Глава одиннадцатая ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ
Глава одиннадцатая
ПАРИЖСКИЕ ТАЙНЫ
«Невропатологу 1880-х годов стажироваться у Шарко — это всё равно что сейчас компьютерному программисту — у Билла Гейтса»[77], — роняет Михаил Штереншис в популярной брошюре «Зигмунд Фрейд».
Сравнение, надо заметить, эффектное, но с одной оговоркой: если мы допустим анахронизм и представим, что этот программист прибыл к Гейтсу из СССР в то самое время, когда кибернетика там считалась «продажной девкой империализма».
Жан Мартен Шарко (1825–1893) действительно совершил прорыв в неврологии, его имя с пиететом произносилось в медицинских и научных кругах далеко за пределами Франции, но только не в Вене. Дело тут было как в характерном для австрийцев настороженно-презрительном отношении к французам и их «штучкам», так и в том, что Шарко слишком широко использовал гипноз, к которому многие венские врачи всё еще относились скептически. Конечно, несмотря ни на что, к началу 1880-х годов гипноз стал снова «входить в моду». Его практиковал время от времени тот же Йозеф Брейер, однако при этом, говоря о лечении гипнозом, у венских медиков было принято презрительно кривить губы.
Но, судя по всему, одной из главных целей поездки Фрейда во Францию было именно стремление овладеть техникой глубокого гипноза. Не случайно он привез с собой в Париж рекомендательное письмо от профессора Бенедикта Морица, который был известен как сторонник гипноза.
В период прибытия Фрейда Шарко как раз всерьез занимался проблемой истерии, утверждая, что к этому заболеванию склонны прежде всего легковнушаемые и самовнушаемые люди. При этом Шарко одним из первых предположил, что порой симптомы серьезных соматических заболеваний могут иметь чисто истерическую природу. И не просто предположил, а доказал это, вызывая под гипнозом у больных истерией симптомы самых различных органических заболеваний. Таким образом, идеи Шарко наносили существенный удар по вульгарно-материалистическим представлениям венской школы, что причину всех психических и нервных болезней следует искать в поражениях мозга.
Опыты Шарко показали, что человеческий мозг был и остается для медицины «терра инкогнита», что некие идущие в нем непознанные и не фиксируемые наукой того времени процессы способны вызывать вполне ощутимые изменения в организме. Соответственно, и для излечения болезней, имеющих истерическую природу, нужно воздействовать на психику человека.
Это революционное открытие привлекало в «Сальпетриер» на лекции Шарко о природе истерии десятки людей, не имеющих никакого отношения к медицине — студентов самых различных факультетов Сорбонны, представителей парижской богемы, журналистов…
Сами лекции в такой атмосфере превращались в своего рода шоу с определенной группой пациентов, в роли которых чаще всего выступали молодые женщины и девушки. Прекрасно понимая, чего от них ждут, упиваясь своей ролью «звезд», эти пациентки нередко подыгрывали как самому Шарко, так и его ассистентам.
Всё это, безусловно, произвело огромное впечатление на Фрейда, заставило его искать близости с Шарко, возможности войти в круг самых избранных его учеников. Вот как время стажировки Фрейда в «Сальпетриере» виделось восторженно почитавшему его Стефану Цвейгу:
«Впервые встречается Фрейд с учением, которое не отмахивается презрительно, подобно венской школе, от истерии как от симуляции, но доказывает, пользуясь этой интереснейшей, в силу ее выразительности, болезнью, что вызываемые ею припадки являются следствием внутренних потрясений и должны быть поэтому истолковываемы в их психической обусловленности. На примере загипнотизированных пациентов Шарко показывает в переполненных публикой аудиториях, что всем знакомые, типические состояния парализованности могут посредством внушения быть вызваны в гипнотическом сне и потом устранены и что, следовательно, это рефлексы не грубо-физиологические, а подчиненные воле. Если отдельные элементы учения Шарко не всегда являются убедительными для молодого венского врача, то всё же на него неотразимо действует тот факт, что в области неврологии в Париже признается и получает оценку не только чисто физическая, но и психическая и даже метафизическая причинность; он чувствует с удовлетворением, что психология здесь снова приблизилась к старой науке о душе, и этот психический метод влечет его к себе больше, чем все до сих пор изученные. И в новом кругу Фрейду выпадает счастье — впрочем, можно ли назвать счастьем то, что, по существу, является инстинктивным взаимопониманием высокоодаренных умов? — счастье вызвать к себе особый интерес со стороны своего наставника. Так же, как фон Брюкке, Мейнерт и Нотнагель в Вене, узнает сразу же и Шарко во Фрейде творчески мыслящую натуру и вступает с ним в личное общение. Он поручает ему перевод своих сочинений на немецкий язык и нередко отличает своим доверием»[78].
