Глава шестая Памятник

Глава шестая

Памятник

В первый раз я подумал о памятнике по дороге на кладбище. Мысль прочно засела в голове. После похорон мы оказались в одной машине с Вадимом Труниным, и я спросил его мнение. Он, долго не раздумывая, сказал, что единственный скульптор, о котором стоило бы говорить, — Эрнст Неизвестный.

О Неизвестном я тогда почти ничего не знал. Мой мир был миром ракет, спутников, удачных и аварийных пусков. Конечно, и до меня докатывались отзвуки столкновений в Манеже,[77] где отец громил «абстракционистов», но эти шумные баталии меня не слишком интересовали.

Когда Вадим назвал Неизвестного, я вспомнил о Манеже, но как о художнике я о нем не знал ничего. В одном был убежден — надгробие надо заказать настоящему мастеру, чтобы образ отца не оставлял людей равнодушными.

Слова Вадима запали в душу, хотя я сильно сомневался в реальности воплощения идеи в жизнь и потому сказал Трунину, что Неизвестный едва ли возьмется. Ведь отец обидел его и его друзей в Манеже. Да он просто может выгнать меня. По сути дела, я предлагал ему сделать памятник своему противнику.

Трунин не согласился, заявив, что Неизвестный — глубоко интеллигентный человек. Он объективно подходит к личности Хрущева, ценит его роль в нашей истории. Те события, конечно, не забылись, но теперь они отошли на второй план и оцениваются несколько иначе. Я промолчал. Как ни хотелось согласиться, но до конца Вадим меня не убедил.

— Если хочешь, я могу позвонить ему, — предложил Трунин. — Если он откажется, ты вообще с ним связываться не будешь, а согласится — съездишь к нему. Я уверен — вы договоритесь…

На поминках я спросил о том же Юлю младшую.[78] Она у нас считалась экспертом в области культуры. Она думала недолго, почти дословно повторив слова Трунина, заявила, что, видимо, единственный человек, о котором имеет смысл говорить, это Неизвестный. Многие считают его лучшим скульптором в стране.

Когда два порознь спрошенных человека говорят одно и то же, это, согласитесь, не случайно. Я решил обратиться к Неизвестному и стал ждать сигнала от Трунина, который, как назло, куда-то запропастился.

В это время спонтанно возникла еще одна кандидатура — Зураб Константинович Церетели. Его имя гремело: восходящая звезда! Мы с ним познакомились недавно и, казалось, испытывали взаимную симпатию. Вскоре после похорон отца мы встретились в доме общих знакомых. Наши места за столом оказались рядом. Я, конечно, спросил его совета.

Он загорелся и сразу же заявил, что сам возьмется за это дело. Церетели предложил завтра же поехать на кладбище, чтобы посмотреть все на месте. Он готов немедленно приступить к работе.

Я, честно говоря, смутился и промямлил о своих планах относительно Неизвестного.

— Отличная идея, — обрадовался Церетели. — Я с удовольствием буду работать вместе с ним.

На следующее утро мы поехали на Новодевичье. Зураб обошел могилу, все внимательно осмотрел, промерил шагами расстояние до дорожки, до стены, остался доволен, объявив, что нам повезло, поскольку вокруг нет могил. Тут можно поставить настоящий памятник. Потребуется площадка примерно пять на шесть метров. В тот день он уезжал домой и пообещал по приезде в Тбилиси набросать первый вариант. Через неделю Церетели собирался вернуться и обсудить со мной проект. Мне предстояло за это время решить вопрос с площадкой.

На том мы расстались, весьма довольные друг другом. Расстались, как позднее выяснилось, навсегда…

Тогда же я, полный энергии, ринулся в битву за участок пять на шесть метров. Проблема оказалась много сложнее, чем я думал. Изменить стандартный размер участка не мог и не хотел никто. Я ходил по кабинетам, дни летели за днями. И невдомек мне было, что, пока я обивал пороги, в дело включались все новые действующие лица.

От Трунина так никаких известий и не поступало, с Неизвестным связь я не наладил, а тем временем мои неуверенные шаги где-то проанализировали, сделали выводы, приняли решения, и… последовали действия.

Не прошло и двух дней после нашего похода с Церетели на кладбище, как через одну хорошую знакомую меня предостерегли.

— Я хочу тебя по-дружески предупредить, — начала она. — ТАМ тобой недовольны. У них о тебе сложилось не лучшее мнение после опубликования мемуаров твоего отца в Америке. Они считают, что ты их обманул. Прикинулся простаком, даже глуповатым, а на самом деле оказался хитрецом.

— Совершенно не понимаю, почему ОНИ так обо мне думают. Я всегда откровенно отвечал на все их вопросы, — возразил я.

— Ну хорошо, — отмахнулась она. — А сейчас? Решил поставить памятник отцу — это естественно. Но это же Хрущев! Ты же, с одной стороны, хочешь пригласить Неизвестного — художника, которого он ругал, а с другой — грузина Церетели. Такое сочетание явно неспроста.

Я удивился: подобное толкование мне в голову не приходило.

— Тебе не надо разговаривать с Неизвестным. — Знакомая, понятно, передавала чужие рекомендации. — Самое лучшее — пойти в Союз художников, там порекомендуют толкового скульптора. Кто знает, справится ли Неизвестный с такой сложной работой, а политический резонанс получится нехороший. Он вообще любитель скандалов, а зачем тебе скандалы? Зачем неприятности с властями? Кстати, сможешь в Союзе посоветоваться и насчет Неизвестного. Может быть, они как раз его и порекомендуют, — предложила приятельница.

Полученные советы вызвали у меня мало энтузиазма. Однако от них нельзя было просто отмахнуться. После истории с мемуарами раздражать столь могущественную организацию, как Комитет государственной безопасности, честно говоря, не хотелось.

