Изысканное косноязычие провинциала. О поэзии Юрия Кублановского

Изысканное косноязычие провинциала. О поэзии Юрия Кублановского

Я люблю в стихах Юрия Кублановского изысканное косноязычие провинциала.

Много отчётливее твоё

околоптичье —

впору забыть про еду и питье —

косноязычье.

Тут не слова и не слога —

звуки и ноты.

С мая подтопленные берега

в коме дремоты.

Они не захватывают на лету, как иные строчки его друга молодости Леонида Губанова, в плену кублановской поэзии следует потомиться. Впрочем, с этим согласен и сам поэт. Прочел в предисловии к его наиболее полной книге «Дольше календаря» (М. – «Время»., – 2005) пояснение к стихам самого поэта: «Так сами жизненные и мировоззренческие метания в их поступательности и натуральной последовательности и сделались пружиной сюжета, закваской повествования, надеюсь, не лишенного увлекательности. Впрочем, поэтическая захватчивость особого рода: тут читателю не надо торопить события, спешить переворачивать страницы, скорее приближаясь к развязке. Чем медленнее читаешь – тем становится интереснее…»

И на самом деле так. Поэтому у него вряд ли будет когда-нибудь широкая известность, особенно в наши времена. Для медленной поэзии времени не хватает. А на бегу Кублановского не прочитаешь. Сразу запутаешься в его смиренных и в то же время вызывающе монструозных стихотворениях.

Предпочитая трястись в вагоне.

В халупах ближнего Подмосковья

неуязвимый, как вор в законе,

имею хазу, верней, зимовье.

Непримиримы в своём азарте,

уж год тупеем с подругой розно.

Отзимовал я в своей мансарде

смиренно разом и монструозно.

Его поэтический язык – это одновременно и уличный сленг, доходящий до блатного жаргона, и филологические изыски знатока мировой культуры. Он был вовлечен в мировую культуру, наверное, всем, и происхождением, и искусствоведческим образованием и поэтическим окружением. Что ж, был бы еще один неплохой представитель «филологической школы» в поэзии. Спасла его глубинная волжская рыбинская провинциальность, никогда не покидавшая Кублановского даже в заграничных скитаниях. И потому ни эмиграция, ни погружение в культуру, ни элитарные собеседники не смогли засушить его живое, пусть и медленное слово.

Не надо вслед за обновленцами

нам перекрещиваться снова.

Мы остаемся ополченцами

не всеми преданного Слова.

Не скрываю, мне ближе поздние стихи поэта. Уверен, что по складу таланта и по характеру своему он принадлежит к тем творцам, кто долго играется, копит силы, набирает мастерство, не теряя при этом энергии, и достигает вершин не в двадцать-тридцать лет, как иные его друзья по СМОГу, давно уже ушедшие в мир иной, а уже на переломе, по пути обрастая и своей сложной судьбой и признанием более именитых современников. Кстати, очень верно характер его поэзии охарактеризовал критик Павел Басинский: «Образ Кублановского раздваивается от великолепного стихотворца, несомненного мастера и даже в некотором роде стихотворного аристократа до смиренника, послушника, сторожа или служки в поэтическом храме, где ему любовно знакома каждая мелочь, где он может передвигаться в темноте с закрытыми глазами и никогда не оступится». Но его аристократизм какой-то в хорошем смысле дремуче провинциальный. Впрочем, давно уже русские мальчики из провинции, любящие литературу, и знают её гораздо лучше верхоглядов-москвичей, и служат ей вернее и самозабвеннее. Вот уж на самом деле, забыв и об эмиграции Кублановского и о его раскалённом антикоммунизме, прежде всего вижу в нём с юности ополченца русского поэтического слова.

То бишь аристократа сделай из демократа.

Станет моим заданьем впредь бормотанье строк —

оберег против века вяжущего, наката

хлама через порог.

Два ни в чем не схожих лауреата Нобелевской премии, как правило, в художественных пристрастиях противоположные друг другу, Александр Солженицын и Иосиф Бродский высоко оценили поэзию Юрия Кублановского, поддержали его, помогли с изданием книг. И более того: оба очень точно охарактеризовали и поэтику его, и глубинную, содержательную суть его стихов.