Даже если оставить в стороне пассаж Цвейга о душе и метафизике, в этих словах очень мало правды. Судя по признаниям самого Фрейда и воспоминаниям его современников, в реальной жизни Шарко отнюдь не спешил признать в приехавшем из Вены стажере «творчески мыслящую натуру» и «вступить с ним в личное общение». Скорее наоборот: поначалу великий врач отнесся к Фрейду более чем прохладно, а узнав, что тот занимался в свое время анатомическими исследованиями мозга, отправил его вместе со стажером из России Ливерием Даркшевичем, будущим корифеем советской неврологии, в лабораторию — заниматься исследованиями мозжечка и спинного мозга.
В 1886 году Даркшевич и Фрейд опубликовали в немецком неврологическом журнале статью, подводящую итоги этих исследований и высоко оцененную в научном мире.
Но ведь Зигмунд Фрейд жаждал совершенно другого! И потому это не Шарко «поручил Фрейду перевод своих сочинений на немецкий язык», а Фрейд сам подошел к профессору и предложил себя в качестве переводчика. Это предложение было оценено и принято.
Тут надо несколько отвлечься и сказать, что, будучи полиглотом, Фрейд знал французский. Но в Австрии этот язык не жаловали, и потому Фрейд, прочитывавший в оригинале многие новинки французской литературы, говорил на французском (особенно в первые месяцы пребывания в Париже) с трудом. Не исключено, что это обстоятельство также мешало его сближению с Шарко.
Продемонстрированное Фрейдом доскональное знакомство с работами мэтра последнему явно польстило. В качестве ответного жеста Шарко попросил одного из своих ассистентов провести обследование очередного пациента вместе с Фрейдом.
«…С тех пор отношение этого ассистента ко мне изменилось. После того как мы решили отложить заключительный осмотр до четырех часов вечера, он пригласил меня (!) отобедать с ним и несколькими другими докторами из клиники — в качестве своего гостя, разумеется. И всё это лишь в ответ на намек со стороны мастера! Но сколь тяжело далась мне эта маленькая победа и как легко это для Рикети! Я считаю большой неудачей, что природа не одарила меня тем неуловимым качеством, которое обладает свойством привлекать к себе других людей. Мне кажется, что именно его отсутствие в наибольшей степени закрывает мне путь к безмятежному существованию. Мне всегда было очень непросто отыскать друга. Как долго мне пришлось бороться за расположение моей драгоценной девочки, и каждый раз, когда я встречаю кого-то, то ощущаю вначале некий неосознанный импульс, побуждающий его недооценивать меня…»
Приняв предложение Фрейда о переводе своих сочинений, Шарко пригласил нового стажера на проводившиеся в его роскошном особняке традиционные еженедельные приемы. В письме Марте, датируемом началом 1886 года, Фрейд признаётся, что, отправляясь туда, принял кокаин. Благодаря этому весь вечер он свободно общался на французском, рассказал Шарко медицинский анекдот и вообще великолепно провел время.
Приемы у Шарко, судя по всему, произвели на Фрейда то же впечатление, что и уютный дом Брейера. Теперь ему захотелось и этого: чтобы он мог позволить собирать в своем большом доме друзей и единомышленников, вести беседы на профессиональные и философские темы и чувствовать себя в роли мэтра, к которому прикованы взоры гостей. Во всяком случае, воспоминания об этих раутах возникают в ряде писем и произведений Фрейда.
Особенно ему врезалась в память происшедшая на одном из званых вечеров беседа Шарко с профессором судебной психиатрии Полем Бруарделем — единственным преподавателем, чьи лекции, кроме лекций Шарко, он посещал в Париже. Шарко рассказал Бруарделю о молодой супружеской паре, в которой муж оказался импотентом, а жена страдала нервным расстройством. В какой-то момент Фрейд перестал слышать разговор профессоров, но судя по всему, Шарко высказал предположение, что причиной невроза женщины является сексуальная неудовлетворенность, а Бруардель ему возразил. И тогда Шарко вдруг крикнул: «Но в таких случаях это всегда зависит от гениталий — всегда, всегда, всегда!»
