Миф о супруге генерал-губернатора
Миф о супруге генерал-губернатора
Роман Пушкина с Амалией Ризнич, оставивший столь заметный след в его поэзии, не был замечен современниками. О нем догадывался обманутый муж, знала со слов Пушкина княгиня Вяземская, знал одесский поэт В. И. Туманский, написавший на смерть Ризнич сонет, полный намеков на ее близость Пушкину. Других это мало интересовало, и лишь в 1856 г. известный собиратель одесской старины К. П. Зеленецкий впервые коснулся этой темы, опубликовав некоторые сведения о Ризнич, почерпнутые из рассказов одесских старожилов и использованные позже еще в двух-трех работах.
Полную противоположность в этом смысле представляет так называемый «роман» Пушкина с Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой – один из самых распространенных и устойчивых в пушкинистике мифов, из коих наполовину и состоит биография Пушкина.
Интерес, который Пушкин осмелился проявить к супруге генерал-губернатора, был настолько сенсационен, что привлек любопытство всех одесских сплетников, и этот факт, сам по себе незначительный, попал на страницы мемуарной литературы и постепенно превратился в романтическую легенду – своего рода местную достопримечательность, – расцвеченную одесскими краеведами и литературоведами. Согласно легенде, длительный роман гонимого поэта и первой леди Одессы закончился тем, что ревнивый генерал-губернатор изгнал поэта из своих владений, а супруга губернатора родила ему смуглую девочку с курчавыми волосиками[68].
Всё это довольно далеко от реальности.
Преувеличена сама продолжительность романа. П. Губер считает, что он начался осенью 1823 г., причем уже в декабре Пушкин «достиг взаимности»[69]. «Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина» ограничивает роман «январем (?) – июлем 1824 г.»[70], а вопрос о взаимности деликатно обходит. В действительности, Пушкин впервые увидел Воронцову в сентябре 1823 г., однако до середины мая 1824 г. никаких фактов, свидетельствующих о его увлечении прекрасной графиней, нет. Напротив: то, что известно о Пушкине и Воронцовой, говорит скорее об обратном.
Графиня приехала в Одессу 6 сентября 1823 г. усталая, больная, на восьмом месяце беременности. Разумеется, одесский свет и Пушкин в том числе с интересом отнеслись к прибытию супруги недавно назначенного генерал-губернатора, чем, собственно, и объясняются зарисовки ее профиля на полях рабочих тетрадей поэта (среди десятков других таких же зарисовок, которые он особенно часто делал на Юге). До конца 1823 г. Воронцова выпадает из поля зрения окружающих: 23 октября она родила сына и долго еще не могла прийти в себя[71].
Постепенное возвращение Воронцовой к светской жизни относится к концу декабря, когда, превозмогая слабость, ей приходилось ненадолго показываться на обязательных празднествах – таких, как рождественский обед 25 декабря или новогодний маскарад 31 декабря. В январе-феврале 1824 г. Пушкин, вероятно, видел Воронцову на балах, в опере и на других перекрестках светской жизни, не очень, впрочем, в тот сезон интенсивной. Но само по себе это ни о чем не говорит. Пушкин тогда поглощен был своими отношениями с Ризнич, с которой связано всё написанное в то время. Никаких стихотворений, которые так или иначе относились бы к Воронцовой, ни в январе, ни в феврале Пушкин не писал. Уж кому-кому, а своей лирической музе он неизменно поверял свои любовные тайны.
В начале марта Пушкин уехал в Кишинев, а когда вернулся, Воронцовой в Одессе не было: она уехала к матери в Белую Церковь, откуда возвратилась только в конце апреля. Иными словами, Пушкин не видел Воронцову почти два месяца. Если бы он действительно испытывал к ней тогда какое-то чувство, оно несомненно нашло бы отражение в его лирике. Но ничего подобного мы опять-таки не находим.
В середине мая из Одессы навсегда уехала Ризнич, и вскоре появляются первые признаки того, что Пушкин небезразличен к Воронцовой.
Первой ласточкой были зарисовки профиля Воронцовой в большой рабочей тетради (ПД № 835). Принято считать, что они сделаны 28 или 29 мая – по возвращении Пушкина из командировки на саранчу (Пушкин не брал с собой эту тетрадь). Командировку на саранчу Пушкин счел для себя оскорбительной, но ехать пришлось. С 22 по 28 мая он отсутствовал, а по приезде обрушил на своего начальника графа Воронцова град эпиграмм: «Полу-милорд, полу-купец», «Кто ты… не смей» и др. В письмах он называет Воронцова придворным хамом, вандалом и даже рисует рядом с профилями его супруги, то есть там, где он нередко рисовал самого Воронцова, – Павла I, как бы сравнивая своего недруга с Императором-самодуром.