Может быть, Иосифу Бродскому, были больше по душе высокая культура стиха, языковое богатство, разнообразие стиховых размеров, сложная (и порой близкая самому Бродскому) архитектоника. Сближало их и знание русской поэзии, и потому Иосифу Бродскому сразу видна была та стихотворная традиция, приверженцем и продолжателем которой оказался Юрий Кублановский, а также русский сентиментализм, школа Батюшкова. Как пишет Иосиф Бродский: «Сделанного им за последнее десятилетие вполне достаточно, чтобы оценить, какой крепости оказалась ветвь русского сентиментализма, пущенная в рост Батюшковым… Заслуга Кублановского прежде всего в его замечательной способности совмещения лирики и дидактики, в знаке равенства, постоянно проставляемом его строчками между двумя этими началами». Завистники и того и другого поэта, именно на примере послесловия Иосифа Бродского к книге Кублановского «С последним солнцем» стараются доказать, что, мол, Бродский любил хвалить никудышных стихотворцев, а о достойных поэтах никак не отзывался.

И на самом деле, что это Иосиф Бродский скверно отозвался о Кушнере, иронизировал над стихами Евтушенко и Вознесенского, а поэту, явно тянущемуся к державному стану, Кублановскому уделил столько внимания? Почему первым обратил внимание на талант Эдуарда Лимонова? Почему так высоко ценил поэзию Глеба Горбовского? Допускаю, что дело ещё и в том, что втайне Иосиф Бродский, может быть, немножко завидовал открытой, с провинциальной простотой, русской исторической державности Кублановского, ибо сам хотел быть таким. Скажем, в день окончательной сдачи Крыма Украине Юрий Кублановский пишет:

Снова в мозгу крещендо: глупость или измена?

В залах ещё играют на последях Шопена

честно чистюли в чёрном, фрачном с лампасами.

А уж окрест гуляет голь с прибамбасами.

Предали мы Тавриду-мать, на прощание,

будто белогвардейцы, дав обещание

слушать ночами ровный

шелест волны вдали

в гальке единокровной

с слёзной сольцой земли.

Внимательный читатель несомненно заметит, как перекликается это стихотворение Кублановского, написанное в мае 1997 года, с дерзким стихотворением Иосифа Бродского «На незалежность Украины». Ценя в своём друге природную, впитанную с молоком матери и с воздухом имперских просторов волжских берегов державность, Иосиф Бродский потому так точен был в своих оценках: «Это поэт, способный говорить о государственной истории как лирик и о личном смятении тоном гражданина».

О Волга, всегда твоему благолепью

сродни атаманская стать.

Миродержавная линия в поэзии Кублановского и виделась ему главной. То, что было естественно и органично для глубинного русского провинциала, независимо от политических убеждений, для самого Бродского было всегда вызовом и его окружению, и многим его читателям. Державность Бродского, проявлявшаяся явно то в стычке с Кундерой или же на европейском форуме писателей, то в его стихотворениях «Народ» или же «На смерть Жукова», и сейчас скорее оправдывается его исследователями, чем принимается, как должное. Потому поэт искренне поддержал, как мог своего волжского собрата. Еще задолго до всяких «нобелевок» он сам издал в «Ардисе» в 1981 году первый сборник стихов Юрия Кублановского «Избранное», написал послесловие ко второй его парижской книге.

Конечно, ценил Иосиф Бродский и высокую технику стиха: «Его техническая оснащенность изумительна, даже избыточна. Кублановский обладает, пожалуй, самым насыщенным словарем после Пастернака…»

И всё-таки видел он в Кублановском «нового крупного поэта» прежде всего из-за того значимого миродержавного содержания, которое Кублановский изысканно вкладывал в свой разностопный стих, тем самым донося до читателя «самую высокую, самую чистую ноту, когда бы то ни было взятую в русской поэзии…»

Это не слова мэтра, снисходительно поглаживающего по головке своих подражателей, это слова равного о равном, слова прямодушного восторга перед носителем столь ценимого им высокого замысла.

Судьба стиха – миродержавная,

хотя его столбец и краток,

коль в тайное – помимо явного —

заложен призрачный остаток.