«На какое-то мгновение я был просто поражен и сказал себе: „Но если он это знает, то почему об этом никогда не говорит?“»[79], — вспоминал Фрейд.
О том значении, которое имела для него стажировка у Шарко, довольно точно написал Виттельс:
«Фрейд прибыл в Париж высокомерным анатомом — правда, с потребностью раскрепощения. Когда он покинул больницу „Сальпетриер“, у него сложилось новое представление о неврозах, которого он мог придерживаться всю свою жизнь: объяснение истерических феноменов расщеплением сознания. Работы Дельфеба, Бине и Жане прокладывают пути вглубь бессознательной психической жизни. Известному „я“ противостояло, видимо, другое „я“, чуждое официальному „я“, угрожающе противопоставлявшее себя ему.
Такое воззрение могло казаться венской медицинской школе лишь возвратом к средневековью, объяснявшему истерию одержимостью бесом. Но это было молодому Фрейду как раз по вкусу. Он был смолоду революционером и борцом. Защита дела дьявола (advocatus diabolic) была его стихией.
Корни будущего Фрейда берут, следовательно, начало еще с 1886 года»[80].
* * *
Пребывание в Париже, вне сомнения, оставило глубокий след в душе Фрейда, и это отразилось и в его письмах, и в целом ряде как ранних, так и поздних сочинений. Это был город, с которым он был вроде бы хорошо знаком по литературным произведениям, но первые месяцы пребывания в нем Фрейд чувствовал себя в нем чужаком. В письме Марте он называет его «огромным, безвкусно наряженным сфинксом, который поедает всех чужеземцев, не сумевших разгадать его загадки». Сама эта фраза крайне важна, так как показывает, что уже тогда, в 1885 году, Фрейд так или иначе ассоциировал себя с Эдипом, невольным кровосмесителем и отцеубийцей, и это заставляет задуматься о тех бурях, которые проносились в его душе.
Но если эту ассоциацию еще можно списать просто на любовь к античной литературе, то происходившие с Фрейдом в Париже другие странности невольно вызывают вопросы о его психологическом и психическом состоянии. Так, переехав в новую гостиницу и увидев в номере, что полог над его кроватью сделан из зеленой материи, он заподозрил, что в составе красителя есть мышьяк, и это, дескать, может привести к его отравлению. Более того, он провел химический анализ ткани, чтобы убедиться, что это не так.
Тогда же он вдруг стал явственно слышать, как его зовет по имени «единственный и любимый голос». Записав время, в которое произошла очередная такая галлюцинация, он посылал телеграмму в Вену, чтобы узнать, всё ли в порядке с матерью. Классифицируя инцидент с мышьяком как «бредовую идею отравления», прибавляя к этому слуховые галлюцинации и признание самого Фрейда в том, что с помощью кокаина он боролся с депрессией, О. Г. Виленский приходит к выводу, что «Фрейд с детства страдал вялотекущей шизофренией».
«Естественно, — спешит добавить он, — само по себе это обстоятельство не могло помешать его врачебной и научной работе, однако стоит внимательно рассмотреть ассоциативные связи между этими явлениями в данном конкретном случае»[81].
Еще одна странность в поведении Фрейда заключалась в том, что он, как уже было сказано, кроме лекций Шарко посещал лишь лекции по судебной психиатрии профессора Бруарделя. Лекции эти проводились в парижском морге, и значительная их часть была посвящена изнасилованиям, инцесту, педофилии и другим сексуальным преступлениям, а также убийствам, совершенным на сексуальной почве. Нередко слушателем предлагалось присутствовать при демонстрации трупов жертв таких убийств.
И вновь возникает вопрос о том, что за сила влекла молодого венского врача на эти лекции, во время которых Бруардель нередко позволял себе черный юмор и сальные шуточки (Фрейд на всю жизнь запомнил его фразу о том, что «грязные коленки — признак приличной девушки»). Было ли это связано с тем, что Фрейд всё больше и больше осознавал, что сексуальное влечение играет в жизни каждого отдельного человека и общества в целом куда большую роль, чем принято думать и — тем более — говорить? Или же всё дело в том, что в морге он получал возможность видеть обнаженные тела и таким извращенным образом отчасти удовлетворял свой сексуальный голод? Или это было и то и другое вместе?
