнуть было крайне трудно.

С таким же сентиментализмом отнесся Гоголь и к самому значительному общественному злу своего времени – к крестьянскому рабству. Он, как реалист, имел много случаев говорить о нем и в своих повестях, и в «Мертвых душах». Но он касался этого вопроса гораздо реже, чем его предшественники, романисты и публицисты александровской эпохи. Конечно, это общественное зло от его взгляда не укрылось, и нельзя предположить, что он рисовал себе мужицкую жизнь таковой, какой он изображал ее в своих малороссийских идиллиях. Две-три странички в «Старосветских помещиках» и «Мертвых душах», а также журнальная рецензия, которая приведена выше, показывают, что он далек был от полного оправдания существующего порядка[179].

Но и на этот вопрос он смотрел с чисто нравственной точки зрения, непомерно сужая понятие о нравственности, так как мысль о «безнравственности» самого положения крестьянского, кажется, не приходила ему в голову: он и в данном случае оправдывал систему и говорил только о безнравственности самих ее выполнителей и тех, над кем она тяготела. Он верил в возможность настоящей блаженной идиллии на почве данных социальных условий и, ставя очень строгие требования господину, говоря ему о великом его долге, не желал умалять его прав и среди этих прав признавал за ним и право рабовладения.

Гоголь был, таким образом, вполне искренен, когда в своей статье «Петербургская сцена» так ясно и часто говорил о своей благонадежности. На свою сатиру он смотрел как на орудие, которое вполне может и должно действовать согласно с целями и видами правительства. Если со временем она послужила точкой опоры для тех, кто был не согласен не только с поведением выполнителей правительственной системы, но и самой системой по существу, то Гоголь был здесь ни при чем. Шедшее за ним поколение увидало в его творчестве – в этом верном отражении самой жизни – то, чего сам Гоголь в нем не видел. Писатель гневался на людей, зачем в них так много зла и пошлости, потомки были более справедливы и спросили, виноваты ли одни люди в этом зле и не падает ли доля вины на те условия, в которых они вырастали и действовали? Гоголь об этих условиях молчал, довольствуясь лишь обличением внешних результатов, к которым они приводили.

Первой попыткой такого сознательного обличения, в общем, однако, отнюдь не сурового, были те комедии, которые Гоголь задумал еще в начале своей петербургской жизни и частью отделал и закончил к 1836 году.

С театром у Гоголя были родственные связи. Его отец пописывал комедийки из малороссийского быта, и они пользовались в свое время успехом. Сам Гоголь еще в нежинском лицее пробовал свои силы на сценическом поприще и был, по общему признанию, очень талантливым актером. Товарищи его рассказывали, что отличительной чертой его игры была необыкновенная правдивость и простота, т. е. то, что в юные годы артисту дается очень редко. Исполнял Гоголь исключительно роли комические. Так, например, одной из лучших его ролей была роль г-жи Простаковой в «Недоросле». Один из зрителей, видевших его в этой роли, рассказывает, что сколько он потом ни видал актрис в этой роли, ни одна не заставила его забыть шестнадцатилетнего Гоголя. Товарищи были убеждены, что он поступит на сцену, и он однажды действительно сделал эту попытку, которая кончилась, впрочем, неудачно. Это было еще в 1830 году, т. е. в первый год его грустной и одинокой жизни в Петербурге; Гоголь искал тогда, где пристроиться, и решил пойти к директору Императорских театров и просить подвергнуть его испытанию, но, странно, – в ролях непременно драматических. Почему именно драматических, когда до сих пор он играл только комические роли, – неизвестно, может быть, потому что на душе у него тогда было невесело и он, как многие угрюмые молодые люди, думал, что достаточно этого угрюмого вида и тоски на душе, чтобы быть датским принцем. Испытанию его подвергли и нашли, что читает он слишком просто и потому не годится. «В случае особенной милости директора, – говорил производивший испытание, – Гоголь может быть принят разве только в качестве актера на выхода». Так неприветливо принял Гоголя на первых порах тот самый театр, который потом был ему так много обязан своей славой.

