ДВА БОГАТЫРЯ
ДВА БОГАТЫРЯ
Дружили два больших художника — Репин и Суриков. Репин был старше на четыре года, он раньше кончил Академию и уже жил в Париже, когда произошел неслыханный скандал — талантливого питомца Академии В. И. Сурикова лишили золотой медали и пенсионерства. Чистяков писал об этом с негодованием художнику Поленову:
«У нас допотопные болванотропы провалили самого лучшего ученика во всей Академии Сурикова. За то, что мозоли не успел написать в картине. Не могу говорить, родной мой, об этих людях, голова сейчас заболит, и чувствуется запах падали кругом. Как тяжело быть между ними».
Суриков гордо отказался от денежной подачки, которую хотели было всучить ему потом, одумавшись, на заграничное путешествие.
Особенно подружились художники в Москве. Дружить — это значит радоваться удаче друга, печалиться провалу, стремиться предупредить ошибку. Дружить — это быть рядом, когда другу плохо, отдать ему свой мозг, сердце, душу, чтобы лучше получилась его картина. Дружить — это искренне, без кривляния и лицемерия сказать другу правду о его работе, не щадя, не прячась за жалость.
Такой была дружба Репина и Сурикова.
Увлекаясь стариной, друзья бродили по Москве, стараясь представить себе, какой она была два века назад. Вместе «ловили» интересные типы, подходящие для картин. Сурикову нужно было много персонажей, и они с Репиным вылавливали их в толпе. Как вспоминал Репин в письме к Чуковскому:
«Ну и посчастливливалось не раз. Москва богата этим товаром. Кузьма, например… Суриков его обожал и много, много раз писал с него. (Это самая видная фигура в «Казни стрельцов»)».
Черта общая у друзей — оба способны были влюбляться в человека, служившего им моделью для картины.
Кстати, и это очень важно, оба они, оставаясь верными истории, пронизывали свои сюжеты идеями современности. Деспотизм всегда был деспотизмом. Случилось так, что картина «Утро стрелецкой казни» была экспонирована весной 1881 года, и рецензии о ней появились 1 марта. Репин писал Сурикову:
«…Да все порядочные люди тронуты картиной. Писано было в «Новом времени» 1 марта, в «Порядке» 1 марта… Ну, а потом случилось событие, после которого уже не до картин пока…»
Как известно, в этот день был убит народовольцами Александр II. Да, было не до картин «пока», но после, в разгул кровавого террора, эта картина потрясала сердца людей с удесятеренной силой.
«Утро стрелецкой казни» показано на той же выставке, что и портрет Мусоргского. Стасов рассыпается в похвалах портрету, пишет о нем друзьям, в статьях, говорит с каждым, кого на выставке найдет достойным слушателем. А о картине Сурикова молчит.
Репин возмущен, он даже оскорблен, как можно было не заметить такого произведения. «Картина Сурикова делает впечатление неотразимое, глубокое на всех. Все в один голос высказали готовность дать ей самое лучшее место; у всех написано на лицах, что она — наша гордость на этой выставке… Могучая картина!» Так Репин писал Третьякову.
Неистовый критик молчит, словно вдруг ослеп. А как он обычно бывал чуток ко всему новому! И Репин строго спрашивает Стасова: «Одного не могу я понять до сих пор, как это картина Сурикова «Казнь стрельцов» не воспламенила Вас?»
Не усыпленный восторженной хвалой своему портрету, Репин все допытывается, как мог получиться со Стасовым такой конфуз.
«А более всего я сердит на Вас за пропуск Сурикова. Как это случилось?! После комплиментов даже Маковской (это достойно галантного кавалера) вдруг пройти молчанием такого слона!!! Не понимаю — это страшно меня взорвало».
При всей неукротимой самобытности Суриков иногда допускал погрешности в рисунке. Репин писал ему из Питера:
«Картина Ваша почти на всех производит впечатление. Критикуют рисунок и особенно на Кузю нападают, ярче всех паршивая академическая партия, говорят, в воскресенье Журавлев до неприличия кривлялся…»
Репина это больно ранило. Хотелось помочь другу, но так, чтобы он сам этого не заметил. И Репин вспоминает: «Завели у меня сообща вечерние рисования с обнаженной модели с тем, чтобы на эти штудии заманивать Сурикова, подвинуть слабую сторону его искусства».
На этих рисовальных вечерах собирались многие художники; иногда жена Репина Вера Алексеевна что-нибудь читала вслух. Сохранился рисунок Репина, изображающий такой рисовальный вечер. Есть и отдельные рисунки с натурщиков. Можно сравнить два рисунка друзей — Репина и Сурикова. Оба рисовали сепией с одного и того же мальчика, сидели рядом, в полутора метрах от модели. Репин рисовал слева, суриков — справа.