Во всяком случае, нам опять-таки ничего не известно о том, посещал ли Фрейд в Париже проституток или имел любовницу. Точнее, один раз он действительно оказался в парижском борделе, но попал туда чисто случайно — по приглашению родственника Марты, причем будучи уверен, что приглашен в приличный ресторан. Похоже, этот самый родственник был немало удивлен аскетизмом Фрейда и тем, что, живя в Париже, он не завел себе любовницы.
Париж и французы («странный народ», «подверженный психическим эпидемиям») вплоть до конца осени 1885 года раздражали его, от ощущения одиночества ему подчас хотелось плакать, как ребенку, и он страдал и одновременно упивался чувством одиночества. В письмах Марте он то и дело вновь встает в свою любимую позу романтического героя, вечно чувствующего себя одиноким в толпе, которая «вульгарна повсюду» — в Париже, Вене и Гамбурге. В начале декабря дело дошло до того, что он стал подумывать о том, чтобы прервать стажировку, поехать на праздник Хануки к Марте в Гамбург, а оттуда — под Новый, 1886 год отправиться в Берлин.
Но, как вскоре выяснилось, это депрессивное состояние объяснялось именно невниманием к нему Шарко. Как только его осенила счастливая мысль предложить себя на роль переводчика мэтра и он вошел в круг его приближенных, настроение Фрейда разительно изменилось. Впоследствии он припомнит свой сон, в котором он останавливает понесшую лошадь, спасает некого важного седока и тот говорит ему: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?» Разгадка сна оказывается проста и не имеет никакой сексуальной подоплеки: сон отразил чувства Фрейда, когда тот бродил по Парижу «в одиночестве, полный страстных желаний, нуждающийся в помощнике и покровителе», что продолжалось до тех пор, «пока великий Шарко не принял меня в свой круг». Фрейд явно мечтал сделать нечто такое, что заставило бы Шарко произнести ту фразу, которую произносит спасенный им во сне господин: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?»
Одним из самых сильных впечатлений Фрейда того периода стало посещение им 7 ноября 1885 года спектакля «Теодора» по пьесе Викторьена Сарду в театре «Порт-Сен-Мартен». Пьесу стоило посмотреть хотя бы потому, что главную роль в ней играла великая Сара Бернар.
Фрейд вернулся со спектакля с сильной головной болью, но совершенно потрясенный. «По пьесе она всего лишь une femme qui aime…[82] Но как эта Сара играет! После первых же реплик, произнесенных этим проникновенным и чудным голосом, мне показалось, что я знаю ее давным-давно. Никогда еще актриса не поражала меня так сильно; я сразу же был готов поверить всему, что она говорила… И потом, эта ее манера завлекать, умолять, сжимать в объятиях; просто невероятно, какие позы она может принимать; как она прижимается к партнеру, в какой гармонии у нее играет каждый мускул, каждый сустав. Удивительное создание! Мне представляется, что в жизни она такая же, как на сцене».
Лидия Флем, цитируя эти строки, высказывает предположение, что именно после просмотра этого спектакля у Фрейда «появилась мысль о символической равнозначности сценического воплощения и истинной сущности человеческой личности». Однако не нужно быть фрейдистом, чтобы догадаться, что автор этого письма страдает острой сексуальной неудовлетворенностью и увидел в великой актрисе прежде всего сексуальный объект. Не исключено, что вслед за осознанием этого чувства у Фрейда возникло чувство вины, что таким образом он мысленно изменяет Марте, и отсюда — головная боль после спектакля.
Здесь же, в Париже, к Фрейду неожиданно вернулись его прежние метания по поводу собственного еврейства. С одной стороны, почувствовав в Шарко антисемита, он попытался затушевать свою национальную принадлежность, а с другой — быстро понял, что слыть во Франции немцем даже хуже, чем евреем. Вот что он писал Марте о своем походе в гости к Шарко:
«Лишь в конце вечера у меня завязалась беседа на политические темы с Жилем де ля Туретом, в которой он, естественно, начал говорить о неизбежности самой страшной из бывших когда-либо войн — войны с Германией. Я сразу же сказал ему, что я не немец и не австриец, а еврей. Подобные разговоры мне всегда очень неприятны, поскольку каждый раз я чувствую, как во мне начинает шевелиться что-то от немца, что я уже давно решил уничтожить в себе».