Чуть по иному, но по сути о том же пишет и Александр Солженицын: «Другие неотъемлемые качества его лирики – глубинная сроднённость с историей и религиозная насыщенность чувства». В этом, может быть, и заключается уникальность поэтического дара Юрия Кублановского, его породнённость с волжской природой, с русской провинцией, со своими ярославскими земляками, его органичность национального чувства, и в то же время – высокая историчность, приобщение к мировой культуре, метафизичность и философичность, помноженные на профессионализм мастера. Увы, но в нынешней поэзии мы часто имеем или стихийный природный дар провинциального поэта, но помноженный на разгульный характер и воинственную безграмотность, или же филологическую поэзию, лишенную даже намеков на живое чувство, не говоря уже об отсутствии любого национального характера в такой поэзии.

«В наше время, когда вся литература в целом понесла потери в русскости языка, сужается в лексике, – Кублановский сохраняет его живую полноту…» – восхищается Солженицын богатством его поэтической лексики. Вот и Солженицынская премия за 2003 год ему была присуждена «За языковое и метафорическое богатство стиха, пронизанного болью русской судьбы…»

Это полноводье русской речи, смелое сочетание литературных традиций прошлого с метафористикой и образностью современной мировой поэзии, в поэзии Юрия Кублановского постоянно соединяются с открытой гражданственностью, с пушкинским желанием «глаголом жечь сердца людей». Если добавить к этому историзм, отмеченный Солженицыным, христианское мирочувствие поэта и его осознанно русскую провинциальность, мы поймем поэтический феномен Юрия Кублановского.

Я думал, Родина… Каждый атом

её я чувствовал сердцем, порами.

А она сравнима с протекторатом,

расхищаемым мародерами.

А еще я думал, что время лечит.

Сам подчас лучшел от его лечения.

А оно позорному не перечит

направлению своего течения.

Юрий Кублановский после окончания искусствоведческого отделения исторического факультета МГУ работал экскурсоводом на Соловках, в Кирилло-Белозерском монастыре под Вологдой, в тютчевском музее в Мураново. Стихи стал писать с юности, еще учась в Рыбинске, и, как положено дерзкому провинциалу, прежде всего бросил вызов всем и вся, начинал, как и многие из нас, с крутого авангарда. Брал пример с прорвавшихся в первые годы оттепели на русский книжный рынок и западных сюрреалистов, и отечественных футуристов, в шестидесятые годы был одним из основателей поэтического объединения СМОГ, вместе с Леонидом Губановым, Сашей Соколовым, Владимиром Алейниковым, Татьяной Ребровой и другими юными и дерзкими дарованиями выступал со стихами в библиотеках и редких литературных вечерах, куда их поначалу допускали.

Состоялись тогда же в молодости и две публикации в печати: в 1970 году в альманахе «День поэзии» и в 1977 году в сборнике стихов поэтов МГУ. Но после своего открытого письма «Ко всем нам» в защиту Солженицына, запущенного в самиздат в 1975 году, Юрия Кублановского отлучили и от работы по профессии, и от поэтических изданий. Вписался в племя таких же, как он, дворников и сторожей и с неизбежностью, без особого желания был вынужден уехать в эмиграцию в 1982 году. Боялся, что навсегда. Но и по характеру своему, и по творческой направленности эмигрантом не был. Эмиграцией явно томился, что чувствуется и по его стихам европейского периода. Когда появилась возможность, одним из первых в 1990 году вернулся в Россию.

Я за бугром далече

рвался всегда домой.

Часто теперь при встрече

спрашивают: на кой?

Я же в ответ пасую

и перебить спешу.

Ибо не надо всуе

брать меня за душу.

Его ранние стихи – это расширение поэтического пространства, освоение всего стихового арсенала и русской, и мировой поэзии. Но смысловую дерзость иногда Юрий Кублановский из себя выдавливал как поэтическую мету, как принадлежность к «стае пернатых». Мне кажется, по складу таланта, по менталитету своему поэт не был бунтарем, как Лимонов или Эзра Паунд, как Губанов или Гарсиа Лорка. Скорее его тянуло с юности в архаику, в славянизмы, в архивную пыль древних свитков и рукописей. Его историзм – это тоже врожденное. Не было бы поэтического дара, скорее всего стал бы историком. Впрочем, потому и закончил исторический факультет МГУ. Он изначально рос в русской поэтической традиции, явно не соприкасаясь в своей окраине с советскими литературными правилами игры. Но, скажу еретическую для самого поэта и его окружения мысль, скорее вижу в поэзии и творчестве Юрия Кублановского эстетические расхождения с советской властью, нежели политический вызов системе. Всё-таки где-то глубинно он более близок Андрею Синявскому с его эстетическими разногласиями, а не Александру Солженицыну с противостоянием всей системе… Мне могут возразить, привести уйму поэтических цитат, да я и сам могу подобрать, сколько угодно.

