Элегии для мертвой возлюбленной

Элегии для мертвой возлюбленной

Однако вернемся в весеннюю Одессу 1824 года.

Как можно понять по стихотворению «Ты богоматерь, нет сомненья», обида Пушкина на Амалию в связи с рождением ребенка была не столь уж велика. Может быть, ей даже удалось убедить поэта, что ребенок его, что потому-то он и окрещен Александром. Убедить Пушкина было нетрудно: он хотел верить, что Амалия его любит, и верил в это[61]. Предстоящее расставание должно было стать для него крайне болезненным. Именно так и описал его Пушкин много лет спустя, уже после смерти своей возлюбленной:

Для берегов отчизны дальной

Ты покидала край чужой;

В час незабвенный, в час печальный

Я долго плакал пред тобой.

Мои хладеющие руки

Тебя старались удержать;

Томленье страшное разлуки

Мой стон молил не прерывать.

Но ты от горького лобзанья

Свои уста оторвала;

Из края мрачного изгнанья

Ты в край иной меня звала.

Ты говорила: «В день свиданья

Под небом вечно голубым,

В тени олив, любви лобзанья

Мы вновь, мой друг, соединим».

(III, 257)

А тогда, в мае 1824 г., то ли накануне отъезда Амалии, то ли днем позже, он записал в рабочую тетрадь стихотворение «Иностранке», переделав его из наброска 1822 г. Перед текстом поэт задумчиво вывел: «Veux tu m’aimer (Захочешь ли ты любить меня впредь? – то есть Не разлюбишь ли ты меня?), 18/19 Mai 1824»[62].

На языке, тебе невнятном,

Стихи прощальные пишу,

Но в заблуждении приятном

Вниманья твоего прошу:

Мой друг, доколе не увяну,

В разлуке чувство погубя,

Боготворить не перестану

Тебя, мой друг, одну тебя.

На чуждые черты взирая,

Верь только сердцу моему,

Как прежде верила ему,

Его страстей не понимая.

(II, 271)

Недели три или четыре спустя он снова говорит о своей любви к Амалии, на этот раз Вяземской, с которой у него сложились доверительные отношения. Вера Федоровна довольно скупо рассказывает об этом эпизоде, однако из ее слов следует, что речь шла не только о любви к Амалии, но и о ревности ее мужа, вследствие чего, по мнению Пушкина, он и увез ее из Одессы[63]. Естественно предположить, что в подобном контексте разговор коснулся и причины ревности, а таковой была прежде всего неопределенность с отцовством ребенка, которого Амалия назвала Александром…

Вскоре Пушкину самому пришлось покинуть Одессу и отправиться в Михайловскую ссылку, но мысли об Амалии не оставляют его буквально ни на минуту:

Я вспомню речи неги страстной,

Слова тоскующей любви,

Которые в минувши дни

У ног [Амалии] прекрасной

Мне приходили на язык,

Но я теперь от них отвык.

(VI, 57, 578)

В окончательной редакции Пушкин, разумеется, вычеркнул имя Амалии, заменив его словом «любовницы».

Примерно тогда же, возможно несколькими неделями позже, Пушкин пишет элегию, где наряду с уже знакомыми нам мотивами нежной страсти и ревнивых подозрений впервые возникает ностальгический мотив щемящей тоски по далекой возлюбленной:

Ненастный день потух; ненастной ночи мгла

По небу стелется одеждою свинцовой;

Как привидение, за рощею сосновой

Луна туманная взошла…

Всё мрачную тоску на душу мне наводит.

Далеко, там, луна в сиянии восходит;

Там воздух напоен вечерней теплотой;

Там море движется роскошной пеленой

Под голубыми небесами…

Вот время: по горе теперь идет она

К брегам, потопленным шумящими волнами;

Там, под заветными скалами,

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;

Никто ее колен в забвеньи не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.

Никто ее любви небесной не достоин.

Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;

Но если…

(II, 348)

Позже, словно удивляясь тому постоянству, с которым он продолжал переживать любовные воспоминания о Ризнич, Пушкин пишет:

Всё в жертву памяти твоей:

И голос лиры вдохновенной,

И слезы девы воспаленной,

И трепет ревности моей,

И славы блеск, и мрак изгнанья,

И светлых мыслей красота,

И мщенье, бурная мечта

Ожесточенного страданья.

(II, 433)

Вести из Одессы приходили в Михайловское редко и были очень скудны. О смерти Амалии Пушкин узнал лишь в июле следующего 1826 г., назавтра после известия о казни пятерых декабристов. Оба эти известия, пришедшие почти одновременно, повергли Пушкина в шок – не в переносном, а в прямом медицинском значении этого слова: его эмоциональная система будто отключилась, он воспринял случившееся с совершенно не свойственным ему безразличием:

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала…

Увяла наконец, и, верно, надо мной

Младая тень уже летала;

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы! в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

(III, 20)

Правда, в то время была еще одна причина его сдержанности по отношению к умершей возлюбленной. До него дошли – тоже, вероятно, с немалым опозданием – слухи, распространившиеся в Одессе еще летом 1824 г., что Амалия уехала не одна, что вслед за ней отправился влюбленный в нее Собаньский (или, как считал Иван Ризнич, – Яблоновский). Судя по стихотворению «Ненастный день потух…», Пушкин подозревал возможность подобного развития событий. Вспомним его концовку:

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;

Никто ее колен в забвеньи не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.

Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен…

Затем целый каскад многоточий и оборванный на половине фразы выразительный финал: «Но если…».

Теперь его подозрения как будто подтвердились: Амалия обманула его искреннее и глубокое чувство, легковерно откликнувшись на поверхностное увлечение его соперника… Не на это ли намекает Пушкин, говоря о «бедной легковерной тени», от которой его отделяет теперь «недоступная черта» и для которой он уже не находит «ни слез, ни пени»?

В те же дни, что и элегия на смерть Ризнич, появились уже цитированные строфы XV и XVI шестой главы «Онегина» о ревности и об «опыте ужасном», вызванные тем же воспоминанием.

Однако образ возлюбленной – теперь уже мертвой возлюбленной – еще много лет не давал покоя Пушкину.

И – странное дело – чаще всего в связи с мыслями о декабристах. Похоже, полученные почти одновременно известия о смерти Ризнич и казни декабристов слились в его сознании в некое нерасторжимое единство, начало которому положила его запись:

«Усл. о см. 25

У о с. Р. П. М. К. Б: 24.»[64]

(то есть – «Услышал о смерти Ризнич 25 июля 1826 г. Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева-Апостола, Каховского, Бестужева-Рюмина 24-го»).

Тогда Пушкин – тоже почти одновременно – написал стихотворение на смерть Ризнич и своеобразный реквием Рылееву – знаменитую XXXVIII строфу шестой главы «Онегина», так никогда в беловой текст и не попавшую. Размышляя в ней, как завершил бы свой жизненный путь Ленский, если бы он не погиб на дуэли, Пушкин среди прочего предполагает и такую возможность:

Иль в ссылке, как Наполеон,

Иль быть повешен, как Рылеев…

(VI, 612)

В конце октября 1826 г., то есть уже после освобождения из Михайловской ссылки, Пушкин вновь вспоминает Амалию: он дважды рисует ее портреты на полях рабочей тетради ПД № 836 (л. 42). А по соседству на л. 37 – два рисунка виселицы с повешенными декабристами…[65]

В 1830 г. Пушкин пишет ряд стихотворений, прямо или косвенно связанных с памятью об Амалии.

Первое по времени – «Что в имени тебе моем?» – записано Пушкиным в альбом Каролине Собаньской. Это вольное переложение стихотворения Байрона «Lines written in an album…», и по своему содержанию, по эмоциональной ауре оно совершенно не соответствует отношениям между Пушкиным и Собаньской. Пушкин действительно «приволакивался» (используя удачное выражение Гнедича) за Собаньской, но ни глубокого чувства, ни тем более трагических предчувствий, ощущаемых в этом стихотворении, в их отношениях не было.