Не исключено, что Фрейд был совершенно искренен, когда писал эти строки. Но истина (и это следует из анализа всех его сочинений) заключалась в том, что он так и не сумел решить, кого же именно он хочет в себе уничтожить — немца или еврея, и это чувство раздвоенности и в самом деле не раз становилось причиной резкого душевного дискомфорта.
В парижский период Фрейд-еврей явно доминировал над Фрейдом-арийцем. В феврале 1886 года, когда на него накатил очередной приступ хандры (или, по Виленскому, «вялотекущей шизофрении»), он делится с Мартой своими страхами перед толпой и перед людьми вообще, пишет, что «простые люди плохо ко мне относятся», но тут же вспоминает, как Брейер однажды сказал ему, что под внешней скромностью в нем таятся отвага и бесстрашие. И дальше он неожиданно говорит о своей неразрывной связи с еврейством и еврейской историей:
«Мне всегда казалось, что я унаследовал весь бунтарский дух и всю ярость, с которой наши предки защищали Храм, и с радостью принес бы свою жизнь в жертву ради великого момента истории. И в то же время я всегда ощущал себя чрезвычайно беспомощным и неспособным выразить все эти чувства даже в словах или стихах. Поэтому я всегда сдерживал себя, и именно это, по-моему, должны видеть во мне люди».
В итоге Фрейд покидал Париж в полном смысле слова другим человеком. Куда более раскрепощенным. С новым опытом. С новыми идеями. С новыми связями, которые он продолжал поддерживать в течение ряда последующих лет и которые морально помогали ему выдержать противоборство с медицинской элитой Вены. И самое главное: он был полон решимости начать работать и зарабатывать, чтобы наконец создать семью.
* * *
В начале марта 1886 года Зигмунд Фрейд отправился из Парижа в Берлин. Здесь он проводит несколько недель, изучая местные методы лечения нервных и детских болезней. К середине апреля он уже был в Вене и арендовал две комнаты в доме неподалеку от Венской ратуши, одну из которых он выделил для приема пациентов. Жена Брейера помогла ему изготовить вывески у входа в квартиру и на улице, извещающие, что именно здесь ведет прием пациентов доктор Зигмунд Фрейд, специализирующийся на нервных болезнях.
25 апреля 1886 года в газете «Нойе фрайе прессе» было опубликовано объявление о том, что доктор Фрейд ждет своих пациентов по адресу Ратхаусштрассе, 7. При этом в объявлении особо подчеркивалось, что доктор преподает в университете и полгода провел в Париже — это должно было привлечь к нему пациентов.
Эта дата и считается официальной датой начала деятельности Зигмунда Фрейда как частнопрактикующего врача. При этом все биографы отмечают, что 25 апреля в том году пришелся на первый день еврейского праздника Песах — день, когда еврейская традиция категорически запрещает работать. Публикуя объявление именно в этот день, Фрейд явно бросал еще один вызов религии предков, а заодно хотел показать, что он рассчитывает на «просвещенную», чуждую «религиозных предрассудков» публику.
Но — странное дело — при этом он сохранял характерные для еврейской мистики, и прежде всего распространенного в Галиции хасидизма взгляды, согласно которым случайностей не бывает. Всё происходящее в мире, согласно этой концепции, взаимосвязано и любое незначительное происшествие либо символично, либо намекает на некое другое, куда более значительное событие, которое произошло где-то в другом месте. Так, в первые дни практики Фрейд лечил некого американского врача, нервное расстройство которого усугублялось проблемами с молодой женой. Фрейд дважды встречался с этой красивой женщиной, и каждый раз фотография Марты падала со стола, чего, по словам Фрейда, раньше с ней никогда не случалось.
«Мне не нравятся такие намеки. Если бы я нуждался в предостережении, но это излишне», — писал он, явно усматривая в падении фотографии знак-предостережение свыше.