…Россия, это ты на папертях кричала,

когда из алтарей сынов везли в Кресты.

В края, куда звезда лучом не доставала,

они ушли с мечтой о том, какая ты.

Потому и не стал эмигрантом ни в поэзии, ни в душе, что не был и диссидентом, системным протестным диссидентом. Эти раскаленные антикоммунистические строчки, при всей их искренности и жизненности, не столь органичны в его поэзии. Его пафосный антисоветизм, на мой взгляд, похож на иные паровозные просоветские стихи его сверстников, пробивающихся в советскую печать. Не годится он в горланы, главари левого ли, правого ли направления. Он по природе таланта – не пафосный поэт. Он себе как бы приказывает, посылая себя на костер инакомыслия:

Славянизмы, восковые соты

строф и звуков позабудь, пиит.

Есть иные образы и ноты,

стих – как дом Романовых – убит.

Наша правда не в высоком слоге,

не в согласье наши голоса.

Знать, недаром мечены в итоге

все твои крестами адреса.

Гражданский приказ протестующего против красной Мекки Кублановского поэту Кублановскому, приказ забыть и архаику, и славянизмы, и высокий слог в чем-то схож с признанием Владимира Маяковского, наступавшего на горло собственной песне. Вот поэтому протестный пафос у Кублановского всегда плавно переходит в пафос самой истории. К тому же живая ещё провинциальная сострадательность снижает пламя литературного гнева. Да и метафоричность самой природы уводит в мир красоты и гармонии даже самые гневные темы.

От лап раскалённого клёна во мраке

червоннее Русь.

От жизни во чреве её, что в бараке,

не переметнусь…

И там, где, пожалуй, что, кровью залейся

невинной зазря,

становится жалко и красноармейца,

не только царя.

И всё-таки, высшая правда Кублановского оказалась именно в «высоком слоге». И в неубитом стихе. И в россыпью разбросанных славянизмах. И в архаике национального самосознания. И потому в вынужденной эмиграции подобно Константину Батюшкову он рвется «на Родину, в сей терем древний».

Ибо солнце пурпурово, небо имбирно

при рассветной косьбе.

Ибо темным червям и на севере жирно.

Ибо наша словесная вязь неотмирна

и сама по себе.

Да и Европа скорее привлекала его не политически, а – своей культурой. И весь немецко-французский период с 1982 по 1990 годы поэт, помимо журналистской работы, для души погружался в немецкую готику, созерцал развалины древнего Рима, изучал наследие бриттов и кельтов, обогащал свою стиховую палитру.

О Венеция! Вслед

лижут волны твои променады,

и мерцают с пьяцетт

из наборного камня фасады.

Андрогинна до слёз,

вся прозрачна, крылата, когтиста —

византийский форпост

под эгидою евангелиста.

Он так и чувствует себя в Европе византийским посланником. И в этом своём внутреннем византизме противостоит Иосифу Бродскому. Несмотря на давние тесные связи с питерским андеграундом, с теми же Еленой Шварц и Виктором Кривулиным, с Анатолием Найманом и Дмитрием Бобышевым, в своей опоре на традиции он явно чурается питерских тем, отстраняясь от погорельцев Серебряного века. Из двух столиц ему внутренне ближе Третий Рим, венценосная Москва. Может, и монархизм его культурный идет от монархов еще Московской Руси? Не слышу я в его стихах питерского имперского дыхания. Скорее, он даже в политических своих протестах похож на Курбского, противостоящего Ивану Грозному, нежели на сумрачных и чересчур цивильных питерских разночинцев. Его провинция становится не просто местом рождения поэта, но и его культурным ареалом, сакральным центром своего творчества. Думаю, для него на самом деле было необходимо:

