Эрдманы
Эрдманы
Николай Эрдман был Человек. Это слово, как видите, я пишу с большой буквы. И поскольку он заслуженно носил такое прекрасное имя, я предлагаю вашему вниманию эти несколько страниц. Несколько — потому что о Николае Эрдмане — писателе, драматурге, сатирике, сценаристе — уже написана целая книга. Так что никаких творческих вопросов, связанных с его литературной деятельностью, поднимать не буду: этим успешно занялись другие.
Все началось сравнительно недавно — всего каких-нибудь шестьдесят семь лет тому назад. В Доме техники на Мясницкой. Дело было вечером. В зале — концерт. На эстраде — знаменитое московское трио: Шор, Крейн и Эрлих. Успех — огромный: тогда ценили и ходили слушать музыку — классическую, великую, вечную.
Барабанов и тарелок в трио не было: всего лишь рояль, скрипка и виолончель. Но зато, повторяю, имелась — Музыка.
После концерта дядя моей жены — он играл на рояле — познакомил меня со своим другом и одним из постоянных слушателей (теперь они почему-то называются зрителями) московского трио — Робертом Эдуардовичем Эрдманом. Этот могучий мужчина пришел послушать Бетховена со своими сыновьями: Борей — старшим и Колей — младшим. Боря был на год старше меня, Коля — на два года моложе. С этого дня началась моя дружба с другим московским трио: Эрдманами — отцом и двумя его сыновьями.
Через два дня Коля позвонил мне и предложил встретиться у Храма Христа Спасителя (я жил рядом). Немедленно прибыл на свидание. Коля был с Борей, а чуть подальше стоял Роберт Эдуардович. Как-то странно осмотрел меня: с ног до головы и поперек. Разговор начал Коля:
— Когда тебя учили в Швейцарии, ты занимался боксом?
— Конечно! — ответил я. — В течение десяти лет — до окончания школы. И между прочим, довольно успешно. А почему это тебя вдруг заинтересовало?
За сына ответил Роберт Эдуардович:
— Потому что я тренирую моих детей на берегу Москва-реки.
Сразу я ничего не понял. Надо сказать, что Эрдман-старший был немцем и говорил по-русски с незабываемым акцентом. Впоследствии я завоевал его доброе отношение тем, что читал ему, запомнившиеся еще с детства немецкие стихи. Особенно он любил «Песнь о Зигфриде» и балладу об императоре Фридрихе Барбароссе. Но сейчас — не об этом. Роберт Эдуардович продолжил свои объяснения:
— Вайс ду… Ох, извини! Знаешь ли ты, что такое «стенка»?
— Знаю. По-немецки будет «ванд».
— Правильно.
— Так что: мы будем здесь строить стенку?
Роберт Эдуардович рассмеялся:
— Нет, нет, готес вилен! Стенка —.значит, когда молодые люди из Хамовников бьются честно на кулаках с молодых людей из Замоскворечья! (Эту фразу я помню дословно до сих пор!)
— Сначала ты посмотришь, а потом, если тебе понравится, можешь тоже…
Через полчаса грянул бой. Коля и Боря бились рядом, мгновенно поддерживая друг друга. Роберт Эдуардович одобрительно кивал головой, когда положительно расценивал действия сыновей. Это было чисто мужское «развлечение», самый что ни на есть честный бой. Когда у одного замоскворецкого под перчаткой правой руки хамовнические обнаружили кастет, то его — за этот подлый поступок — били уже свои.
Мимо — по Волхонке — проезжал ломовой извозчик. Он резко остановил лошадей, быстро спустился на набережную и с ходу вступил в бой. Ему сразу вмазали по сопатке, и он с разбитым носом, но счастливый, что немного размялся, вернулся к своей телеге. Вытирая кровавые сопли, поехал дальше.
Впоследствии Боря, Коля и я несколько раз выходили уже втроем, точно согласовывая нашу «работу»: получалось отлично!