Я решил посоветоваться с Серго. Оказалось, он знаком с Неизвестным и готов немедленно позвонить ему. Что же касается «дружеских» предупреждений, тут Серго был категоричен:

— Плюнь на них, они тебя заведут неизвестно куда. У вас противоположные цели: ты хочешь сделать отцу хороший памятник, а им главное — не допускать работы, выделяющейся на общем сером фоне. Представь, ты придешь в Союз, тебе порекомендуют скульптора, который тебя не устраивает. Тебе придется с ними спорить, конфликтовать, попадешь в невыгодное положение. А сейчас ты придешь к Неизвестному просто как заказчик, сын своего отца. Без сомнения, насчет него в Союзе ты получишь отказ, и положение станет совсем другим. И если ты все-таки решишься, придется действовать вопреки рекомендациям Союза, а это конфликт.

С ним нельзя было не согласиться. Я решил, не откладывая, связаться с Неизвестным. Серго набрал номер и начал было рассказывать о моих проблемах, но Неизвестный перебил его:

— Не надо лишних слов. Мне уже звонил Трунин, и я ему ответил, что с удовольствием встречусь с Сергеем Никитичем. Я настроен принять его предложение.

На следующий день мы с Серго отправились в мастерскую. Она располагалась в небольшом одноэтажном домике неподалеку от нынешнего спортивного комплекса на Олимпийском проспекте. Сейчас домика нет — его снесли.

Потоптавшись по двору, нашли нужную дверь. Постучали и вошли, очутившись в маленькой прихожей. На полу стояла скульптура. Скажу по правде, тогда она мне не понравилась. Как выяснилось, называлась она «Орфей, играющий на струнах своего сердца». Я был твердым воспитанником социалистического реализма, и главным мерилом художественности для меня были и остаются качество исполнения и, естественно, похожесть. А тут не было ничего подобного, да еще и разорванная грудь. Так не бывает, подумал я. Впрочем, в тот момент я решил со своими оценками не высовываться.

Из маленькой комнаты вышел хозяин — плотный человек небольшого роста лет пятидесяти. По первому впечатлению запомнились его кряжистая устойчивость, пронзительные глаза и тонкая полоска усов над верхней губой. Встретил он нас приветливо.

Помещение оказалось невелико. Собственно мастерская — комната метров тридцать пять — сорок, и две подсобные комнатки метров по восемь-десять. В той, куда пригласил нас хозяин, стояли диван, застеленный солдатским сукном, два книжных шкафа, стол, пара стульев. Вот и все убранство. По стенам висели картины. В другой комнате, похожей на коридор, стоял верстак и лежали разные приспособления для отливки, сварки и еще чего-то, мне тогда непонятного.

Я впервые попал в мастерскую скульптора. Было, конечно, очень интересно.

Познакомившись, Эрнст Иосифович, пригласил нас посмотреть работы. Середину комнаты занимал макет невероятного по моим понятиям здания: в центре — голова человека и стремительно отходящее от нее крыло с рельефами-символами, лицами людей.

— Это проект «Дома мысли» — центрального здания в Академгородке в Сибири, — пояснил Эрнст Иосифович. — При вашем отце мне долго не давали работать, потом, наконец, разрешили. Проект утвердили в 1964 году, а теперь он опять задвинут далеко.

Под потолком по всему периметру стен висели рисунки — единственная цветная композиция, высвечивающаяся то тут, то там резкими яркими пятнами.

Закончив этот беглый осмотр, мы вернулись в комнату и приступили к главному разговору.

— Я хочу внести ясность, — начал Неизвестный. — Вследствие моих споров с Никитой Сергеевичем я пережил тяжелые времена, но сейчас это в прошлом. Я глубоко уважаю его и, это может показаться странным, вспоминаю о нем с теплотой. Этот человек знал, чего хотел, и стремления его не могут не вызывать сочувствия, особенно сейчас, когда многое видится яснее. У нас с вами речь идет не о личных обидах, а о памятнике государственному деятелю. Я возьмусь за эту работу.

Эрнст Иосифович тут же начал набрасывать рисунок на листке бумаги: вертикальный камень, одна половина белая, другую заштриховал — черная, внизу большая плита.

Я ничего не понял.

— Почему белая и черная? Это что означает? — спросил я.

Неизвестный сказал, что пока ничего конкретного в этом рисунке нет. Он только объяснил, что это воплощение философской идеи. Жизнь, развитие человечества происходит в постоянном противоборстве живого и мертвого начал. Наш век тому примером: столкновение разума человека и машины, порождение разума, убивающего его самого. Взять хотя бы атомную бомбу. Олицетворением такого подхода в мифологии является кентавр. В нашем надгробии черное и белое можно трактовать по-разному: жизнь и смерть, день и ночь, добро и зло. Все зависит от нас самих, наших взглядов, нашего мироощущения. Сцепление белого и черного лучше всего символизирует единство и борьбу жизни со смертью. Эти два начала тесно переплетаются в любом человеке. Поэтому камни должны быть неправильными, входить один в другой, сплетаться и составлять одно целое. Все это предполагалось установить на бронзовую плиту.

— На мой взгляд, получается неплохая композиция. — Он вопросительно посмотрел на меня.

Я заранее решил не вмешиваться, не лезть со своим мнением. Трудно рассчитывать на хороший результат, поправляя художника. Или надо довериться ему, или ориентироваться на ремесленника. Середины не бывает.

— Я целиком полагаюсь на вас. А будет ли портрет? — поинтересовался я.

— Считаю, никакого портрета быть не должно. Мы даем некий символ. Портрет нужен тогда, когда человека никто не знает и хочется сохранить его внешний образ, не дать ему стереться из памяти, — пожал плечами Эрнст Иосифович. — Лицо Никиты Сергеевича хорошо всем знакомо, и нет необходимости в портрете.