Чтобы могли глаза

видеть всё честь по чести,

надо отъехать за

Вологду вёрст за двести…

Это ощущение глубинного и обширного русского Севера, русских пространств в целом, держит его и в эмиграции, и потому непереставаемы сравнения, воспоминания, столкновения тем, проверка своим византизмом всех новых ценностей старой Европы. Впрочем, он не скрывает своего византизма и в стихах, и в публицистике своей. «Еще со времен Петра I русский человек потерял свою историческую самоидентификацию и в периоды общественного слома и национальных бедствий прибегал к истории для того, чтобы или её проклясть, или подогнать под свои идеологические клише… Да, Россия – преемница византийских исторических и религиозных традиций, это данность. И надо принимать русскую цивилизацию такой, какая она есть… Посмотрите, когда сейчас наши либералы произносят эпитет „византийский“, у них особый глазной прищур и дрожат губы, как будто ничего страшнее не бывает…» Соединение глубинной самобытной провинциальности и высокой культуры, сродненности с историей и православного чувства и породило у нас своеобразную византийскую почвенность. Таким византийским почвенником был, несомненно, Сергей Аверинцев. Византийским почвенником можно смело назвать Юрия Кублановского.

Но в палермских апсидах грубеющих,

флорентийской пожухшей слюде

да и в окской излуке синеющей —

Византия нигде и везде!

Лишь до времени младшая сводная

ей сестра, расщепившая впрок

поминанья профору холодную,

опечатала тайный роток.

Византизм и отделил поэзию Юрия Кублановского от общего либерального потока, провёл незримую, но отчётливую черту. Его уважают, но мягко игнорируют. Так было и в эмигрантской среде, так осталось и по сей день. С таким ощущением и истории, и культуры, он никогда бы не смог ни офранцузиться, ни европеизироваться. Скорее, и в поэзии, и в публицистике, в исторических работах своих эмигрантского периода он очень схож с поэтами первой эмиграции. С белой волной так никогда и не осевших на чужбине творцов русской культуры.

Шустрящим сусликом,

медлительным червем

я в землю русскую

ещё вернусь потом.

Так написали бы и Мережковский, и Ремизов, а из второй эмиграции – Иван Елагин и Дмитрий Кленовский. Так бы не написал почти никто из его сверстников из третьей эмиграции. Его внутреннее видение мира всегда держится на русских канонах. К примеру, находясь в Баварии он пробует написать образ рыцаря. И всё у этого рыцаря хорошо, «клинкообразный нож / в Константинополь вхож, / честен и работящ…» И все же, вспоминая походы рыцарей на Изборск и Гдов, поэт видит его бесславный конец:

О рыцарь, рыцарь, стальная масть,

подобно большой блесне, —

пред гробом Господа думал всласть

на два гремучих колена пасть —

ты спишь на чухонском дне.

Он вернулся из эмиграции так, как художник возвращается после нескольких лет учебы во Франции или Италии, обогащенный и насыщенный увиденным, пополнивший свой арсенал новыми красками, новыми ритмами, новыми образами. Вернулся к себе домой с надеждой на преображение и своё, и своей родины. Вернулся большим державником и большим ценителем русской культуры, чем уезжал. Тот случай, когда заграница обостряет все чувства, обращенные к родине. Остается только помечтать, что было бы, если бы перестройку нашу осуществляли не мстители и хапуги, и такие преобразователи.

Туземцы при этом режиме,

мы сделали всё, что могли:

на ощупь в отеческом дыме

навстречу погибели шли,

И слабые силы копили

Для мести какой, может быть.

Но вдруг обречённо открыли,

что нечем и некому мстить…

Я повстречался с Юрием Кублановским вскоре после его возвращения из Парижа. Только что была образована газета «День», и моей целью было привлечь к сотрудничеству все талантливые патриотические силы во всей полноте оттенков и разномыслии. И уже на первом вечере газеты «День» среди авторов выступал со своими новыми стихами Кублановский. Там же на вечере зрители почувствовали всё разнообразие и нашей культурной программы, и русских эмигрантов, в частности. Помню, вспыхнула полемика между вернувшимся из Америки правым радикалом Валентином Прусаковым и парижанином, относящимся, скорее, к стану просвещенных патриотов, Юрием Кублановским. Эти разномыслия по отношению к идее империи, к русским традициям, к рухнувшей системе, остаются и поныне, но никогда не забуду тот миг единения, когда все писатели и художники, искренне переживающие за Россию, объединились против расстрела парламента из танков в октябре 1993 года. Встретились старые оппоненты: Владимир Максимов и Андрей Синявский, Александр Зиновьев и Леонид Бородин, Юрий Кублановский и Юрий Кузнецов, Татьяна Глушкова и Станислав Куняев, Илья Глазунов и Эдуард Лимонов… И было не до споров и разногласий. Хорошо бы издать такую антологию прозы и поэзии лучших писателей России, оформленную лучшими художниками России. Несомненно, среди стихов будет опубликовано и «Четвертое октября». Помню, я позвонил Юрию вскоре после расстрела, спросил, есть ли у него что-нибудь для выходящей в то время в прямом подполье, официально запрещенной газеты «День». Юрий немедленно мне предложил и продиктовал по телефону это своё ныне общеизвестное «Четвертое октября». Вспоминает Станислав Золотцев: «Именно в те дни, о которых тут сказано, в чёрно-угрюмые дни осени 93-го я и прочитал в запрещенном тогда, без кавычек андеграундном, т. е. подпольном „Дне“ – ещё не ставшем „Завтра“ – обжигающее стихотворение Юрия Кублановского…»