Боря был художником, Коля — литератором, я — журналистом. Наверное, поэтому у меня было больше общего с Колей. Так мы и продружили всю жизнь.
Коля взялся быть моим путеводителем по зрелищным предприятиям Москвы. Признавая все величие искусства прошлого — и Большого, и Малого, и Художественного, — он больше всего любил спектакли Николая Фореггера в «Мастфоре» на Арбате.
«Хорошее отношение к лошадям», «Тайна Канарских островов» — маленькие сценические жемчужины, просмотр которых так скрашивал нашу жизнь. Почти уверен, что, отчасти, свою профессию драматурга я определил благодаря влиянию, которое на меня оказывало общение с Николаем Эрдманом.
Но все-таки нас связывала не только любовь к театру и общность профессии. Я почувствовал, что Коля нуждается во мне как в конфиденте — человеке, которому он может поведать и доверить свои самые сокровенные мысли, замыслы, надежды. И я был ему верен до конца. Почему? Потому что в высказываниях моего друга, в его взглядах и оценках происходящего вокруг, в его осмысливании взрывной волны культурного моря нашего молодого государства, в несовпадении его пристальных взглядов с точками зрения других наших друзей и коллег, в его особом ощущении действительности, которую он оценивал и закреплял на бумаге — только ему одному присущим сатирическим пером — во всем этом я чувствовал такую глыбу правды и чистоты, что даже одной сотой доли ее хватало мне, чтобы утвердиться в правильности моих собственных мыслей, формы труда, отношения к жизни. Для меня Коля был животворным источником, примером бескомпромиссности, современным неистовым Роландом — рыцарем без страха и упрека.
Возможно, что все вышесказанное воспримется как лирика, да притом еще старческая, почти покаянная… Дудки! Я пишу о Николае Эрдмане, Человеке, который был для меня символом Жизни — самого ценного, что есть и может быть у каждого живого существа.
В 1925 году Коля написал свою первую комедию «Мандат». Сначала он прочитал ее матери, отцу и Борису (не помню: был ли Боря тогда уже женат на Верочке Друцкой, чудесной эстрадной танцовщице. Если да, то и она слушала пьесу).
— Доиграешься! — по окончании прочтения резюмировал Роберт Эдуардович и добавил еще что-то по-немецки.
После того, как Коля рассказал все это мне, я предложил ему прочитать свою комедию у нас — в «Крестьянской газете», где я работал внештатным сотрудником.
Читка состоялась. Присутствовали: главный редактор Семен Урицкий, его зам. Николай Одоев (Тришин), Андрей Платонов, Михаил Шолохов и я. Успех — огромный. Полное благословение.
— Искренне, по-доброму завидую, — сказал Андрей Платонов.
— Да, сильная штука! — поддержал его Шолохов, в ту пору совсем молодой, начинающий писатель, но уже приступивший к работе над материалом о событиях недавнего прошлого на Дону.
— Кто будет ставить? — спросил главный.
— Веду переговоры со Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом. Если все пройдет цензуру, будет ставить сам! Так он сказал, по крайней мере!..
Как известно, премьера «Мандата» состоялась. Успех был грандиозный. Мы все были на этом первом спектакле — кроме Шолохова, который прислал поздравительную телеграмму.
После этого у Коли с Андреем Платоновым возникла дружба. Они читали друг другу многие свои работы. Их разговоры, обсуждения заслуживают — если бы они были записаны — отдельного издания. Это не было столкновением двух разных направлений, нет. На одной такой встрече мне посчастливилось присутствовать — в кафе «Националь», которое очень часто посещали литераторы. Речь тогда шла о платоновских «Епифанских шлюзах». Наблюдатель со стороны мог подумать, что эти два человека говорят о самых обыкновенных житейских делах: так спокойно и ровно текла их беседа. Но сколько же было в ней взаимомудрости, по-разному изложенного, но такого одинакового мировоззрения. Это сидели два человека, стремившиеся из Космоса вернуться на родную планету, которые приземлились одновременно в одной и той же точке, хотя летели с разных высот и разных сторон.