Меня он не убедил, но свои сомнения я пока оставил при себе. Впереди еще много времени, к тому же я, честно признаться, слегка робел перед знаменитостью. С некоторой опаской я сказал о разговоре с Церетели и его желании принять участие в этой работе.

— Я буду с ним сотрудничать, если вы этого хотите, — просто ответил Неизвестный.

И еще деталь. Поскольку меня насторожило предупреждение с Лубянки, я решил как-то застраховаться, узаконить наши отношения и предложил заключить официальный договор.

— Это просто, — ответил Эрнст Иосифович, — у меня есть знакомый юрист, он все оформит.

На этом мы расстались.

Мои опасения о возможном продолжении давления на нас оказались отнюдь не беспочвенными. Как выяснилось позже, побеседовали и с Церетели, и с Неизвестным, правда, с противоположными результатами.

Через несколько лет, уже после установки памятника, когда все осталось позади, Эрнст Иосифович рассказал свою часть этой истории. Вскоре после нашего с Серго посещения состоялась в известном здании беседа с ним. Ему настойчиво советовали отказаться от заказа. Сначала рассказали какие-то гадости о нашей семье, обо мне, но этот элементарный прием не подействовал. Тогда применили аргументы повесомее. В то время Неизвестный работал над рельефами, которые должны были украсить вновь строящееся здание одного из институтов в Зеленограде. Заказ престижный, работа по всем параметрам претендовала на Государственную премию. Советчики сокрушались: как бы работа над надгробием Хрущева не навредила Неизвестному при выдвижении его кандидатуры, да и вообще не испортила его карьеры.

Однако «доброжелатели» выбрали глубоко ошибочный путь, не изучив психологию своего объекта.

— Именно после их угроз я принял окончательное и бесповоротное решение. Если раньше еще сохранялись сомнения, поскольку мы не знали друг друга, то тут я уж решил быть твердым до конца, — заключил Эрнст Иосифович.

Вот такая разная реакция оказалась у двух людей, у двух скульпторов — Церетели и Неизвестного. Кто прав? Кто выиграл? Не знаю.

После нашей встречи дела завертелись. На следующий день мы оформили в нотариальной конторе договор, съездили на кладбище. Эрнст Иосифович обещал через несколько дней показать первый эскиз.

На кладбище я бывал регулярно. Поддерживал порядок на могиле. Время и осень сделали свое дело. Венки пожухли, фотография промокла. Несмотря на все наши старания, вода просочилась под пленку. Мне в очередной раз помогли друзья. На моей старой работе, в ОКБ Челомея, сделали добротную стойку, там же надежно заварили в плексиглас новую фотографию.

Мне казались неуместными на могиле официальные портреты отца. Хотелось поставить фото почеловечнее, чтобы все видели не бывшего премьера, а живого человека. Так появился на могиле последний сделанный при жизни отца снимок. Он там без галстука, домашний, с усталой улыбкой смотрит в объектив.

Маме фото не понравилось, и она попросила его заменить. Я какое-то время сопротивлялся. Однако она оказалась не одинока, портрет не понравился и другим родственникам и близким. В конце концов я сдался. Установили фотографию, сделанную к семидесятилетию, — улыбающийся, довольный отец со всеми своими медалями на груди. Неизвестный был прав: Хрущев — символ, он не должен показываться людям с расстегнутым воротничком.

Тем временем продолжались хлопоты насчет увеличения размера участка для сооружения надгробия. Неизвестный тоже считал, что площадь должна быть побольше, хотя предложение Церетели он определил как «чисто грузинский размах». Требовались решительные шаги, и я обратился к управляющему делами ЦК.

Павлов, однако, сам решать вопрос не взялся:

— Я переговорю с товарищем Промысловым, он поможет. Вы ему завтра позвоните.

С председателем Моссовета Василием Федоровичем Промысловым мы жили в одном доме, неизменно здоровались и вообще, были хорошо знакомы — ведь его сделали мэром Москвы еще при отце. Я был абсолютно уверен в его быстром и положительном ответе. Как выяснилось, я и понятия не имел, кем теперь стал мой сосед. Сам он со мной разговаривать не стал. В секретариате меня адресовали к его заместителю Валентину Васильевичу Быкову.

Быков принял меня любезно, но оказался совершенно не в курсе дела. Тут же побежал к Промыслову, но вернулся обескураженным:

— Он говорит, что ему никто не звонил. Так, бросил мне: набавь ему сантиметров по тридцать. Просто не знаю, что делать!

Видно, Промыслов решил покуражиться.

Сам Валентин Васильевич очень хотел помочь, готов был сделать все, что в его силах. Мы сговорились, что он своей властью выделит участок размером два с половиной на два с половиной метра. Тут же Быков подписал нужные бумаги.

Дело сдвинулось. Мне тогда казалось, что через год, от силы полтора, работа завершится. Я не мог себе представить, что она растянется на долгих четыре года.

Когда я рассказал о посещении Неизвестного маме, она восторга не выразила, но и не возражала. Черно-белую идею она оставила на совести скульптора, а вот на памятник без портрета категорически не соглашалась.

— Надгробие — произведение сугубо личное, память о близком человеке. Мнение Нины Петровны — решающее. Я найду способ поместить портрет Никиты Сергеевича, — согласился Эрнст Иосифович.

Работа пошла. Раз, а то и два раза в неделю я приезжал по вечерам в мастерскую. Эрнст Иосифович работал утром и днем. Допоздна мы засиживались в его комнатке, говорили обо всем: о памятнике, политике, его и моей работе, Боге, встречах с отцом, вообще о жизни.

Семнадцатилетним мальчишкой Неизвестный ушел на фронт. Окончил военное училище в Кушке. Воевал десантником. Был награжден, и не раз. Тяжело ранен — ему перебило позвоночник, стал инвалидом первой группы. «Нуждается в постоянном уходе», — показывал он запись в медицинском заключении. С этим он не мог согласиться, характер не позволял. Он преодолел болезнь, получил высшее художественное и философское образование. Перетаскивая с места на место какую-нибудь тяжелую скульптуру, улыбаясь, приговаривал: «Нуждается в постоянном уходе».

