Два мира Михаила Ворфоломеева

Два мира Михаила Ворфоломеева

Тем и одинок в новой волне драматургии Михаил Ворфоломеев, что он, пожалуй, единственный, обойденный вампиловским крылом. Его никак не впишешь в «поствампиловскую драматургию», хотя родился и вырос Михаил Ворфоломеев в поселке Черемхово, Иркутской области, всего в пятнадцати километрах от поселка Кутулик, где родился Александр Вампилов.

Может быть, географическая близость помешала близости творческой? Все то, что создал старший сын байкальских земель, становилось «табу» для младшего. Он отсекал от себя любой драматургический плацдарм, на котором работал Вампилов.

Вампилов – сначала получил признание в литературе. Его пьесы не только для сцены, но и для чтения. Его слово – читается.

Ворфоломеев – откровенно театрален. Его пьесы много теряют вне сцены. Его слово – слышится.

Игровая природа его пьес дает и автору право на вольность, освобождает его от ставшего сегодня обязательным следования всем мелочам жизни. Проблемы – из жизни, характеры – из жизни, а сюжет театрально недостоверен. Не учитывая это, нельзя понять ни драматургию Ворфоломеева, ни природу его успеха на театральных подмостках России.

Фантасмагория опрокидывается к реальности в последних пьесах драматурга «Святой и устный», «Деревенская комедия». Но так же условен сюжет в «Полыни», в «Занавесках», в «Лето красное», в «Я подарю тебе любовь».

По законам сказки происходят чудеса в «Министре ее величества», но не менее велики допуски условности в исторической драме – «Хабаров».

Михаил Ворфоломеев пишет для театра. Возьмем его пьесу, первой увидевшую свет рампы, «Полынь», получившую премию на конкурсе драматических произведений, посвященных Великой Отечественной войне. По отдельности характер каждого героя убедителен, каждая сюжетная линия достоверна. Могла дочь генерала попасть в фашистский лагерь смерти.

Мог спасти ее рядовой солдат-разведчик. Были случаи, когда один из братьев воевал на фронте, а другой отсиживался в тылу – вспомним фильм «Летят журавли». Бывало, что в свою деревню солдат привозил с фронта невесту или жену. И сегодня еще находят друг друга, через сорок лет после войны, родители – детей, братья – сестер. Но соединенные вместе эти сюжетные линии создают романтическую феерию о любви, которая преодолевает любые преграды. Театральная концентрация действительности заставляет верить, прежде всего, в героев пьесы: Трофима Ермакова и Машу Жаркову. Условность сюжета легко вписывается в вечную условность сценической площадки. Но пробовали перенести эту театральную историю на киноэкран, и зритель уже не поверил героям. Киноискусство всегда стремится создавать иллюзию реальности, к чему театр никогда не стремится.

Как шквал по театрам всей страны проходят пьесы, самой сутью своей предназначенные для сцены. Пьесу Ворфоломеева «Святой и грешный» поставило 115 театров.

Не детектив, не комедия, не такое громкое имя драматурга, а театры, ищущие, прежде всего пьесы на широкого зрителя, ставят «Ретро» А. Галина и «Святой и грешный» М. Ворфоломеева.

Может быть, несценичность многих наших талантливых пьес из-за того, что они написаны как бы вне театра, а не внутри него. Не случайно широко ставятся пьесы драматургов, работавших в театре актерами и режиссерами, от Арбузова и Розова до Казанцева и Ворфоломеева.

Привыкшие к инсценировкам литературных произведений, режиссёры сегодня легко принимаются за создание сценических вариантов пьес – сочетание слов ранее не мыслимое. Скоро будут писать: сценарий режиссера такого-то по пьесе драматурга такого-то. Противопоставить этому необходимо драматургическое знание театра, жесткую сцепку сценического действия.