Если подумать о том, что такие встречи происходили каждую неделю, то можно понять, какую ощутимую услугу другу оказал Репин, как тонко, не задевая самолюбия, он помогал совершенствоваться Сурикову.
Часто бывали они друг у друга в мастерских, видели все стадии создания картин, советовались. В письме к Чистякову Репин сообщает:
«Суриков молодцом: картину свою подмалевал сильно и очень оригинально, впечатление здоровое, натуральное».
Такое тесное общение с Суриковым и для Репина было чудесной школой. Если Репин превосходил Сурикова как рисовальщик, то Суриков превосходил Репина как колорист — им было чему поучиться друг у друга.
Репинская палитра становится все богаче, ярче и разнообразнее, а упорство в работе все изумительнее.
Счастливая дружба этих великанов повергла в уныние «паршивую академическую партию», и по свету поползли гадкие провокационные сплетни о зависти, якобы существовавшей между друзьями.
К. Чуковский пишет в своих воспоминаниях:
«Но в обывательских кругах постоянно твердили о тайном соперничестве Репина с Суриковым, о той зависти, которую они будто бы питают друг к другу. Я как-то написал об этом Репину. Он ответил мне обширным письмом: «…А про Сурикова — удивляюсь Вашим сомнениям по поводу наших отношений — ведь Вы же сами свидетель: в «Княжьем дворе» при Вас же мы чуть не больше недели жили, видались, обедали и чаевали в 4 часа. Какого еще Вам свидетельства! И что можно придумать плохого о наших старо-товарищеских отношениях? Даже, подумав немного, я бы окрестил наши отношения — казаческим побратимством. Были моменты, когда он даже плакал (человек сентиментальный сказал бы: «на моей груди»). Он плакал, рассказывая о смерти своей жены, слегка положив руку на мое плечо. Словом, более близких отношений у меня не было ни с одним товарищем».
«Распрей и никакого антиподства между нами не было… — писал мне Репин в другом, более раннем письме. — Как мне, так и ему — Сурикову — многое хотелось выслушать и спросить по поводу наших работ, которые поглощали нас; и бесконечные вопросы так и скакали перед нами и требовали ответов. И все это на дивном фоне великих шедевров (конечно, в воображении!), которые окружали нас, излюбленные, бессмертные, вечные. Мы много видели, горячо любили искусство и были постоянно, как в концерте, окружены проходившими перед нашими глазами — один за другим — дивными созданиями гениев».
Спор о том, было ли глухое соперничество между двумя великими художниками, можно решить и проще, не прибегая к свидетельству самого Репина, — нужно только повнимательнее всмотреться в портрет Сурикова, писанный Репиным в восьмидесятые годы. Он закончил его именно в тот год, когда ушел с передвижной выставки потрясенный показанной там картиной Сурикова «Боярыня Морозова».
Портрет своего друга художник написал с таким откровенным восхищением, так нежно, будто позировала ему пылко любимая девушка. Он написал Сурикова, преклоняясь перед цельностью его натуры, почти детской чистотой, наивностью, предельной искренностью. Он красив, этот человек с сердцем, не умеющим лгать. Темная, спутанная шапка волос на очень круглой голове, округлая бородка, закругляющаяся линия усов. В этом лице нет ни одной резкой линии — все мягкое, круглое, скользящее; поэтому и общее впечатление от портрета — большой мягкости, доброты, пленительного обаяния. Он чем-то очень напоминает серовскую девочку с персиками. Не целомудренной ли чистотой?
Репин, кисть которого никогда не умела лгать, лучше всяких слов в этом портрете выразил свое отношение к товарищу. Он любовался также мощью его таланта, звонкостью его палитры. Многие из качеств, присущих другу, были для Репина далекими, недосягаемыми. Но именно потому, что Суриков был так не похож на него, он создал портрет, в котором выразил свой восторг.
Как-то, еще из Чугуева, во время размолвки со Стасовым, Репин писал ему с мальчишеской запальчивостью:
«Смею уверить Вас, тою полосою России, по которой мне довелось проехать, и тем множеством грамотных и безграмотных людей, интеллигентных и полудиких, которые останавливали меня на улицах даже (всего бывало) и расспрашивали при этом, не тот ли самый я художник, про которого они так много слышали; при знакомстве всяком повторяется та же история; конечно, в числе справедливых слухов много ходит басен даже. Но общее сходится на том, что я якобы «первый русский художник».
Эта не лишенная комизма вспышка самолюбия была единственным грехом Репина в этом роде и уже никогда на протяжении всей жизни не повторявшимся. Повинен в ней был и сам Стасов, любивший раздавать номера художникам. Старая и скверная манера, порожденная деспотической иерархией.
В общении с Суриковым Репин много понял, в том числе и то, что художники должны быть не «первыми» или «вторыми», а разными, и притом каждый самим собой, прекрасным своей неповторимостью.