Круг его друзей был необычайно широк, разнообразен и интересен. Часто вечерние посиделки превращались в шумные диспуты. Иногда, когда настроение было особенно хорошим, Эрнст Иосифович развлекал нас своими устными рассказами: серьезными об Индии, шутливыми о поясном портрете маршала Чойболсана, грустными о разных историях, происшедших с ним в Москве.

С каждой встречей я — профан — все больше начинал понимать кое-что в его творчестве. Многие из работ Эрнста Иосифовича, вызывавшие раньше недоумение и даже протест, мне стали нравиться.

Я уже упоминал о стоявшем в прихожей цинковом Орфее. Чем дольше я вглядывался в него, тем больше он меня захватывал. Передо мной раскрывался глубокий философский смысл этого произведения, и в моей душе он стал перекликаться с духовной сущностью моего отца — он вот так же отдал себя до конца людям. Я подолгу стоял перед скульптурой, вглядывался в нее. Благо, в мастерской я стал своим человеком и давно уже своим присутствием никого не смущал.

Как-то раз я даже предложил Неизвестному использовать эту скульптуру в качестве надгробия. Он удивился и сказал, что хотя всегда приятно устанавливать свою работу, но эта не годится. Нам нужно что-то более строгое, монументальное. Орфей же слишком легкомыслен, он подошел бы в качестве памятника поэту, а не государственному деятелю. То, что задумано, значительно лучше и больше подходит для могилы Хрущева.

Общаясь с Неизвестным, я старался понять его взгляды на искусство, его философию. На душе у меня было неспокойно. Конечно, Неизвестный большой художник, но он «абстракционист» — слово для меня было если не ругательным, то не очень престижным. Как его манера творчества выразится в памятнике отцу? А главное, что меня беспокоило, будет ли похож портрет? Я боялся увидеть кубики, треугольники, искаженные черты.

Однажды я все высказал Эрнсту Иосифовичу. Он весело рассмеялся:

— В нашем деле все и проще, и сложнее. Например, я не отношу себя к какому-то одному направлению в искусстве — ни к абстракционистам, в чем меня обвинял твой отец, ни к реалистам. Каждое из них ограничивает, обедняет художника. Все хорошо на своем месте. Возьмем наш памятник. Нина Петровна хочет видеть портрет Никиты Сергеевича. И это должен быть именно его портрет, а не мое осмысление его философии через портрет. Тут все необходимо сделать максимально похоже. Реализм, приближающийся к натурализму. И это правильно. Именно так я и буду лепить. Ведь я делаю надгробие. Вы, родные, когда придете на кладбище, захотите увидеть своего отца, а не мое представление о нем.

— Теперь давай посмотрим на замысел всего памятника, его идею, — продолжал Неизвестный. — В нем заложено извечное противоречие, борьба светлого прогрессивного начала с реакционным. Как ее показать в виде реальных, фотографических изображений? Они будут уводить нашу мысль в сторону, сводить ее к обыденному. Здесь просится абстрактная идея, отражающая полет мысли художника. В нашем случае — это сцепившиеся в противоборстве белое и черное.

Не сразу Неизвестный рассказал мне историю злосчастных столкновений в Манеже.

— Почему ни я, ни мои друзья не держим зла на Хрущева? Он противоречив, но проводил честную, прогрессивную политику, а в Манеже его просто натравили на нас. И выставку эту устроили нарочно, привезли все в последний момент. Мы поначалу понять не могли, почему вдруг так заторопились. Им надо было нас уничтожить, чтобы самим выжить.

Главное для них — деньги, а я к тому времени собрал обширный материал о коррупции и взяточничестве среди наших московских заправил в искусстве. Они приглашали и меня вступить в мафию. Когда я отказался, решили дать бой и уничтожить.

Эта история началась давно, я тогда еще учился в институте. В 1954 году объявили закрытый конкурс на монумент в память 300-летия воссоединения Украины с Россией. Место выделили на площади у Киевского вокзала, камень заложили. Все работы представлялись под девизами, и никто не знал истинных фамилий авторов. Я, студент третьего курса, его выиграл. Вон на полке макет — «Бандурист». Твой отец видел фотографии макета. Он ему понравился, по крайней мере, ни слова против он не сказал. Все другие меня хвалили, а в газетах писали: победитель — бывший фронтовик, студент. И тем не менее его не поставили и никогда не поставят. Предлоги выискивали самые объективные: то средства не выделили, то бензина нет, то камня, то экскаватор сломался. Правда же была в другом.

Я хотел вступить тогда в московское отделение Союза. Все проголосовали «за», меня приняли. И тут же вежливо отвели в сторону и стали объяснять правила жизни: «У скульпторов гонорары очень высокие, жить можно хорошо. У нас существует некая неофициальная, конечно, очередь. Сегодня вы выиграли, завтра — другой. Этим правилам мы все следуем и вам советуем». Я был молодой, горячий. Послал их: «Надо честно соревноваться, я же всех вас талантом одолею!» Мои собеседники посмеялись — посмотрим-де, но предупредили: «Без нас путь в большое искусство тебе заказан».

К сожалению, они знали, что говорили. Ни одной моей работы в Москве не поставили: ни «Бандуриста» у Киевского вокзала, ни «Крылья» на площади перед Военно-воздушной академией Жуковского, ни «Строителя Кремля». А ведь были постановления правительства, мощнейшая поддержка сверху. «Строителем Кремля» лично Секретарь ЦК КПСС Шепилов занимался. Но опять — то нет цемента, то камня, то рабочих. Время протянули, и можно списать. Все забыли о старых решениях.