При всей тяге к деревне, деревенским писателем Ворфоломеева не назовешь. Он тянулся к ней, но и не знал ее. Черемховские «лимитчики», бичи из геологической партии, немногочисленная прослойка геологов-интеллигентов, провинциальные актеры – вот мир, с детства окружающий Ворфоломеева. Был мир бабушки, мир ее рассказов, но был и мир интерната, который нам сегодня хорошо знаком по книгам таких же детдомовцев и интернатчиков – Г. Пряхина, В. Маканина, Т. Пулатова. Появилась целая детдомовская поросль в современной поэзии – Игорь Шкляревский, Валентин Устинов, Николай Рубцов… Все тянулись в своем творчестве к истокам, к деревне, но все были сформированы городом. Это литераторы, ищущие свои корни. Таков и Михаил Ворфоломеев, таковы и его герои.

Вот откуда появились в пьесах Ворфоломеева Петр Лукомов из «Занавесок», Тишкин из «Я подарю тебе любовь», вот откуда многие черточки его бесов и Мефистофелей, откуда их не городской и не деревенский жаргон.

Другой ряд героев пьес Михаила Ворфоломеева – его деревенские юродивые, деревенские колдуны, последние мужики на деревне. Кузьма Ковригин из «Занавесок», Гурьян Лампадов и Касьян Горемыкин из «Деревенской комедии», Фрол Песков и Евдоким Борюв из «Лета красного» – все те кондовые сибиряки, которых нынче осталось по одному-двум в сибирской деревне. И живут они еще, и вроде бы из сказки какой прибыли, мешают «хозяйничать» Поспеловым да Горюновым, превращать своеобразный край земли нашей в стандартно-обезличенную «не город, не деревню». В «деревенской комедии» разговаривают меж собой два старика:

«Горемыкин. Хороший день будет. Ах, Егорша, ах, угадал погоду!

Гурьян. Касьян, а ведь Егор-то последний мужик в Горемыкине…

Горемыкин. Как последний?

Гурьян. Так остальные мужики какие? Рабочие! А он мужик. Он с землей говорить умеет. Ты же умеешь?

Горемыкин. А как же!

Гурьян. Вот… А Кудрявый, тот уже через науку! Как этот писатель-то Аськин говорил! Рвутся нити человека с природой.

Горемыкин. Рвутся… Вот и колдун ты у нас последний.

Гурьян. Последний. И то уж через силу… Давно бы надо в сыру землю, да думаю – как же деревню без диковинки оставить?..»

Да и может ли жить деревня без диковинки, без персонифицированного, окруженного легендами хранителя ее духа. Таким образом, народ творил. В каждой деревне был как бы свой поэт, стихи которому заменяла сама его диковинная жизнь.

Кольцов, Клюев, Есенин, Рубцов, Шукшин – это же на всю Россию, а буквально каждая деревня, на поморском ли Севере, на казацком ли Дону, в староверческой ли Сибири имела своего духовного хранителя. Не от того ли так схожи дед Геласий, герой повести «Последний колдун» Владимира Личутина, хранительница добра и чистоты Лида в романе Арсения Ларионова «Лидина гарь», знахарь Якушкин из повести Владимира Маканина «Предтеча» и ворфоломеевские Кузьма Ковригин и Гурьян Лампадов. Это уже не повтор героев прозы В. Белова и Б. Можаева, а новый виток в литературе о деревне, наверное, завершающий, в изображении уходящей натуры.

Новый конфликт как в прозе, так и в драматургии. Конфликт, в котором, при всей важности их образов, не участвуют сами «хранители духа». Конфликт из-за них, вокруг них.

В пьесе «Лето красное» – герои, Петр Рубашкин и Сима, понимают, что земля не может жить без своих «пророков», нужна земная святость.

Опыт добра и зла не может возникнуть у каждого поколения заново, отрекаясь от знаний Ковригиных и Гурьяновых, мы обрекаем себя на долгие поиски того, что давалось при нормальной родовой святости само собой, естественно и незаметно.