От надежды стать актером пришлось отказаться, но тем сильнее стала занимать нашего писателя мысль о комедии. Знакомство с артистами, как, например, с Сосницким в Петербурге и с Щепкиным в Москве, и знакомство с записными театралами, каким был, например, С. Т. Аксаков, могло в данном случае остаться не без влияния.

В 1832 году план комедии уже созрел в голове Гоголя. «Я не писал тебе, – говорил он Погодину в письме от 20 февраля 1833 года, – я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве (летом 1832 года), в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не писал. Уже и сюжет, было, на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: „Владимир 3-й степени“, и сколько злости, смеха и соли. Но вдруг остановился, увидев, что перо так и толкается о такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пьеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она, как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, на который бы даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости? Итак за комедию не могу приняться. Примусь за историю – перед мной движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и – история к черту! и вот почему я сижу при лени мыслей»[180]. Из этого признания видно, как серьезно взглянул наш смешливый пасечник на комедию в первый же раз, как мысль о ней пришла ему в голову. Этот серьезный взгляд Гоголя на «смешное» в жизни поразил и С. Т. Аксакова при первой их встрече в Москве, в 1832 году. Речь у них зашла о комедиях Загоскина, которые очень нравились Аксакову, и Гоголь похвалил Загоскина за веселость, но заметил, что он не то пишет, что следует, особенно для театра. Аксаков возразил, что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно, гладко, прилично и пусто, что «даже глупости смешной в тебе не встретишь, свет пустой». Гоголь посмотрел на Аксакова «как-то значительно» и сказал, что «это неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его». Очевидно, что Гоголь успел немало подумать о серьезной стоимости того смеха, для которого теперь подбирал новую литературную форму. Он нашел, было, и форму, и содержание, но оно ему показалось слишком опасным, и он стал искать другого сюжета.

Он подыскал его скоро; это был тот самый сюжет, который он позднее разработал в своей «Женитьбе». Но мысль о серьезной и злой комедии не покидала нашего автора, и в 1834 году мы застаем его за работой над «Ревизором». Очевидно, что сюжет «Ревизора» казался Гоголю менее опасным и задорным, чем фабула первой комедии «Владимир 3-й степени», над отдельными сценами и явлениями которой он все-таки урывками продолжал работать. Таким образом, Гоголь одновременно писал три комедии: незаконченную комедию «Владимир 3-й степени», которую он задумал в 1832 году и отдельные части которой (под заглавиями «Тяжба», «Утро делового человека», «Лакейская» и «Отрывок») окончательно отделал в 1842 году; «Женитьбу», начатую в 1833 году и оконченную также в 1842 году, и, наконец, «Ревизора», начало которого относится к 1834 году и окончательная редакция первого издания к 1835 году. В 1836 году были, кажется, начаты «Игроки» и закончены в 1842 году.

В продолжение целых десяти лет (1832–1842) работал Гоголь над своими комедиями. Теперь, когда весь процесс его работы нам известен[181], приходится удивляться этому кропотливому труду гения: не только сценарий менялся часто, но почти каждая реплика переделывалась по нескольку раз; то, что в этих комедиях нам кажется столь естественно и легко сказанным, давалось автору с необычайным трудом, отчасти потому, что он сам придавал своей работе необычайно важное значение и ждал от нее, как он говорил, «великого» и «художнического»; отчасти и потому, что реальное воспроизведение действительности не давалось ему сразу, и он, сентименталист и романтик, не мог найти с первого раза подходящего тона для вполне бытовой комедии.