Что в имени тебе моем?

Оно умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный,

Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке

Оставит мертвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

Что в нем? Забытое давно

В волненьях новых и мятежных,

Твоей душе не даст оно

Воспоминаний чистых, нежных.

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его, тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я.

(III, 210)

В то время общение Пушкина с Собаньской было очень тесным. Между ними, несомненно, состоялся разговор об их общей знакомой. Что именно рассказывала Каролина – неизвестно, но, судя по появившимся вскоре стихотворениям, что-то в ее рассказах всколыхнуло воспоминания Пушкина об Амалии и вернуло им былую нежность и любовь. «Мертвый след», «узор надписи надгробной на непонятном языке», сердце, в котором живет память об умершей, – дань памяти Амалии. А стихотворение в альбом – не только благодарность Каролине за то, что она освободила эту память от мрачных подозрений, но не в последнюю очередь желание добиться любви живой женщины.

Так или иначе, но с этого времени образ Амалии в лирике Пушкина предстает в совершенно новом свете. Посвященные ей стихотворения дышат нежностью, любовью и грустью. Первое из них помечено 5 октября 1830 г. – это стихотворение «Прощание»:

В последний раз твой образ милый

Дерзаю мысленно ласкать,

Будить мечту сердечной силой

И с негой робкой и унылой

Твою любовь воспоминать.

Бегут, меняясь, наши лета,

Меняя всё, меняя нас,

Уж ты для своего поэта

Могильным сумраком одета,

И для тебя твой друг угас…

(III, 233)

Прежде чем двигаться дальше, уместно обратить внимание на одно недоразумение. Стихотворение иногда комментируется как прощание с Е. К. Воронцовой на том основании, что в одном из списков стихотворений, предназначенных Пушкиным для печати, имеется запись: «К E. W.», неизвестно к какому стихотворению относящаяся[66]. Между тем, под инициалами E. W. Пушкин, судя по всему, имел в виду Евпраксию Вульф, то есть стихотворение «К Е. Н. Вульф»: «Вот, Зина, вам совет: играйте». В предшествующем списке Пушкин назвал его «К Зине»[67]. «Прощание» же в этих списках вообще отсутствует и появляется лишь в следующем списке под названием «В последний раз» и непосредственно соседствует с двумя другими стихотворениями («Заклинание», «Для берегов чужбины…»), отнесенность которых к Ризнич сомнений не вызывает.

Тема могильного сумрака получила интенсивное развитие в стихотворении «Заклинание» – о нем уже упоминалось, – датированном 17 октября, то есть написанном практически сразу же после «Прощания»:

О, если правда, что в ночи,

Когда покоятся живые,

И с неба лунные лучи

Скользят на камни гробовые,

О, если правда, что тогда

Пустеют тихие могилы —

Я тень зову, я жду Леилы:

Ко мне, мой друг, сюда, сюда!

Явись, возлюбленная тень,

Как ты была перед разлукой,

Бледна, хладна, как зимний день,

Искажена последней мукой…

Зову тебя не для того,

Чтоб укорять людей, чья злоба

Убила друга моего,

Иль чтоб изведать тайны гроба,

Не для того, что иногда

Сомненьем мучусь… но тоскуя

Хочу сказать, что всё люблю я,

Что всё я твой: сюда, сюда!

(III, 246)

Мотив верности мертвой возлюбленной и мистического свидания с ней врывается и в финал вполне реалистического стихотворения «Для берегов отчизны дальной», завершающего этот своеобразный цикл болдинских стихотворений, посвященных Ризнич.

Выше приводились две первые строфы этого стихотворения, приводим его заключительную – «мистическую» строфу:

Но там, увы, где неба своды

Сияют в блеске голубом,

Где [тень олив легла] на воды,

Заснула ты последним сном.

Твоя краса, твои страданья

Исчезли в урне гробовой —

А с <ними> поцелуй свиданья…

Но жду его; он за тобой…

(III, 257)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.