Память каждой деревни, каждого поселка, передаваемая из рук в руки ее носителями – неизбежное условие духовного роста. Противостоящие Рубашкину Володя и Люба несут в себе идею переменчивой случайности, мертвящей неподвижности стихии. Как ни парадоксально звучит, в обновляющейся традиции заложена куда большая динамика жизни, нежели в стихийном непостоянстве, в надеждах на внезапные подъемы. Самый изобретательный разум не выдумает того разнообразия, которое предлагает сама природа.

Такой же конфликт мы видим в «Занавесках», где в борьбе за Кузьму Ковригина столкнулись Поспелов и Горюновы, апостолы ежесекундной удачи, и Полина, Надя, Егор Снегов, по-разному, но понимающие необходимость для развития села таких «последних мужиков», людей от земли.

«Героизму» порывов Поспелова или даже смягченного его варианта Евгения Кудрявого из «Деревенской комедии», во имя перевыполнения плана сегодня, сейчас, подрывающих экономику села на долгие годы вперед, в пьесах Михаила Ворфоломеева противопоставляется труд мужиков, работников.

Может быть, в чем-то Михаил Ворфоломеев идеализирует уходящую натуру деревни. Идеализирует избу, стариков на завалинке, старое мужицкое знание земли. Условный реализм определяет его пьесы о деревенской жизни. Ради того, чтобы тронуть сердце зрителя, драматург не скупится на дар воображения. Любой ценой, но старается показать свое авторское отношение к проблеме. Вместо запустелой старой деревни понастроил в пьесе «Деревенская комедия» председатель колхоза Кудрявый в центральной усадьбе четырехэтажные дома, а старик Лукьян, согласившийся на переезд, возьми в этом доме, да и помри сразу.

«Гурьян. А я ему сказывал – не ходи, пока свой домишко имеешь! Не ходи, зачахнешь! Зачах!

Горемыкин. Зачах…

Гурьян. А гроб и в дверь не прошел, во! Скидывали с четвертого этажа…»

Чем это не фантасмогория, хоть и на бытовую тему. Ворфоломеев заставляет зрителя иногда даже принудительно поверить в то, что считает достойным внимания.

Впрочем, идеализация всегда сопутствует завершению явления. Идеализировалась дворянская усадьба в период ее заката. И мы, прекрасно понимая, что жили в них не только прекраснодушные мечтатели, но и Салтычихи, и Аракчеевы, все же радуемся поэтическим строчкам об усадьбах И. Тургенева, И. Бунина, Л. Толстого и А. Чехова. Неужели крестьянская изба не заслуживает хотя бы подобной идеализации, поэтизации сегодня, когда понятно, что уходит она в безвозвратное прошлое?

Чурается столичная сцена деревенской темы. Изредка очередной «смельчак» поставит в театре Сатиры пьесу Белова «По 206-й», то в театре на Малой Бронной «Занавески» М. Ворфоломеева.

Думаю, редкость московских премьер Ворфоломеева объясняется не только отношением режиссуры именно к этому драматургу, а «немосковскостью» большинства его пьес.

Не только пьесы из деревенской жизни пишет драматург. Два мира, две театральные державы знакомы любому его постоянному зрителю.

Один мир населяют жители деревни, мужицкий мир, хоть и увиденный уже со стороны, а потому возвеличенный, опоэтизированный. Это пьесы «Полынь», «Лето красное», «Занавески», «Деревенская комедия».

Другой заселен обитателями более чем странными: ангелами, бесами, святыми, грешными. Вот же лакомый кусочек для части московской публики, увлеченной всякого рода парапсихологией, спиритизмом и летающими тарелками. Но, к удивлению своему, обнаруживаем среди редких московских постановок Ворфоломеева все те же деревенские пьесы «Полынь», «Занавески».

С одной стороны забота о подлинных реалистических деталях, с другой – фантазия, не считающаяся ни с какими принципами правдоподобия.

Он отказывается строить сказку по законам хотя бы психологического правдоподобия. Он застает мир врасплох и предлагает свое театральное объяснение увиденному.