По серьезности своего содержания комедии Гоголя неравного достоинства. «Игроки» – простой драматизированный анекдот; «Женитьба» – бытовые сцены, с виду простая шутка, но на деле сатира не без общественного смысла; «Владимир 3-й степени» или, вернее, те обломки, которые от него остались, – попытка очень серьезной и широкой общественной сатиры; и, наконец, «Ревизор» – осуществление этой сатиры в ее смягченном виде. Так как Гоголь над своими комедиями работал почти одновременно, то нам нет необходимости при их разборе придерживаться хронологического порядка; он нам ничего не объяснит и только спутает, и потому мы не поступим произвольно, если сгруппируем все комедии нашего автора по широте затронутых ими общественных кругов и вопросов.

Наименьший интерес в данном смысле представляет комедия «Игроки» – одно из самых совершенных драматических произведений по технике. Когда комедия была написана – с точностью определить нельзя: набросана она была в последние годы жизни Гоголя в Петербурге, а закончена, вероятно, уже за границей[182]. Комедия не выдумана, а создана на основании рассказов о действительных проделках разных шулеров и мошенников. Рассказы о таких проделках попадались часто в современной Гоголю литературе. Редкий роман нравов обходился без них, и всевозможные господа Плутяговичи, Змейкины, Шурке стали скоро традиционными типами. Жертвами их бывали обыкновенно либо вертопрахи, либо доверчивые честные люди, либо разоренные дворяне, загнанные нуждой в игорные дома. Картежный шулер попадал таким образом в свиту многочисленных злодеев, искушающих людскую добродетель, нередко торжествующих над нею, и все это затем, чтобы автору дать возможность прочитать подобающее наставление. Заслуга Гоголя заключалась в том, что он эту шаблонную тему развил необычайно жизненно и с неподражаемым остроумием, что он один общий тип сумел представить в нескольких вариациях, одинаково правдивых, а главное, что он избег всякой морали, исключив из числа действующих лиц прежнего героя – «пострадавшего»; нельзя же в самом деле назвать пострадавшим человека, который в компании мошенников сплоховал, будучи сам первым червонным валетом. В «Игроках» описано не состязание хитрости и слабодушной простоты, порока и добродетели, а состязание семи жуликов-артистов, которое кончается самоуничтожением одного из самых опасных, по мнению Гоголя, пороков, именно – плутовства.

«Женитьба» по замыслу значительно шире «Игроков»; в ней есть даже общественная мысль, хотя она не сразу проступает наружу. Судьба комедии «Женихи», или, как она была позднее названа, «Женитьба», очень замечательна. Из всех драматических произведений Гоголя она подверглась наибольшим и самым продолжительным переделкам. Начата она была в 1833 году, когда Гоголь искал сюжета, «которым бы и квартальный не мог обидеться». Автор переделывал комедию в 1834 и 1835 годах, затем в 1838, 1839 и 1840 году, и только в 1842 году он остался доволен ее редакцией. Как видно из различных редакций, первоначальный план комедии был совсем иной, чем тот, который теперь перед нами. Местом действия комедии была Малороссия, и фабула ее напоминала слегка некоторые эпизоды из «Сорочинской ярмарки» и «Ночи перед Рождеством». Героиней комедии была первоначально помещица, искавшая жениха и отправившая на розыски такового на ярмарку свою прислугу. Ни Кочкарев, ни Подколесин (характер очень сходный со Шпонькой) в этой первоначальной редакции не появлялись[183]. В 1835 году эта фабула была изменена, и в новой переделке Гоголь читал свою пьесу у Погодина. Мы имеем любопытное свидетельство об этом чтении одного из присутствовавших. «Гоголь, – рассказывает С. Т. Аксаков, – до того мастерски читал или, лучше сказать, играл свою пьесу, что многие понимающие это дело люди до сих пор говорят, что на сцене, несмотря на хорошую игру актеров, эта комедия не так смешна, как в чтении самого автора. Слушатели до того смеялись, что некоторым сделалось почти дурно. Но увы! Комедия не была понята. Большая часть говорила, что пьеса – неестественный фарс, но что Гоголь ужасно смешно читает». Может быть, в этой второй редакции «комическое» действительно граничило с буффонадой, и слушатели были правы; но когда Гоголь принялся за новую переделку и когда комедия была закончена, она ни с каким фарсом уже ничего общего не имела.