Рассердился я, набрал целое досье и на наших мэтров, и на министерское начальство, как они взятки собирают. Был у нас один там начальник главка, все ходили ему «спинку мылить». Так у них почему-то называлась передача денег. Решил я вывести их на чистую воду, разоблачить безобразия. Собрался к Хрущеву. Уже и его помощнику Владимиру Семеновичу Лебедеву позвонил, он день и час свидания назначил. По молодости проговорился кому-то. Накануне вечером зашел я в «Националь» поужинать. Подсели ко мне какие-то незнакомые ребята. Слово за слово, и началась драка. Ты меня знаешь, со мной справиться нелегко. В армии меня, десантника, не бить, а убивать учили. Но тут, видно, подобрались профессионалы. Избили меня по всем правилам.

На следующий день мне в ЦК идти, а там уже донос о пьяном дебоше, учиненном скульптором Неизвестным. Не мог же я идти к Лебедеву открывать ему глаза с фингалом под собственным глазом. Позвонил, извинился, придумал, что заболел. Он сочувственно похмыкал и перенес встречу. Так она и не состоялась.

Решили добить меня в Манеже, а заодно и других проучить. Стоим мы тогда у своих произведений, ждем. Появляется твой батя: он нас не видел, не знает, работ не смотрел. Конечно, ему уже до этого разъяснили, настроили, а сюда привезли лишь для подтверждения нашего «буржуазного идеализма» и «абстракционизма».

Тут и произошел наш бурный разговор. Я, знаешь, ощутил, что то, что я не сдался, а попер на твоего отца, как и он на меня, ему понравилось. Он всегда уважал сильных людей. А когда он под конец заявил, что я просто своего дела не знаю, и вся свита радостно закивала, я ему ответил:

— А вы проверьте, комиссию назначьте.

Он осекся, посмотрел на меня пристально и совсем другим, спокойным тоном закончил:

— И назначим.

Тут же бросает своим:

— Назначьте авторитетную комиссию, пусть он покажет, на что способен на деле. И дальше пошел.

Правда, кое-кто все понимал. Лебедев после всего шепнул мне:

— Будет совсем плохо — звоните. Выберем момент, доложим Никите Сергеевичу!

После Манежа такое началось! Они почувствовали безнаказанность, полезли рвать живое мясо. Сначала меня обвинили в том, что я ворую стратегическое сырье — бронзу. Опять Хрущеву донесли. Назначили проверку: все чисто. Показал, что для своих отливок я собирал старье — краны, ступки, другой лом. Не удалось.

Тогда снова вытащили обвинение в профессиональной непригодности: я-де не умею делать реалистические скульптуры, и потому мои изображения абстрактны. И это говорили профессионалы, академики! Я напомнил: Хрущев велел собрать комиссию. Собрали комиссию. Я в их присутствии по всем канонам соцреализма в течение нескольких дней сделал скульптуру — два с половиной метра! — сталевара, разливающего сталь. Вот ее фотография. Ее потом тиражировали по всему Союзу. За нее я получил такой гонорар, какой мне никогда и не снился. Но это не искусство, а только поделка. Мысли-то — никакой. Опять вышла у них осечка.

Тогда решили созвать собрание. Обвинили нас в отсутствии патриотизма. Мы, обвиняемые, прошли фронт, ранены, награждены, а обвинители тогда надежно «забронировались», защищали Родину с тыла. Вот мы и решили «пошутить»: пришли в гимнастерках, у всех грудь в боевых орденах, нашивки за ранения. А они с трибуны талдычат о патриотизме.

А к Хрущеву я так и не попал. Звонил Лебедеву, да он все откладывал: то занят, то просто считал — пока не время. Позже он мне помог: видно, и Хрущеву доложил. В 1964 году вдруг дали мне проект Дворца мысли в Академгородке под Новосибирском. Но уж не везет так не везет. Я только развернулся, как твоего отца сняли, и опять все по нулям.

Сегодня побеждают они. Меня снова предупредили: «И не рыпайся. Кто бы где бы ни решал, ни одной работы в Москве у тебя стоять не будет». Оказалось, правда.

Последний пример. Несколько лет назад я выиграл конкурс на сооружение мемориала на Поклонной горе в честь Победы над фашизмом, было несколько туров. За меня выступали и общественность, и генералы, и даже Моссовет. Против — только мои собратья-художники. И чем все кончилось? Мемориал даже не начали строить.

Мои же идеи присвоил другой скульптор и построил мемориал в Волгограде. Вот смотри — он показал иллюстрацию из «Огонька» — у меня женщина с флагом, а у него точно такая же, но с мечом. У меня флаг позади, он уравновешивает фигуру, рвущуюся вперед. Центр тяжести на месте, и скульптура устойчива. Он же сунул в руку меч, и теперь ее удерживает от падения целый пук стальных канатов, натянутых внутри торса. И рельефы на стенах похожи.

Но все это не главное. И, ты меня извини, памятник твоему отцу — тоже для меня не главное. Это большая работа, и посвящена она большому человеку, но главное для меня — другое. Моя мечта и цель в жизни — монумент, олицетворяющий развитие духа, историю развития жизни, цивилизации, борьбу разума с творениями рук своих, убивающих человека, его дух.

Это будут семь колец Мёбиуса, вставленных одно в другое. Самое большое — сто пятьдесят метров в диаметре. «Мёбиусы» я покрою рельефами, изображающими историю развития нашего разума, борьбы жизни и смерти, добра и зла. Есть и макет памятника, и рисунки рельефов. Все эти альбомы — заготовки к моей главной работе.

К монументу должны вести четыре дороги: с востока, запада, севера и юга. Подходя все ближе и ближе, человек ощутит все величие сооружения, величие своего разума. Подняться на кольцо можно будет через семь коридоров, олицетворяющих семь смертных грехов. Проект готов, дело — за заказчиком.

