Тяжелое воспоминание
Тяжелое воспоминание
Как- то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
- Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
- С кем имею честь разговаривать?
- С кем? - сердито отвечал я. - С начальником Московской сыскной полиции.
Он вежливо поклонился.
- Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
- Ну, знаете, - отвечал он, - этого в двух словах не расскажешь.
- Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
- Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
- Надеюсь - бессрочная каторга, а еще вернее - виселица.
- Как каторга?! - взволновался он. - Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите - каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
- Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
- Именно, именно! - убежденно и радостно сказал он.
Я удивленно вскинул глазами.
- Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
- Говорите!
- Я очень утомлен, разрешите сесть.
- Садитесь.
Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
- Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование "Эмоциональность правосознания".
Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
- Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
- Петражицкий?! - и он презрительно усмехнулся. - Нет-с!
Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем - все это не важно и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись.
Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. "Безумец и тысячу раз безумец! - подумал я, - так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!" Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, - словом, все то, чем я жил доселе! "Конечно, - сказал я себе, - время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами.
Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости - этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе". К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19... года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся.
Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту - пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам и нет тех "содомских" грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами.
Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. "О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!" - воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана. Если я убью должностное лицо, палач свершит надо мной операцию, на которую у меня не хватает собственных сил. На минуту, правда, что-то дрогнуло в сердце: за что я убью человека? Но я быстро отогнал эти малодушные соображения. Что значит жизнь какого-нибудь городового, когда мной загублено уже столько юных душ?
Итак, я принял решение. Положив заряженный револьвер в карман, я вышел на улицу. На перекрестке я увидел городового, подошел и в упор выстрелил ему в голову. Теперь я требую справедливого применения ко мне закона.
В кабинете воцарилось молчание. Я прервал его словами:
- Конечно, ваше преступление гнусно, но все же вам место не на эшафоте, а в сумасшедшем доме.
Мой собеседник вскочил.
- Как, и вы туда же?! И вы стращаете меня проклятым призраком.
Ложь, тысячу раз ложь! Я здоров, как вы, и действовал в здравом уме и твердой памяти! Вы не смеете отказывать мне в правосудии. Если вы не казните меня, я сбегу из любой тюрьмы и убью вас, вашего градоначальника, вашего министра и, если понадобится, самого государя.
Я пустился на хитрость.
- Хорошо, я исполню вашу просьбу. Успокойтесь. Но еще раз подумайте, твердо ли вами принято решение умереть?
- О, да, да! - сказал он с дрожью в голосе, простирая руки.
Я нажал кнопку:
- Попросите ко мне Николая Ивановича (так звали нашего полицейского врача), - сказал я вошедшему курьеру.
И когда тот явился, я, подмигнув ему, приказал:
- Палач, вот твоя жертва! Сегодня же повесить!
Часа через два врач, отвезший больного в лечебницу, мне рассказывал:
- Всю дорогу в карете длился припадок больного. Он был решительно невменяем и умолял меня лишь об одном: "Как можно скорее и меньше боли. Намыльте, как следует быть, веревку и сделайте хорошенько петлю. Чрезвычайно важно, чтобы смерть наступила не от задушения, а с переломом шейного позвонка - от мгновенного паралича!" Я обещал и, привезя в больницу, сдал пациента старшему врачу, т. е. "председателю военного суда", как я пояснил больному.