Люди, которые продолжали называть ее фарсом, впадали в крупную ошибку потому, что не умели отличить смешное в положениях от смешного в характерах. В самом деле, можно взять совсем безличных, самых бесцветных людей и поставить их в такое смешное положение, при котором они возбудят в вас самый неудержимый смех именно своим совершенно исключительным положением, например, каким-нибудь забавным qui pro quo, не вовремя поданной репликой, неожиданной оговоркой, взаимным непониманием, невероятным стечением обстоятельств, одним словом, рядом случайностей, которые из характера самих действующих лиц не истекают. Такое комическое положение может назваться фарсом, и этот комизм может достигать степеней довольно различных: от игривой шутки до глупой, от безобидной до непристойной; и всегда это будет комизм низшего сорта.

Но есть более высокий: это комизм самих характеров и из них вытекающий иногда комизм положений. Смешон может быть сам человек по складу своего ума и по своим чувствам. Все наше отношение к окружающему миру, идеалы наши, требования, которые мы ставим людям, – все может быть настолько несерьезным, настолько странным и нелепым, что может вызвать смех – опять-таки смех разный: веселый, беззаботный, а может быть, и очень сердитый, раздраженный и желчный.

Комедии Гоголя – комедии характеров, а отнюдь не положений только. Присматриваясь к любому типу, им выведенному, мы видим, что он сам по себе закончен и комичен. Его можно взять из той обстановки, в которой он показан, взять его порознь, вне его столкновения с другими типами, и он возбудит ту же улыбку, тот же смех, как редкий оригинал и типичный продукт нашей жизни. Иногда этот гоголевский тип возвышается и до типа общечеловеческого, которым мы так удивляемся в комедиях Мольера. Хотя бы те же Подколесин и Кочкарев… их можно встретить в любом месте и в любое время: здесь они перед нами в роли мелких обывателей Петербурга, а сколько таких лиц, лиц, прыгающих в окно в решительную минуту, и лиц, вносящих в жизнь сумбур и суматоху, сколько их действовало и действует на широкой арене, общественной и политической?

В «Женитьбе» Гоголь слегка пересолил в компоновке положений, в какие он поставил действующих лиц своей комедии. Их, встречающихся в жизни в розницу, он собрал в кучу и в одном месте. Но автор в свое оправдание может сказать, что старый порядок смотрин женихов или невесты – предлог вполне законный для разных необычных встреч. Агафья Тихоновна сама требовала разнообразия, и потому сваха могла обратить ее гостиную на некоторое время в выставку всяких редкостей.

«Женитьба» была первой по времени художественной «бытовой комедией». Мы с этим типом комедии теперь – после Островского – хорошо знакомы. Но написать такую до Островского – значило сделать большое открытие в области искусства.

И в этом заслуга Гоголя как драматического писателя. Он первый признал, что театр существует для того, чтобы, прежде всего, изображать жизнь – верно, без прикрас и натяжек – и первый стал ценить в художественном типе его полное соответствие с жизненной правдой. Мораль должна была сама собой вытекать из соблюдения всех этих условий. Никакой морали нет и в «Женитьбе», этой правдивой картине из жизни русского «среднего» сословия. Но при всей невинности своего содержания «Женитьба» не лишена общественного смысла.