Оба они — Эрдман и Платонов — составили в моем представлении единый образ, имя которому Мудрость. Да, все это было…
Платонов умер в 1951-м. Ему исполнилось всего пятьдесят два. Коля с большим трудом перенес уход своего близкого друга. Мы — тоже.
Через три года после «Мандата» был написан «Самоубийца», премьера которого не состоялась. Но зато, кажется в 1930 году, состоялся арест Коли в Гаграх. Причина: «острый язык». Какой-то крепкий анекдот был рассказан Балтрушайтису, литовскому послу в Москве. Очевидно, кроме него анекдот услышал еще кто-то. В общем, Коля — исчез. Обнаружился он где-то в далекой Сибири. Поэтому первое письмо, которое дошло до его уважаемой матушки, было подписано: «Твой сын — мамин-Сибиряк». Значит, и там Коля оставался Человеком.
Когда он вернулся и мы встретились, на все мои расспросы Коля отвечал скупо, беззлобно, обыкновенно. Но что я понял твердо, так это то, что репрессия не оказала на него никакого влияния: он — не изменился! И все-таки я настаивал:
— Неужели ты не можешь мне рассказать?..
— Что ты хочешь?
— Что-нибудь такое, что — за эти годы — произвело на тебя наибольшее впечатление?
— И достойное рассказа?
— Да, конечно. Именно твоего!
Он заговорил не сразу: видимо, выбор был невелик. И вдруг:
— Ну вот, пожалуй… Когда я ехал туда, меня сопровождал фельдъегерь. Путешествие обычное, многократно описанное еще ссыльными девятнадцатого века. Очевидно, в этой области у нас ничто не изменилось: те же дороги, те же направления, те же станционные смотрители. На одной из остановок, примерно на полпути, — небольшой отдых. Пьем чай. Ну, для станционного смотрителя я — никто, ноль. Поэтому на меня и не обращали внимания, ведя беседу только с моим сопровождающим. Неожиданно заиграло радио. Пела женщина, местная актриса. И тогда хозяин станции спросил у фельдъегеря:
— Вот слышите, поет наша — из Красноярска. Хорошо поет. Но когда ту же песню исполняет ваша — московская — артистка, ну, тогда совсем другое дело: голос — громче, куда чище, каждое слово понятно! В чем же тут причина?
И мой сопровождающий, прихлебывая чай из блюдечка, глубокомысленно разъяснил:
— Питание!
Это все, чем Коля поделился со мной, считая такое происшествие единственно достойным быть рассказанным людям на свободе.
Потом было много разного: сценарии, написанные им совместно с Владимиром Массом; фильмы, поставленные по этим сценариям и прошедшие по всем экранам Земли (достаточно назвать «Веселых ребят»); потом была женитьба на Наташе Чидсон, нашей дорогой Чипе (так ее звали близкие друзья), прелестной балерине, незаурядной личности, достойной подруге ее достойного мужа (острого слова Наташи побаивался даже сам Юрий Файер, знаменитый дирижер балетных спектаклей Большого театра). Потом из жизни ушел отец, а в 1960-м — умер Борис. Мать едва перенесла их уход.
После Владимира Масса соавтором Николая Эрдмана стал Михаил Вольпин. Ион, и Масс были соратниками достойными, так что работа спорилась, и Коля — до последнего дня — оставался в строю. Но стоял он в рядах наступающей литературы, той, которая не поддалась ударам застоя. Стоял во весь свой рост, не склонив головы. Таким и ушел в 1970-м, уже — навсегда.
Но в сердце моем — остался навеки, ибо он был тем, кто имеет право называться Человеком — это звучит все-таки гордо!