Может и перекрасим

русский барак – в бардак,

выплеснув сурик наземь.

Но не забудем, как

ветру с охрипшей глоткой

вторил сушняк листвы.

Прямой наводкой,

прямой наводкой

в центре Москвы.

Поэт вернулся на родину, чтобы сразу же вновь уйти в оппозицию. Можно было и застудить при таком контрасте и крушении надежд свою «несмертельную рваную рану в груди…». Выстоял, хотя и изменился даже внешне. Он вдруг ощутил свою осуществленность. Хотя вскоре после этого и начался, на мой взгляд, лучший поэтический период Юрия Кублановского, но новые поэтические шедевры рождались как бы в повтор ушедшему времени. Историк и поэт впервые совпали в своем подходе к времени, к происшедшему – осмысливая его. В результате рождался тот самый момент истины. Это был и парад художественного стилистического разнообразия, перед нами проходила вся поэтика, от Тредиаковского до Бродского, от Державина до Некрасова, но в изысканно провинциальном косноязычии Юрия Кублановского. Незатухающая энергетика, парад воспоминаний. Он как бы лёг на дно, в своё провинциальное Переделкино, и уже по волнам памяти плыли лодки из Византии и Венеции, из древнего Новгорода и пышных императорских эпох.

Может быть, тут сошлись ещё и наши пристрастия, может быть, кто-то более молодой и сегодня предпочитает юного смогиста Кублановского, или же миродержавную стихию зрелого поэта, рождающего блистательные строчки в парижских кафе. Но мне, его сверстнику, шедшему в жизни где-то иным путем, а где-то и параллельно, иногда и соприкасаясь, сегодня наиболее близки стихи, рожденные после эмиграции.

Много с тех пор кануло стран,

в точку дорог сошлось.

В сердце впился старый капкан

цепче, чем думалось.

Но возвратясь в свой или нет

край замороженный,

ночью, когда ближе рассвет,

слышу тот плеск, давностью лет

лишь приумноженный.

Стихи часто и печальные, и трагические, и протестующие, но объединенные исторической интонацией, а значит и обнадеживающие, к тому же щедро снабженные добром и состраданием автора по отношению и к миру, и к своим героям. Он уже обрел свое величие замысла, свое устойчивое глубокое мировоззрение, наполненное не только личной тревогой, но и болью за судьбу родины. Он уже стал частью русского литературного пейзажа, и спокойно ворочается в своём углу, добавляя красок и чувств в общую картину эпохи. Стихи как бы отяжелели, но это не тяжесть лишнего груза, тяжесть оседлого осмысленного бытия. От уныния его спасает и устойчивое и в чём-то простодушное христианское мироощущение. С верой всегда есть и надежда. И уже не хочется впадать в безнадегу, хотя и мизантропия на просторах матушки-Руси ему не чужда.

Мир крутой, обезбоженный,

не подвластный врачу,

впредь рукой заторможенной

рисовать не хочу.

Каждая строчка отсылает к каким-то событиям, к каким-то поэтам, к предшественникам, и её можно не проглатывать сразу, а медленно прочитывать, она становится твоим собеседником. Всё та же трудная, но значимая жизнь. Раньше и без книг собственных, и без известности поэт жил надеждами на свершение, как гуру, ждущий своего часа, сейчас меньше собственных планов и надежд, но есть всё та же задача, уже не снимаемая до смертного часа, есть определенная уверенность в значимости сделанного, есть опыт и знания и огромный мир воспоминаний, где обитают сотни и тысячи встреченных людей. Жизнь осмысливается одновременно и как мгновенье, и как вечность.