Поначалу его частную практику составляли пациенты, которых просто по дружбе направляли к нему знакомые врачи — прежде всего тот же Брейер. Кроме того, Фрейд ходил по богатым домам, делая уколы, назначенные другими врачами. В то время инъекции считались сложной медицинской процедурой, которую мог выполнять только высококвалифицированный врач и которая довольно хорошо оплачивалась. Правда, поездки и походы по пациентам выматывали, да и вдобавок никто не оплачивал такому врачу расходы на извозчика, что немало раздражало Фрейда.
Своих первых пациентов Фрейд в шутку называл «неграми», имея в виду понравившуюся ему карикатуру из юмористического журнала. Изображенный на карикатуре голодный лев с широко разинутой пастью жаловался: «Уже полдень, а ни одного негра!» В тот же период он пишет сестре Марте Минне, что особо похвастаться ему нечем и он уже подумывает, не повесить ли ему в приемной свою фотографию с подписью «Наконец-то один!».
6 мая 1886 года ему исполнилось 30 лет. «Сегодня на прием ко мне пришли только два старых пациента Брейера, и больше не было никого. Я взял себе за правило принимать по пять человек в день: двоих на электролечение, одного обязательно бесплатно, еще один сам пытается не заплатить, ну а последний бывает чьим-нибудь сватом», — пишет он в тот день.
Но как бы то ни было, уже в первые месяцы практики у него появился какой-никакой заработок, и Фрейд стал торопить Марту со свадьбой, которую они, по его мнению, могли сыграть уже летом 1886 года. В эти дни как раз выяснилось, что брат Марты Эли вложил часть ее приданого в какое-то дело, в надежде получить хорошие дивиденды. Узнав об этом, Фрейд по своему обыкновению вскипел — он тоже рассчитывал, что эти деньги помогут ему прикупить необходимое оборудование для расширения практики.
Фрейд стал настаивать на том, чтобы Марта потребовала у брата деньги, и обвинил его чуть ли не воровстве. Эти обвинения, та ярость, с которой Фрейд воевал за приданое, повергла Марту в шок — подобная меркантильность никак не вязалась с тем милым, романтичным Зиги, каким он представал в письмах. В какой-то момент Марта, видимо, даже была готова разорвать из-за этого скандала их отношения, но затем передумала. А может, в этом ее убедил и сам Эли — кстати, поспешивший вернуть взятые у сестры деньги.
Словом, всё шло к свадьбе. Фрейд не скрывал, что желал бы ограничиться исключительно гражданской церемонией, в то время как вся семья Бёрнейс настаивала, чтобы брак был совершен в соответствии со всеми требованиями иудаизма: под свадебным балдахином, с произнесением обязательной ритуальной фразы «Вот ты посвящаешься мне по закону Моисея и Израиля». В итоге Бёрнейсы настояли на своем — тем более что и австрийские законы требовали для официального признания брака религиозной церемонии.
Однако в последний момент, когда всё вроде бы было улажено, свадьбу вновь пришлось отложить: в августе Фрейд неожиданно был призван на месяц в армию и отправился в качестве батальонного врача в Моравию. Оттуда он снова писал Марте полные иронии письма, едко высмеивал армейские нравы и окружающих его офицеров, но одновременно признавался, что военная жизнь излечила его от неврастении.
Это признание чрезвычайно важно.
Во-первых, здесь Фрейд впервые признаёт, что у него не всё в порядке, если не с психикой, то с нервами. Во-вторых, оно много говорит о душевном состоянии и манере поведения самого Фрейда в те годы — как известно, больные неврастенией часто «переходят от вспышек раздражительности к слезам, не могут бороться с неприятным чувством недовольства всем окружающим, утрачивают способность контролировать внешнее проявление своих эмоций»[83]. В-третьих, очень скоро неврастеники станут основными его пациентами.
Наконец, 13 сентября 1886 года в ратуше Вандсбека Зигмунд Фрейд и Марта Бёрнейс зарегистрировали свой брак. 14 сентября они уже стояли под хупой — свадебным балдахином. Еврейский свадебный обряд проводил дядя Марты Элиас, а Фрейд покорно повторял за ним все требуемые слова на иврите.
Сразу после свадьбы молодые уехали проводить медовый месяц в Любек — как и запланировал Фрейд за два года до этого. Здесь наконец сбылся его давний сон: ворота замка распахнулись и приняли в себя уставшего и иссушенного жаждой путника.