Я обращался в ЦК. Там у меня есть друзья, они меня поддерживают. Но они — идеологи в международном отделе у Пономарева. Мне же нужны заказчики, располагающие средствами и ресурсами. Сооружение такого масштаба — не простая инженерная задача. По моим подсчетам, все обойдется миллионов в десять-пятнадцать. Не получится у нас — предложу проект ООН. Идея монумента соответствует целям этой организации, а сейчас приближается ее сорокалетний юбилей.

Так что, видишь, мои злоключения в очень незначительной степени связаны с твоим отцом. Он сам оказался жертвой хорошо продуманной провокации и в конце концов пострадал больше, чем я. В Манеже одним ударом и с нами свели счеты, и его лишили союзников. Я хочу сделать памятник, отражающий значительность, противоречивость и трагизм личности Хрущева, — сказал Эрнст Иосифович.

«Мёбиусы» («Древо жизни») постигла та же участь. Грандиозный монумент так и не сооружен ни у нас, ни за рубежом. В начале ХХI века Неизвестному удалось уговорить власти Москвы, но они согласились установить только уменьшенную в десять раз копию «Мебиусов» и не на самом видном месте. Экспертной комиссии показалось, что они не столько отражают историю развития человеческого разума, сколько напоминают грибовидное облако атомного взрыва. У меня же сохранился фотоколлаж — макет «Мёбиусов», величественно парящий над панорамой некоего города.

Неизвестный продолжал работу над надгробием. Задача вписать портрет оказалась непростой. Отбрасывались вариант за вариантом. Сначала поставили бюст на стеле перед камнем. Получился разрыв в композиции. Убрали стелу, бюст как бы повис без опоры. Все эти варианты Эрнст Иосифович проверял на гипсовых макетах.

Наконец решение нашлось: бронзовая голова цвета старого золота стоит в нише на белом мраморе на фоне черного гранита.

О цвете головы у нас было много споров. Я уговаривал Неизвестного затонировать ее темнее, он не соглашался. Наконец решили сделать под старое золото, тем более что бронза от времени неизбежно потемнеет.

Так в хлопотах прошло более полугода. Наступало лето 1972 года. Идея надгробия окончательно выкристаллизовалась. Мы решили устроить семейное утверждение проекта. В мастерскую приехали мама с Радой. Лена была уже смертельно больна.

В большой комнате на вращающейся подставке стоял затонированный макет надгробия. Поговорили, задали вопросы, выслушали ответы и согласились с автором.

До начала осуществления проекта требовалось еще многое завершить: во-первых, в деталях разработать конструкцию монумента, а главное — утвердить его на художественных советах Художественного фонда РСФСР и Главного архитектурно-планировочного управления (ГлавАПУ) Моссовета. Без их печатей на чертежах памятник не возьмется делать завод и его не позволят установить на Новодевичьем кладбище.

Эрнст Иосифович откровенно боялся совета. Он накопил богатый и весьма печальный опыт. Однако, на удивление, все прошло гладко. После получасового обсуждения члены совета Художественного фонда поздравили Неизвестного с большой творческой удачей. Нашей радости не было границ.

На совете произошел курьезный случай. Пока Эрнст Иосифович готовился к выступлению, я развил бурную деятельность — таскал с места на место макет, отвечал на вопросы, требовал у секретаря проект протокола.

Когда все закончилось, секретарь совета обратился к Неизвестному:

— А как фамилия вашего соавтора?

Эрнст Иосифович сначала не понял, встрепенулся и ощетинился:

— Я работаю один! — Но тут же улыбнулся: — Это не соавтор, а заказчик. Познакомьтесь — Сергей Никитич Хрущев.

Мы весело рассмеялись.

Начались чисто производственные хлопоты. Чтобы сделать надгробие, предстояло решить вопрос, где взять материалы. Бронза относилась к стратегическим материалам, для ее получения требовалось специальное разрешение Совета Министров СССР. Здесь нам помог управляющий делами Совмина М. С. Смиртюков. Он без волокиты откликнулся на мою просьбу, и буквально на следующий день появилось решение о выделении бронзы. Одновременно управлению нерудных материалов Моссовета поручили помочь с камнем.

В управлении нам очень хотели помочь, его начальник начинал свою карьеру еще при отце, в начале пятидесятых, и сохранил о нем самые теплые воспоминания. Но при всем желании камня нужного размера — высотой почти в два с половиной метра — у них не было и быть не могло. В стандартах такие размеры отсутствовали.

Эрнст Иосифович стал настаивать на спецзаказе. Нам не возражали, но предупредили: нестандартный камень добывают взрывами. Они вызывают коварные микротрещины, которые обнаруживаются только в последний момент, при полировке готового изделия. Камни же стандартных размеров, 900 х 600 миллиметров, выпиливаются специальными машинами. В них трещин не бывает. Это было заманчиво, но требовалось переделать проект.

Мы рядились несколько дней.

Наконец Неизвестный решился.

В новом варианте каждая половина — белая и черная — составлялись из трех камней стандартных размеров.

— Получилось даже лучше, — удовлетворенно заметил он, — скульптура стала более динамичной.

Теперь можно было делать следующий шаг — искать изготовителя. В управлении нам порекомендовали обратиться на завод в Водниках. Мы заручились письмом из управления делами Совета Министров и поехали туда. Однако нас ждало разочарование. Шел 1972 год, и фамилия Хрущева упоминалась только в сочетании с «волюнтаризмом» и «субъективизмом» и чуть реже в контексте «исторических» решений октябрьского Пленума 1964 года.

На заводе мы появились летом. Директор был в отпуске. Нас принял главный инженер — напыщенный и самодовольный человек. Фамилию я его забыл. Он небрежно кивнул:

— Садитесь. Какие вопросы? — Его прямо-таки распирало от ощущения собственной значимости.

Неизвестный начал объяснять, я протянул письмо из управления. Все это не произвело никакого эффекта. Хозяин кабинета остался холоден.

