Павел Нерлер. Лютик из заресничной страны (предисловие)

Павел Нерлер. Лютик из заресничной страны (предисловие)

Дичок, медвежонок, Миньона…

О. Мандельштам

В Лютике не было как будто ничего особенного, а все вместе было удивительно гармонично; ни одна фотография не передает ее очарования.

Е. Мандельштам

То была какая-то беззащитная принцесса из волшебной сказки, потерявшаяся в этом мире.

Н. Мандельштам

Я спрашивал тогда бабушку:

«Ведь Лютик — это такой цветок, а почему маму называют Лютиком?»

Она ответила: «В детстве твоя мама и была как цветочек».

А. Смольевский

1

…Нескольких стихотворений, обращенных Осипом Мандельштамом к Ольге Ваксель или же посвященных ее памяти, оказалось вполне достаточно для того, чтобы заинтересоваться адресатом и посвятить ей самой отдельную книгу.

Так и поступил Александр Ласкин, написавший о Ваксель документальную повесть «Ангел, летящий на велосипеде»[2]. При этом он опирался на архив О. Ваксель, предоставленный в его распоряжение ее сыном А. А. Смольевским: в этом архиве — ее воспоминания, стихи и рисунки. Вместе с тем повесть, хотя бы и документальная, создавалась по законам художественного, а не научного жанра, и ее изначальные первоисточники оставались в тени.

Именно они и выходят на свет и в свет с появлением настоящей книги: полный корпус стихотворений и воспоминаний Ольги Ваксель, подготовленных текстологически (по оригиналам), откомментированных и проиллюстрированных фотографиями и рисунками.

При этом вся книга посвящена памяти Арсения Арсеньевича Смольевского, сына Ольги Ваксель[3]. Это благодаря ему читатель может теперь узнать о его матери, так сказать, из первых рук — от нее самой.

2

Итак, мы обратились к архиву Ольги Ваксель. И тут-то произошло самое неожиданное и самое важное: оказалось, что Лютик (домашнее прозвище Ольги Ваксель) была куда более сложной, глубокой и самостоятельной фигурой, чем это было принято полагать, основываясь на одних лишь воспоминаниях Н.Я. Мандельштам: та нарисовала ее как красавицу-капризулю и марионетку в материнских руках. Крупным планом всплывает другой ее образ, именно тот, что мы уже знаем по мандельштамовским стихам. И даже начинает казаться, что понимаешь, в чем секрет ее привлекательности. Он не только в женской красоте и обаянии, но еще и в том, что мы назвали бы гением жизнетворчества.

Потрясающие вкус, находчивость, шарм, искренность… Состряпать гениальные завтраки — буквально из ничего, сшить гениальный вечерний наряд — из шторы или прогнать разбойников гениально находчивой фразой («Эй, Коля, Петя, Миша, вставайте, разбойники пришли!»[4]) и ручным фонариком, изображающим пистолет, — вот что было ее стихией и ее амплуа.

Существенное проявление жизнетворческих талантов Лютика и ее поэзия. Не так уж важно, что объективно Ольга Ваксель была поэтом слабым, откровенно подражающим Ахматовой периода «Четок», Гумилеву — «Романтических цветов» и, немного, Мандельштаму — «Камня».

Важнее всего тут было само поэтическое мироощущение, к которому она чувствовала себя причастной и из которого вытекало ее отношения к стихам и к понимаю поэзии.

Жизнетворчество Ольги Ваксель распространялось и на ее личную жизнь. Тут оно было часто загадочным и непредсказуемым даже для нее самой. Какой-то механизм, запрограммированный сначала на восторг и взлет, а потом на крах, на падение, на разрыв, на развод и — в самом крайнем случае — на выстрел!

Но вот быть хорошей матерью, например, в ее амплуа не входило. В иные периоды она как будто напрочь забывала, что у нее есть сын. «Общество Аси[5] — это хорошо, но не вечно же! Полтора месяца полнейшего одиночество даже мне показались целой вечностью». Больного и слабого, но формально пристроенного куда-то, она могла не видеть сына неделями, легко уговаривая себя тем, что с ним все в порядке (как это и было, например, в 1929 г., когда заболевшего корью Асика поместили в лазарет в Сиверской,

известив ее телеграммой).

Казалось бы, ребенок должен был если не ненавидеть, то уж во всяком случае недолюбливать столь эгоистичную и эгоцентричную мать, — на деле же он ее буквально боготворил и никогда ни за что не осуждал, во всех ее конфликтах (с отцом ли, с бабушкой или с кем-то еще) преданно вставая на ее и только на ее сторону.

Конфликтов же в жизни Лютика было с лихвой, как и приводящих к ним контактов. Ее общительность не знала ни границ, ни усталости. Круг знакомств еще с детства был необъятным и охватывал сотни людей — от портовой голи до государя императора.