Хабарова вместо царских палат отводят в пыточную – за что? Ответ дается всем последующим ходом действия пьесы «Хабаров». У Ворфоломеева пружина действия не закручивается, а как бы раскручивается. Начинается пьеса до предела закрученной пружиной. Еще чуть-чуть, и сломан ограничитель, стальная спираль распрямляется.

Все самое главное, самое сильное уже случилось. Привез с фронта спасенную из концлагеря девушку солдат Трофим Ермаков – главное событие пьесы «Полынь». Решил, наконец, жениться писатель Андрей Корнев – на этом держится интрига «Осени». Пришла в гостиничный номер к Тишкину Лариса, героиня пьесы «Я подарю тебе любовь». Но иногда в динамичном игровом распрямлении спирали действия драматургу не хватает времени для осмысления этого действия. Он чувствует внешние приметы жизни и не добирается до первопричин, вызывающих эти так ярко поданные приметы.

Жизнь заставляет драматургов быть ее летописцами, хотят они того или не хотят. И в самых фантасмагорических сюжетах Ворфоломеева с неизбежностью присутствуют многие приметы семидесятых годов двадцатого столетия. Гостиничная любовь, гостиничная дружба, гостиничные конфликты демонстрируют «промежуточного человека», оторвавшегося от родного угла и не приставшего ни к какому другому.

И города из нас не получилось,

И навсегда утрачено село…

Жизнь на колесах, жизнь на бегу. И что опорой? Вместо иконы телевизор в красном углу. Недаром в пьесе «Святой и грешный» вера в религию потребления у Сергея Штучкина оказывается сильнее и веры в бога, и даже веры в черта у Тудышкина.

«Сергей. Пойдешь! Я тебя научу жить… Все, теперь я хозяин! Как скажу, так и будет! И пусть только кто-нибудь пикнет… Раздавлю! Пришло мое время! Время Сергея Штучкина!»

Даже в язычестве с его множеством богов было более устоявшееся понятие о каждом из них. Здесь же вечно ускользающий предел мечтаний. Гостиничные герои, гостиничный быт и гостиничная, постоянно меняющая адрес, религия вещизма. Еле-еле хватит ее на одно поколение. Появилось все у Тудышкина, главного героя «Святого и грешного», вплоть до дома под пальмами, и почувствовал он мнимость вещей, дальше-то во что верить герою? Начинается возвращение на землю, к людям, и святым и грешным одновременно. «Живите хорошо, светло и вольно…» – обращается в конце пьесы к зрителям несостоявшийся вероискатель.

«Ворфоломеев – театрален». И у него какое-то «слуховое зрение». Он видит слово «на слуху» – на улице, на сцене.

Его заботит верность в диалоге возможной разговорной интонации, сразу же провоцирующей зрителя и мало беспокоит то, как диалог будет выглядеть в тексте.

Ворфоломеев заставляет нас поверить в речь героев, отнюдь не предлагая верить в самих условных героев. Он представляет на сцене то, что видит и слышит.

Представляет даже тогда, когда показывает фантастический мир. Нет проникновения в глубь мира, есть лишь условное представление о нем.

Сантехник Кузьма Тудышкин, живущий нашей грешной земной жизнью, вдруг встречается с самим Богом. И становится святым. Начинает жить честно, перестает ругаться, думать о деньгах. Помогает людям.

Помощь его воспринимается многими как блажь, и со всей родней Тудышкин поругался, даже с самим Богом поругался, когда тот предложил ему на время смириться, покориться обстоятельствам. Тогда на смену Богу в гости к герою приходит Федя, он же Мефистофель. Апостол добра – Тудышкин – превращается в апостола зла. Жизнь закрутилась уже по иному кругу. Презирающие его соседи стали лебезить перед ним, дочка и зять довольны – роскошная квартира, машина, деньги рекой, что еще человеку надо. А он и сам не знает, герой наш, что ему надо, но от благополучия его воротит. Ну ладно, появится у него дом под пальмами, и жена помоложе, а дальше что? Зачем все это?