— Эту работу мы принимать не будем, — заявил он. — Наше предприятие загружено важнейшим заданием. По поручению Девятого управления КГБ (эти слова он произнес с особым вкусом) завод ремонтирует Мавзолей Ленина. Из-за вас мы не можем рисковать срывом сроков.

После этих слов он еще больше напыжился.

— Я думаю, вам камни вообще ни к чему. Хрущев все носился с железобетоном, даже наш завод хотел закрыть. Вот вы бы и сделали ему памятник из железобетона. Эдакую финтифлюшку гнутую. Я недавно был за границей, там много такого наставлено, — не удержался и похвастался он.

Неизвестный напрягся, покраснел. От такого хамства усы его вытянулись тонкой линией, глаза впились в лицо обидчика. Казалось, он сейчас поговорит с ним по-десантски. Обид Эрнст Иосифович не спускал никому. Я с большим трудом удержал его. Мы ушли, чтобы больше сюда не возвращаться.

Художественный фонд имел свой завод в Мытищах, но мы поначалу не стали обращаться туда, зная, что у них всегда большая очередь. Теперь у нас не оставалось другой возможности. Директор завода Павел Иванович Новоселов встретил нас любезно, но ответ его был несколько обескураживающим. До начала работ требовалось утвердить проект в Главном архитектурно-планировочном управлении Москвы. Неизвестный боялся этой инстанции еще больше, чем совета Художественного фонда. Он хотел схитрить — прийти к ним с готовым надгробием. В этих хлопотах незаметно наступила осень, а мы так и не успели даже обратиться в ГлавАПУ.

Слухи о проекте надгробия распространились к тому времени довольно широко. Мои друзья и просто доброжелатели отца интересовались, что же установят на могиле. Как идут дела? Когда откроют памятник? Вопросам не было конца. Я решился показать проект наиболее близким людям. Ни мама, ни Неизвестный не возражали.

В один из сентябрьских дней мои друзья поехали со мной в мастерскую. Там нас ожидала моя племянница Юля младшая. Когда мы зашли в мастерскую, Юля оживленно что-то обсуждала с Неизвестным. Рядом с ней стоял ее друг, утопающий в бороде, — кинодраматург Игорь Ицков. Она нас не предупредила о его появлении, и оно вызвало смутную тревогу. Все мы хорошо знали, что работу в кино он совмещает с сотрудничеством в совсем другой организации. Я засомневался, но ничего не сказал — не выгонять же его.

События последних месяцев, предупредительная помощь управляющего делами Совета Министров сделали нас благодушными, притупили бдительность. Как-то забылись «профилактические» беседы со мной, с Эрнстом Иосифовичем, исчезновение Церетели, предупреждения и намеки.

Неизвестный демонстрировал модели, рассказывал об отброшенных вариантах, о находках и решениях. Всем нравилось. Ицков спросил об идее, заложенной в надгробие.

— В основе самой жизни в философском смысле лежит противоборство двух начал, — привычно вещал Неизвестный, — светлого — прогрессивного, динамичного, и темного — реакционного, статичного. Одно стремится вперед, другое тянет назад. Эта основная идея развития бытия очень хорошо подходит к образу Никиты Сергеевича. Он начал выводить нашу страну из мрака, разоблачил сталинские преступления. Перед всеми нами забрезжил рассвет, обещавший скорый восход солнца. Свет стал разгонять тьму.

Такой подход позволит лучше понять основные идеи надгробия. Главный компонент — белый мрамор, его динамичная форма наступает на черный гранит. Тьма сопротивляется, борется, в том числе и внутри самого человека. Не зря голова поставлена на белую подставку, но сзади сохраняется черный фон. В верхнем углу на белом — символическое изображение солнца. Вниз от него протянулись лучи. Они разгоняют тьму. Голова цвета старого золота на белом не только хорошо смотрится, но это и символ — так римляне увековечивали своих героев. Все покоится на прочном основании бронзовой плиты. Ее не сдвинуть. Не повернуть вспять начавшийся процесс.

В плите слева, если смотреть от стелы, отверстие в форме сердца. Там должны расти красные цветы, олицетворяющие горение, самопожертвование. Тут же надпись «Хрущев Никита Сергеевич», с другой стороны даты рождения и смерти. И ничего больше, никаких пояснений. Все лаконично и величественно. Помните надпись на могиле Суворова: «Здесь лежит Суворов». И все. Никаких полководцев, фельдмаршалов, орденов.

Впервые Эрнст Иосифович так подробно объяснял замысел посторонним. Обычно он ограничивался общими словами о добре и зле, жизни и смерти. Позже, в трудные времена, он оправдывался: «Ты привел своих друзей. Я думал, можно говорить все».

Вскоре после демонстрации наша деятельность на некоторое время приостановилась. Неизвестный давно собирался в Польшу, поездка была частной, по приглашению, и все откладывалась. Сейчас трудно себе представить, каких трудов стоило ему оформление. Наконец разрешение было получено, и в конце года он мог отбыть. Польские друзья, к которым он ехал, предусмотрели широкую программу. Вернуться он намеревался лишь в будущем году, к концу зимы.

Особого беспокойства вынужденный перерыв не вызывал — работа практически завершена. Даже хорошо — за это время все устроится, можно будет взглянуть на проект свежим взглядом. А там получим последнее разрешение и — на завод.

В Польше Эрнст Иосифович хотел устроить небольшую выставку своих работ. В то время об официальном разрешении нечего было и думать. Он решил захватить с собой только гравюры. Они привлекали меньше внимания и занимали относительно немного места. Возникла проблема, как их довезти, не повредив.

Порывшись на чердаке на даче, я нашел огромный чемодан. В нем когда-то хранилось отцовское обмундирование, аккуратно убранное туда мамой после окончания войны. Сейчас он опустел… Этот чемодан я отдал Неизвестному. Гравюры хорошо ложились на дно, не мялись, и сам старый, обтянутый брезентом твердый чемодан с кожаными ремнями ему очень понравился. Кроме того, импонировало отправиться в дорогу с хрущевским чемоданом.