Комедия много выиграла от переноса места действия из Малороссии в Петербург. Беседы с артистами Сосницким и Щепкиным помогли Гоголю в обрисовке мало ему знакомого купеческого быта, а петербургская обстановка, со своей стороны, позволила ему ввести в комедию ряд типов, появление которых в малороссийской усадьбе было бы малоправдоподобно. В общем, эта комедия – сборище каких-то чудаков, целая кунсткамера. Если припомнить, однако, каков был в те времена уровень духовных интересов и потребностей мелкого чиновничества, купечества и вообще среднего люда, то такое собрание не должно поражать нас своей вычурной внешностью. Все эти лица – исторические документы. Каждый из них – представитель известного сословия, и автор с умыслом набрал действующих лиц из разных кругов общества. Здесь и купцы, и чиновники, и военные. Все они, за исключением гостинодворца Старкова-коренного русака, которого затем так возвеличил Островский, – донельзя смешны и нелепы в своем миросозерцании; все они – люди жалкие, но не дурные. И Тихон Пантелеймонович – отец невесты, который усахарил свою жену и который, бывало, ударив по столу рукой – с ведро величиной, – говаривал в сердцах: «Плевать я на того хочу, кто стыдится быть купцом»; и дочка его, которая помешалась на дворянстве и не хочет идти за купца, потому что у него борода, – эта сентиментальная девица, наказанная судьбой за то, что мечтает о лучшей жизни, чем та, среди которой выросла. Не возбуждает в нас никаких враждебных чувств и экзекутор Яичница – представитель необразованной и грубой аккуратности, для которого женитьба – деловая сделка и предлог принять по инвентарю движимое и недвижимое, в его глазах более ценное, чем придаток к ним – невеста. «А невесте скажи, что она подлец!» – кричит этот кавалер, совсем ошеломленный известием, что дом несчастной Агафьи Тихоновны заложен. Никанор Иванович Анучкин – тот никогда не позволил бы себе с дамой такого неприличного обращения. Он – сама сентиментальная деликатность. Идеал его – барышня, говорящая по-французски, и никто не объяснит, зачем ему этот французский язык, на котором сам он не умеет сказать ни слова. Он робок, даже как будто стыдится своей пехотной службы, но утешает себя тем, что он все-таки умеет ценить обхождение высшего общества. Это не мешает ему ругать своего отца мерзавцем и скотиной за то, что он не обучил его французскому диалекту, незнакомство с которым самой невесты разбило и все его матримониальные планы… Он отказывается от них без сожаления, даже без гнева и уходит печальный, как будто разочаровался, действительно, в чем-то очень серьезном… Балтазар Балтазарович Жевакин – веселый моряк в отставке, тот защищает упорнее других свою позицию. Большой любитель женского пола и поклонник Сицилии, круглый невежда и набитый дурак, как его аттестует Кочкарев, он человек очень веселого нрава и своим самомнением гарантированный от всяких, даже очень оскорбительных уколов со стороны.

И всеми этими обиженными Богом людьми вертит и крутит Кочкарев – натура, бесспорно, энергическая, но с одним очень часто встречающимся недостатком, с отсутствием мысли о том, «что из всего этого выйдет». Ему лишь бы действовать и суетиться, а как на других его суета отзовется, до этого ему дела мало: он доволен, что вмешался, что сам на виду, и в этой суете без расчета и плана все его самоудовлетворение… и рядом с ним его застенчивый спутник Подколесин, этот родной брат Обломова, без стремлений, без желаний, с одной лишь мыслью, чтобы скорей прошел день, который бесконечно тянется. Этого человека ничем не побудишь к действию, он со своей флегмой и пассивностью устоит против всяких доводов разума или обольщений мечты; жизнь для него – дремота в сумерки, и никто и ничто его от этого полусна не пробудит. Вскипеть и заторопиться на мгновение он может, но лишь затем, чтобы сейчас же впасть в отчаяние страха перед поступком.