Беда в том, что у Тудышкина нет своего понимания добра, своей концепции счастья. Даже, когда представилась возможность делать добро или делать зло, он не видит четкого различия между тем и другим, не знает, что пожелать людям, что пожелать себе. Своей постоянной вибрацией души между добром и злом он надоедает и Богу и черту, от него отворачиваются оба. Настает время его зятя – мясника Сергея. Но языческая религия потребления еще более противна Тудышкину. «Не подходи, – говорит грозно Тудышкин Сергею, – хватит уж!»

У Ворфоломеева и условность условна. Двойной допуск во всем, игра в игре. Первое допущение: Федя – это Мефистофель; второе: Мефистофель – это будто бы Мефистофель. На сцену выходит Бог. Он якобы Бог, и якобы все может. Ворфоломеев ни на миг не допускает, что действие в пьесе происходит на самом деле. Он предлагает театральную игру в Бога и черта.

Становится ясно, что при видимом различии двух миров фантастического и реального деревенского в творчестве Ворфоломеева, они легко укладываются друг в друга. Деревенская тропа приводит его на дорогу сказки. Странные истории, случившиеся с Тудышкиным, заключают в себе инобытие его же героев из «Занавесок» или «Полыни». Встреча с чудом нужна героям драматурга для проверки глубинных душевных движений, необходимых и в обычной суетной сегодняшней жизни. Может быть потому и ослаблен в современной литературе интерес к традиционным «вечным вопросам», может быть от того и душевное тщедушие, уход героя на обочину, что человек часто боится заглянуть в глубь самого себя и увидеть там катастрофу, крах. От интуитивного страха герои в литературе все чаще закапываются в быт, в жизнь по инстинктам.

Человеку свойственно желать большего, стремиться к великому, видеть мир «дальним зрением». И сегодняшний школьник, студент, рабочий способен на чувства, которые испытывала Наташа Ростова. Если в пьесах сегодня все меньше одержимых, трагических, драматических, романтических героев, означает это, что драматурги просто не замечают всего мешающего их «ближнему зрению».

Есть правда и в мелочах жизни. Но что значат эти мелочи? Увидеть их – не надо ни микроскопа, ни бинокля. Все вблизи. Хабаров понадобился Ворфоломееву, чтобы оглядеться подальше, чтобы через Хабарова понять и своего сверстника.

Возможна ли сегодня цельность Хабарова? – это, по-моему, главный вопрос пьесы. Не храбрость, не ум, а цельность в личном и в государственном подходе к любой проблеме жизни.

«Францбеков. Ты по Руси тоскуешь, я гляжу?

Хабаров. Тоскую… А и пуще хочется помочь ей!.. Подписывай мне челобитную, воевода, и отправляй ее государю… молю тебя… Иначе жизнь пройдет по кабакам! Не токмо моя жизнь, а многих… А ведь я крестьянин.

Мне же в обязанность определено людей кормить, землю знать… Услышать, как внутри ее бежит земное молоко, как растет трава! Увидеть, как от звезд хлеб набирает силы!

Ты в мой закон не лезь крестьянский, я в твой, дворянский не полезу. Вот потому у нас и справедливость, что каждый свой закон выполняет».

Хорошо, когда государство обо всем заботится, но не помешало бы и каждому из его граждан взять на себя некую толику обязанностей, коих без него никто и никогда выполнить не сможет.

Ворфоломеев – сильный драматург, обладающий редким качеством сопротивляться стихии. Когда театры любят повествовательные пьесы, идти против потока, противопоставлять ему игровую пьесу не так легко. Здесь уже кроме способностей надо иметь характер, сильный и не игровой.

Характер есть. Есть чувство театра. И есть желание писать характеры. Ворфоломеев, как композитор, прослушивает пьесу. Он не пишет, композицирует. Композитор драматургии.

1986

Данный текст является ознакомительным фрагментом.