Реакция Пушкина на поездку была совершенно неадекватной. Саранча действительно была бедствием края, и для борьбы с ней послали не одного Пушкина, но и других чиновников; ничего обидного в этом никто не усмотрел. К тому же Пушкин всегда охотно разъезжал по краю: то в Кишинев, то в Тирасполь, то в Бендеры. Дело было не в саранче, а в том, что Пушкин просто физически не мог выносить мужчину рядом с понравившейся ему женщиной. Никакие соображения справедливости, супружеских уз и т. п. при этом значения не имели.
Вернувшись из командировки на саранчу, Пушкин тотчас подал в отставку. Он не хотел служить под началом мужа понравившейся ему женщины, он должен быть от него совершенно свободен. Ради этого он лишал себя положения в обществе и стабильного дохода. Воронцов Пушкина не любил и уже несколько месяцев хлопотал, чтобы этого молодого человека перевели куда-нибудь в другое место. Но тут даже он был озадачен неожиданным рапортом Пушкина и запросил Петербург, как ему быть[72]. А Пушкин, любовь которого разрасталась, не уставал рисовать профили своей новой богини на полях рабочей тетради.
7 июня в Одессу приехала В. Ф. Вяземская. Надо сказать, как нельзя кстати. До этого Воронцова слышала о Пушкине только нелестные отзывы: от мужа, который не уставал повторять, что Пушкин шалопай, бездельник и слабый подражатель Байрона; от Александра Раевского, который вообще ни о ком доброго слова никогда не молвил и считал Пушкина довольно посредственным поэтом. А Вяземская, княжна по рождению, княгиня по мужу, представительница высшего аристократического петербургского круга, повела себя с Пушкиным как с лучшим другом семьи… Надменной графине из «столь важного города, какова Одесса»[73], было над чем задуматься.
Здесь уместно пояснить, что Пушкин в 1824 г. еще не пользовался славой великого поэта, и люди, подобные Воронцову, полагали, что ему «надо бы еще долго почитать и поучиться», чтобы «точно» стать хорошим поэтом. Вяземский был одним из немногих, кто уже тогда распознал в Пушкине великого национального гения. Он наставлял жену: «Кланяйся Пушкину!». Вера Федоровна исправно выполняла волю мужа, хотя по-настоящему оценила поэта и подружилась с ним много позже. Пока же в ее письмах мелькают такие пассажи: «Я стараюсь усыновить его, но он непослушен, как паж; если бы он был не так дурен собой, я бы прозвала его Керубино…»[74].
Так или иначе, но уже через два-три дня после приезда Веры Федоровны она, Пушкин и графиня Воронцова втроем прогуливаются вдоль моря, и обалдевший от счастья поэт пишет Воронцовой любовное письмо:
«[Не из дерзости пишу я вам, – но я имел слабость признаться вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно – ] Не притворяйтесь, это было бы недостойно вас – кокетство было бы жестокостью, легкомысленной и, главное, совершенно бесполезной, – вашему гневу я также поверил бы не более – чем могу я вас оскорбить; я вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью – даже ваша гордость не может быть задета.
Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите мое признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, – тем не менее я вас…»[75] (XIII, 525, подл. по-франц.).
Через три или четыре дня, 14 июня Воронцова уезжала на отдых в Крым, и только тогда появляется стихотворение «Кораблю» – первое, которое с известной долей вероятности может быть отнесено к ней:
Морей [красавец] окрыленный!
Тебя зову – плыви, плыви
И сохрани залог бесценный
Мольбам, надеждам и любви.
Ты, ветер, утренним дыханьем
Счастливый парус напрягай.
Ты <море, мерным> колыханьем
Ее груди не утомляй.
(II, 315)
Впрочем, и с этим стихотворением не всё ясно. Такие выражения, как «ее груди не утомляй» (ведь «хронической грудной болезнью» страдала, как читатель, вероятно, помнит, не Воронцова) или «залог бесценный мольбам, надеждам и любви» заставляют осторожно предположить, что оно написано скорее в связи с отъездом Амалии Ризнич в двадцатых числах мая.
В пользу такого предположения говорит и положение автографа в тетради ПД № 835 в нижней части листа 7 оборотного. С. А. Фомичев, обследовавший эту тетрадь, относит окружающие записи на листах 1–8 к периоду между 28 марта и 22 мая 1824 г. Датировка стихотворения 14 июня, единственным основанием для которой является дата отъезда Воронцовой, выбивается из этого ряда, тогда как дате отъезда Ризнич 19–20 мая положение автографа на листе 7 об. соответствует вполне[76]. Скорее всего, это стихотворение, которое Пушкин написал к отъезду Ризнич в конце мая, он переадресовал Воронцовой[77].