Таковы действующие лица этой веселой комедии. Насмеявшись вдоволь, зритель может, однако, задуматься: сколько серых, томительно скучных и глупых людей увидит он тогда перед собой, людей, которые осуждены влачить жизнь без всякого смысла и для которых все спасение – в отсутствии сознания своего духовного нищенства. Если же подумать, для скольких людей в России жизнь Жевакиных, Анучкиных, Яичницы и Подколесиных была существованием нормальным, а может быть, и неизбежным, то могло стать и страшно…

* * *

К своему смеху, как мы знаем, Гоголь на первых же порах думал примешать много «злости». Он начал писать смелую комедию с обличительной тенденцией, но от этого плана отказался, опасаясь, что комедия его с цензурой не поладит. Было ли это опасение главной причиной того, что Гоголь свою работу бросил, или, как думают, он отступился от нее потому, что план был слишком широк и художник не мог разобраться во всем богатстве раскрывшегося перед ним содержания, но только от этой комедии нам осталось лишь несколько отрывков, известных под заглавиями «Утро (чиновника или, как настояла цензура) делового человека», «Тяжба», «Лакейская» и «Отрывок».

Восстановить по ним полностью сценарий утраченной комедии невозможно; мы знаем только, что это была комедия из чиновного быта и притом классов довольно высоких, что одному из действующих лиц так хотелось получить орден Владимира 3-й степени, что он помешался и вообразил, что он-то и есть этот желанный Владимир. Остальные подробности интриги затеряны, но она была, кажется, очень сложная.

Отрывки комедии «Владимир 3-й степени» могут быть, впрочем, рассмотрены и как совершенно самостоятельные сцены. Гоголь над ними работал долго и упорно начиная с 1832 года, закруглил их содержание и сам включил их в первое собрание своих сочинений.

Со стороны художественного выполнения эти отрывки – совершенство. Трудно себе представить, как таким малым количеством слов можно достигнуть такой образности. Все лица – живые лица, речь – простая и художественно-естественная; реализм в выполнении – поразительный. Как живой, перед нами Иван Петрович – олицетворение бесчисленного количества разных начальников, внушающих трепет своим деловым видом и разносящих своих подчиненных за то, что у них поля по краям бумаги неровны, и за то, что они в одной строке пишут «си», а в другой – «ятельству»; как хорош он, управляющий одним из колес государственной машины, когда он навязывает своей Зюзюшке бумажку на хвосте и, встречая посетителя, развертывает свод законов, чтобы сейчас же начать разговор о вчерашнем висте. Но мысль его не о сам третьей даме крестов, которую он запомнил: его мысль вертится вокруг другого креста, который ему мучительно хочется видеть на своей шее; и достаточно одного замечания его собеседника о том, что его высокопревосходительство, услыхав фамилию Ивана Петровича, сказал многозначительно «гм!», чтобы он – эта гроза канцелярии – утратил на целый день спокойствие духа («Утро делового человека». Начато в 1833 году. Окончено в 1837 году)[184]. Великолепен и Александр Иванович, сенатский обер-секретарь, пришедший в такое негодование при известии о производстве Бурдюкова. Чтобы иметь возможность уличить этого Бурдюкова в гадости, сам Александр Иванович готов выхлебать все что угодно; и когда, наконец, наклевывается дело о фальшивом завещании, подписанном вместо «Евдокия» словом «обмокни», – завещании, в котором Бурдюков сам себе отказал все угодья, а своему брату три стаметовые юбки – Александр Иванович, блюститель справедливости, – на седьмом небе. «Постой, – говорит он по адресу своего партнера в висте, – теперь я сяду играть, да и посмотрим, как ты будешь подплясывать. А уж коли из своих приятелей чиновников наберу оркестр музыкантов, так ты у меня так запляшешь, что во всю жизнь не отдохнут у тебя бока» («Тяжба». Окончена в 1839–1840 годах).

В комедии «Владимир 3-й степени» Гоголь имел намерение изобразить не один лишь круг чиновного мира; в нее должны были войти также эпизоды из жизни светской. Один такой эпизод сохранился. Он был озаглавлен самим Гоголем «Сцены из светской жизни» и потом переименован в «Отрывок». Это – известный разговор Марьи Александровны с Собачкиным (набросан, вероятно, в 1837 году и отделан в 1842 году).