Наконец Эрнст Иосифович уехал, работа замерла, и я лишь изредка справлялся по телефону мастерской о новостях из Польши. В конце января — начале февраля Неизвестный вернулся. Он был полон впечатлений. Принимали его тепло. Выставка гравюр прошла с успехом. Он подарил ее устроителям.

На границе произошел курьезный случай. Чемодан своим необычным видом и размерами привлек внимание таможенника.

Ничего недозволенного Неизвестный не вез, но из-за гравюр волновался. Разрешение на вывоз работ брать не стал. Мы опасались, и не без оснований, что начнется волокита, согласования и в результате последует отказ. Теперь же гравюры могли задержать.

Таможенник без особого рвения перебрал лежащие в чемодане вещи, добрался до гравюр, на лице его явно читалось недоумение. С таким художественным стилем ему, видимо, сталкиваться не приходилось. Посмотрел один, два, три листа, десять. Недоумение нарастало, он не знал, что делать.

— Что это? Чьи рисунки? — наконец спросил он.

— Это мои рисунки, — небрежно отозвался Неизвестный, — я сам рисую.

— Понятно, — с облегчением захлопывая чемодан, ответил таможенник, — можете следовать.

За время отсутствия Неизвестного многое изменилось. Кто и как комментировал откровения Эрнста Иосифовича, кому и что доложил Ицков, я не знаю. Одно не вызывало сомнений: реакция начальства стала резко отрицательной. Ее довели до сведения всех причастных к сооружению надгробия Хрущеву. Одни мы оставались пока в неведении и рассчитывали в новом, 1973 году закончить работу.

Пришло время получать визу в ГлавАПУ. Сначала мы пошли по «низам», в отдел, где обычно ставят на проект штамп «Разрешаю». Эрнст Иосифович знал здесь все входы и выходы. Его знакомая дама повертела наши бумаги, повздыхала, посочувствовала и сказала, что без рассмотрения работы на заседании художественного совета не обойтись. Она записала нас в очередь.

Наступил день совета. Обстановка куда помпезнее, чем в Художественном фонде, — огромный зал, огромный стол, множество людей. Мы приехали заранее. Хотелось осмотреться, расположить макет поудачнее. Он привлек всеобщее внимание. Без сомнения, многие из присутствующих пришли специально на «Неизвестного и Хрущева». Когда члены совета заходили в зал, они мельком оглядывали представленные работы. Вдруг взгляд натыкался на знакомый образ. Они оживлялись, выражение лица становилось заговорщицким, кое-кто оглядывался. Главный архитектор Москвы Михаил Васильевич Посохин, выдвиженец отца, отсутствовал, и, думаю, не случайно. Совет предстояло вести его заместителю Дмитрию Ивановичу Бурдину.

Заседание началось. Поначалу обсуждались проекты памятных мемориальных досок на домах. Все зевали, глазели по сторонам, как обычно бывает на подобных собраниях. Постепенно очередь дошла до нас.

Бурдин коротко представил работу. Следом выступил Неизвестный. Мы, конечно, предполагали, что с членами совета уже проведена необходимая работа. Доложив, Эрнст Иосифович ответил на многочисленные вопросы. Затем началось обсуждение. Я впервые был на таком сборище и потому очень волновался.

Все сходились в одном — проект очень интересен, но не ясна символика сочетания черно-белых цветов.

— Такой контраст, — отмечал скульптор Цигаль, — разбивает композицию, свидетельствует о недостаточном вкусе автора. Не лучше ли сохранить форму, но заменить материал на серый гранит? И… может быть, выровнять резкие углы.

Неизвестный сидел молча, глядел в пол и сопел. С Цигалем они вместе учились, но творческие пути развели их по разным лагерям. Я от всего этого потока слов просто растерялся, дернулся что-то вставить, но Эрнст Иосифович прошипел:

— Молчи, еще не то будет.

Слово взял следующий оратор. Ему казалось, что предлагаемый памятник высоковат. Он будет давить на зрителя. Выступавший рекомендовал уменьшить высоту с двух метров тридцати сантиметров до двух метров десяти сантиметров.

Я ничего не понял, но у меня возникла твердая ассоциация с высотой дверных проемов в жилом доме.

Спектакль продолжался. На трибуне — новый член совета. Его тоже беспокоила черно-белая гамма. Предлагалось иное решение: красный порфир — символ революции, революционного прошлого Хрущева. Залу идея понравилась. Ее поддержали и другие выступавшие, но с дополнением — хорошо бы увеличить размер раз в пятьдесят. В этом случае надгробие, вернее, не надгробие, а циклопическое сооружение, очень выигрышно смотрелось бы на большой городской площади. Автор предложения не уточнил, на какой.

Среди этой разноголосицы прозвучало предложение поставить бюст на стеле, как у Кремлевской стены. Кто автор этого предложения — не помню. Я тогда не придал ему особого значения. Вскоре выяснилось, что это не случайная идея. Долгое время ее мусолили в разных кабинетах, она нравилась чиновникам своей стандартностью.

В результате «подробного и всестороннего обсуждения» проект утвержден не был. Не помогло и мое выступление, ссылки на Нину Петровну, на семью. Решение звучало: «Вернуть автору на доработку, с учетом высказанных замечаний, и после переработки рассмотреть повторно».

Мы упрятали макет в сумку и, понурые, поехали в мастерскую. Там нас ждали друзья, но порадовать их было нечем.

Эрнст Иосифович мастерски, с юмором пересказывал выступления ораторов на заседании, комментировал их, но что делать дальше — не знал. Кто-то предложил написать Брежневу. Я вспомнил свою неудачную попытку общения с ним в 1968 году, и предложение отставили.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.