Распахну окно, за рамы держась, крикну «Отче» – и замру, торопясь сосчитать, как много минет в ответ световых непродолжительных лет.

И уже расстояния между баварскими Альпами, где работал на радио «Свобода», и поволжским Рыбинском, откуда родом, между Венецией, куда приезжал прощаться с Бродским, и Соловками, где в молодости отработал экскурсоводом, всего доли секунды. Пока твоя память переключается с одного на другое, а то и соединяет, сплавляет всё вместе в одну метафору жизни. Когда-то с подачи Бориса Слуцкого в «Дне поэзии» за 1970 год были впервые опубликованы стихи Юрия Кублановского, сейчас он сам, будучи заведующим отделом поэзии «Нового мира», каждый месяц вводит в литературу кого-то из молодых поэтов. Этакий добродушный стареющий светлый лирик с мизантропическими наклонностями.

Чтобы стало на душе

светлее,

надобно нам сделаться

постарее,

рюмку в баре,

спички в бакалее…

Его жизнь наполнена поэтическим словом, литературным образом. Он и сам сделался образом. С собой молодым он уже счеты свел, итоги подвел, конфликт между прошлым и настоящим как-то разрешился, прошлое уже перестало так злить, но и в будущем больше надежды на чудо, нежели реальных ожиданий. Но он не отказывается и от этого мира. В замечательном стихотворении, опубликованном в «Новом мире», он сравнивает себя нынешнего со сталкером, проводником в обожженные космосом зоны.

Как сталкер, выведший из промзоны

двух неврастеников худощавых.

Я знаю жизненные законы

в их соответствиях не слащавых —

неукоснительного старенья

и милосердного разуменья.

Он выстраивает метафизическую реальность мира, где есть и знакомые приметы, есть и отсыл к библейским сюжетам.

…И в прежнем, можно сказать, зоне

с четырёхпалым пеньком на троне,

и ввечеру, когда дальний гром лишь

и уцелел от потопа, помнишь? —

Соблазн и скрепа моей надежды

весь шорох-ворох твоей одежды

из грубоватого хлопка цвета

поблекших трав на излёте лета.

И такой выстраданный вывод на будущее: «Без спешки принятое решенье / не звать на помощь – когда крушенье». Начинается своеобразный период подготовки белых одежд. Не рано ли? Думаю, немало еще сталкеру придется пока выводить неврастеников из зоны крушенья. Это скорее собственное определение действий, образа жизни и образа мысли на всю последующую эпоху, насколько хватит.

…И хоть финальной задумки кроме

жизнь состоялась в своём объеме.

Отхлебывая понемногу виски,

я продолжаю свои записки —

Читаю и сопереживаю. Ибо нахожу в каком-то смысле и соучастника действий, сверстника с каким-то во многом общим грузом воспоминаний, общим отношением к жизни, общей уверенностью в том, что ты делаешь. Разночтения, разномыслия лишь определяют качество общности, дистанцию между нами. Они и дают возможность оценить и понаслаждаться оттенками слова и смысла.

…Спи сталкер! Что тебе нынче слава,

она диагноз, а не забава.

Чтобы какой-нибудь сноб с набобом

шли за твоим, извиняюсь, гробом?

В небытие уходить достойней

здесь на отшибе, чем в центре с бойней.

Пока заря на сырой подушке

одна и держит на красной мушке.

Старомодный и в своей архаике, и в своих метафорических ухищрениях. Старомодный и в дольнике своем и в анжабеманах, старомодный в высокой культуре стиха и в предпочтении значимого слова, может быть, в небрежении славой он и перерастает в будущее, которое, наверняка, обратится в построении своей возвращенной культуры именно к такому поэту, как Юрий Кублановский.

Россия, ты моя! И дождь сродни потопу,

и ветер, в октябре сжигающий листы…

В завшивленный барак, в распутную Европу

мы унесем мечту о том, какая ты…

Вот-вот погаснешь ты. И кто тогда поверит

слезам твоих кликуш?

Слепые, как кроты, на ощупь выйдут в двери

останки наших душ.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.