Семейное объяснение Марии Александровны с ее сыном Мишей, которое предшествует появлению Собачкина, – остроумнейшее повторение довольно старой темы. Мамаша хочет женить сынка на княжне Шлепохвостовой, которая «вовсе не первоклассная дура, а такая же, как все другие», но сердце Миши занято дочерью «бедных, но благородных родителей». Мария Александровна возмущена таким «либерализмом» и пуще всего тем, что, кажется, мерзавец Собачкин виновник того, что ее сын стал вольнодумничать и что-то толкует о сердечной склонности и о душе в деле женитьбы… Этот Андрей Кондратьевич Собачкин, влияния которого на сына так опасается Мария Александровна, – большой оригинал и один из лучших портретов в гоголевской галерее. Он из семьи Хлестаковых и Чичиковых – такой же плут, но только на мелкие дела. Нахал, фат, кляузник, готовый на клевету и первостепенный враль – он тип настоящего паразита. Удивляешься, почему его не вытолкают… но оказывается, что и этот человек, циник и спекулянт на самых низких чувствах, вооружен своим жалом, которое защищает его в борьбе за существование. На сплетню и на клевету, которыми он промышляет, – большой спрос, и в некоторых кругах он – доморощенный фактотум, без которого не обойдется, может быть, и очень фешенебельная гостиная. Трудно было показать более наглядно, чем это сделано Гоголем в его «Отрывке», из какого мутного источника вытекает иной раз то, что мы называем ходячим мнением, и как иногда негодяй может пригодиться. Этот «Отрывок», с первого взгляда столь невинный, – образец беспощадной и глубокой сатиры… и это всего лишь несколько страниц из неоконченной комедии… как непомерно зла должна была бы быть она в ее целом!

Кажется, что и «Лакейская» (окончена в 1839–1940 годах) входила в состав этой комедии, хотя и не в том виде, в каком она теперь перед нами. В настоящей своей отделке это совсем самостоятельная картинка нравов – единственная в своем роде, не только в те годы, но, пожалуй, и в наши.

Барами наша комедия занималась часто, оставляя в стороне их ближайшего соседа – слугу. В старой комедии он появлялся обыкновенно в двух ролях, очень условных, а именно: как резонер, который жаловался партеру на своего барина и говорил перед зрителями вслух то, чего не смел сказать своему господину с глазу на глаз; или он появлялся на сцене затем, чтобы смешить публику своим невежеством, глупостью и тупостью. Он был одновременно на посылках и у своего господина, и у автора. Гоголь порвал сразу с этим шаблоном, и «Лакейская» – первая и вплоть до «Плодов просвещения» единственная художественно-реальная картина из жизни барской дворни. Эта дворня вся налицо, с ее тунеядством, зубоскальством и нахальством. Она очень говорлива, пока «медведь не зарычал из берлоги» и пока не схватил кого-нибудь за ухо; она лжет или молчит, когда перед ней стоит барин; она дерзка с другим барином, когда получила приказание не принимать его, она имеет, наконец, и своего резонера, который ей читает мораль на тему: «Коли слуга – так слуга, коли дворянин – так дворянин, а то бы, пожалуй, всякий зачал: нет я не дворецкий, а губернатор или там какой-нибудь от инфантерии…»

Мораль в те годы весьма ходкая и для многих очень успокоительная, которую, однако, сама жизнь опровергала, прививая праздному слуге все пороки барина и заставляя чуть ли не каждого барина думать, что он губернатор или какой-нибудь от инфантерии.

Так наглядно проскальзывала злость в смехе нашего автора. Если бы он не испугался борьбы, комедия «Владимир 3-й степени» была бы настоящей боевой комедией, не уступающей, быть может, в силе удара ни «Недорослю», ни «Горю от ума». Но этого не случилось. Гоголь заменил этот опасный сюжет другим, более скромным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.