События, однако, развивались не в пользу Пушкина. В Петербурге наконец сработали ходатайства Воронцова, отправленные еще в марте-апреле, о переводе Пушкина из Одессы, а также перехваченное полицией письмо Пушкина об атеизме. Из столицы пришло указание, которого никто не ожидал: поэта увольняли с государственной службы и высылали в Михайловское. 1 августа он навсегда покинул Одессу. А за четыре дня до того вернулась из Крыма Воронцова.
Собственно, события, составляющие так называемую любовную историю, развернулись именно в эти четыре дня[78]. Воронцовой было крайне неловко перед княгиней Вяземской за служебные неприятности, случившиеся с поэтом, как она справедливо полагала, не без участия ее супруга. Выглядеть в глазах петербургской гостьи соучастницей «неправого гоненья» ей совсем не хотелось, и она всячески старалась отмежеваться от действий мужа. Эта роль требовала определенного внимания и сочувствия к Пушкину, и эту роль в общем холодная, расчетливая и немного побаивавшаяся своего супруга графиня исправно сыграла… Пушкин – чистая душа – был в восторге. Она встретилась с ним где-то у моря, мило поговорила и, похоже, подарила сувенир на дорогу – перстень-талисман, прославленный позже Пушкиным в его лирическом шедевре:
Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.
Когда подымет океан
Вокруг меня валы ревучи,
Когда грозою грянут тучи —
Храни меня, мой талисман.
…
Пускай же в век сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье;
Храни меня, мой талисман.
(II, 396)
Продолжением легенды стали домыслы о письмах, которые якобы пачками приходили к ссыльному поэту в Михайловское, запечатанные точно таким же перстнем, какой был подарен Пушкину Воронцовой. В действительности, конечно, никаких писем Воронцова Пушкину не писала. Она слишком хорошо знала, что все письма к нему и от него просматриваются полицией, и еще хорошо, если их прочтет только ее супруг, а не петербургские чиновники или даже сам Император. Наивна ссылка на помету Пушкина: «5 сентября 1824 u<n> l<ettre> d<e> [EW]»[79]. В этот день Пушкин действительно получил письмо, только не от Воронцовой, а от Александра Раевского, написанное 21 августа в Белой Церкви. Раевский, который также прекрасно знал о перлюстрации пушкинских писем, воспользовался случаем, чтобы отвести от себя возможные обвинения в дурном влиянии на поэта, что с учетом высылки Пушкина могло повредить и его репутации. Раевский, в свое время немало потрудившийся над тем, чтобы подорвать у молодого поэта веру в добро, справедливость, в нравственные ценности христианской религии («Его язвительные речи / Вливали в душу хладный яд…» – II, 299), теперь лицемерно свидетельствует перед властями об обратном: «Я никогда не вел с вами разговоров о политике… а если и есть нечто, в чем я могу вас упрекнуть, так это лишь в недостаточном уважении к религии – хорошенько запомните это, ибо не впервые я об этом вам говорю» (XIII, 529, подл. по-франц.).
И в конце письма – снова о том же: «Я знаю, что ваша первая ссылка пошла на пользу вашему характеру… Продолжайте в том же роде, затем – питайте уважение к религии…» (XIII, 530–531).
В письме идет речь и о Воронцовой, предусмотрительно не названной здесь по имени: «…Сейчас расскажу вам о Татьяне. Она приняла живейшее участие в вашем несчастии, она поручила мне сказать вам об этом, я пишу вам с ее согласия» (XIII, 530). Тот факт, что привет от любимой женщины пришел к нему через Раевского, уже много лет ухаживавшего за графиней и находившегося теперь рядом с ней, едва ли порадовал Пушкина, особенно в контексте в целом лицемерного письма. Однако добрый привет Воронцовой заглушил неприятное чувство, и Пушкин записал: «une lettre de R» – то есть «письмо от Р<аевского>», но здесь же переправил: «de EW» – то есть «о Е. В<оронцовой>». Письмо сохранилось.
В конце октября Пушкин получил письмо, датированное 18 октября, от князя Сергея Волконского, извещавшего о своей помолвке с Марией Раевской (XIII, 112). Вложенное в него письмо Александра Раевского не сохранилось. Вероятно, содержавшиеся в нем, как обычно, издевки вконец расстроили и без того раздосадованного поэта, и он бросил письмо в огонь. Вид горящего письма вызвал в поэтическом воображении Пушкина лирическую ситуацию, знакомую ему по элегии Буфлера «La Resignation»[80] и с поразительной силой воспроизведенную им в стихотворении «Сожженное письмо»:
Прощай, письмо любви! прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет…
Минуту!.. вспыхнули! пылают – легкой дым,
Виясь, теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит… О провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди…
(II, 373)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.