Твердое знание о ее семье, о ее матери, отце и отчиме позволяет лучше понять то, что произошло с нею самой: сложносоставные (но фактически безмужние) семьи — и у ее матери[6], и у нее. Родители разошлись, когда ей не было и трех лет, она же ушла от мужа, не дождавшись даже рождения сына (развелись они спустя год, и еще год прошел, пока отец, у которого жил ребенок, не отдал его матери).

Осипа Эмильевича она и Надежда Яковлевна в шутку называли «мормоном», весело и прозрачно намекая на практикуемую мормонами полигамию. Пишет об этом, как и о многом другом, Ольга Александровна легко и без всякой застенчивости — чувствуется, что сексуальная революция произошла у нее лично уже давно.

«Грозный муж» Арсений Федорович не был ее первым мужчиной (невинности Ольга лишилась в 11 лет, в сущности из любопытства), но первая же близость с ним показалась ей настолько отвратительной, что она его возненавидела. Боясь перенести эту ненависть на всех мужчин, она испробовала то же самое и с другим («для сравнения», как она холодно пишет) и, увы, с неизменным результатом. Все это, возможно, проясняет порхающий стереотип ее последующего поведения с бесчисленными ухажерами, разочароваться в которых она так боялась: быстро и легко, почти бездумно сойтись — и еще быстрей и еще легче, безо всяких сожалений расстаться!

И все-таки главный «мормон» воспоминаний Ольги Ваксель, бесспорно, — она сама: от ее скоротечных романов и увлечений просто рябит в глазах, на некоторых страницах умещается по два, а то и три партнера, зато о каждом (или о каждой) она находит как доброе слово, так и не очень доброе.

Сил удержаться и устоять хватало ей самое большее на неделю. Рациональнейший Е.Э. Мандельштам, де факто жених Лютика летом 1927 г., сам отказался от нее после того, как встретил ее на батумской набережной со своим приятелем, с которым накануне и познакомил. Но вот что характерно: и спустя 40 лет после событий он, беседуя с третьим участником этого путешествия — Арсением Арсеньевичем, явно сожалел о том, что Ольга не осталась с ним и не вышла за него замуж.

А вот как она пишет о своем втором муже: «…Зная себя, я не надеялась сохранить такие же чувства, тем более что характер их был слишком реальный. Мне жалко было Льва, который плакал как ребёнок, уходя по моему капризу в такой далёкий рейс. Было несомненно, что если он не любил меня, когда мы поженились, то любит теперь, как только можно любить на Земле. Я сама в эти последние дни любила его без памяти. <…> В это время мне пришла в голову мысль немного поинтересоваться моей соседкой по дому…»

И так далее…

Каждый из очарованных и брошенных ею мужчин, — а «общей не ушли судьбы» не только братья Мандельштамы, а буквально все, не исключая по-своему и Христиана Вистендаля, — был с нею по-настоящему счастлив! Иначе бы не возвращались они к ней или за ней почти каждый так упорно и дружно.

Гётевский образ Миньоны из «Вильгельма Мейстера», возникший у Мандельштама, удивительно точен. Ольга и была его живым воплощением: бродячая циркачка, поющая дивные песни, околдовывающие слушателей, девчонка почти, рядящаяся в мужские одежды, и в то же время зрелая чувственная женщина, умеющая глубоко и возвышенно любить и страдать. Вместе с тем было в Лютике что-то и от Кармен — бесконечно женственной, непреодолимо влекущей, вожделенно греховной и патологически неверной, а также от Гермины, богемной умницы-грешницы из «Степного волка» Гессе, густо настоянного все на том же Гете. В неодолимой притягательности богемы и в ее творческом начале — ее страшная сила, а в неотвратимой и после нее изжоге и мути — ее небесплодная суть.

Всем им прямой противоположностью была бы, кажется, Гретхен из «Фауста» — милое и безгрешное существо, созданное для семейного счастья и сулящее именно его, но — милостью дьявола — распятое вместе с дитем на кресте людских предрассудков!

Не оттого ли так тянется — пусть и безнадежно — Лютик и к чему-то прямо противоположному или попросту к нормальному — к подруге ли Лёле Масловской, к Саше ли Кагану («совершеннейшему человеческому существу», осторожно пытавшемуся, пусть и безуспешно, перевоспитать ее) или к тому же Христиану Вистендалю?

3

Воспоминания Ольги Ваксель содержат в себе важный предметный комментарий к мандельштамовским стихам. Так, «медвежонок» — это ее детская любовь к плюшевым мишкам — будь то чужой «большой медведь с пуговичными глазами, очень грустный и лохматый» или собственный «большой толстый мишка с очень длинной шерстью и кротким выражением лица».

Ольга Ваксель — вся волшебство и непосредственность, но вовсе не святость и отнюдь не простота. Это видно уже из того, что в своих воспоминаниях она говорит много и весьма откровенно, но говорит далеко не все и вспоминает не о всех, кого определенно помнила[7]!

Например, она сознательно умалчивает о том, что знала Осипа Мандельштама еще по дореволюционному Коктебелю, и вовсе не упоминает Евгения Мандельштама, так что читатель может подумать, что ее черноморское путешествие 1927 г. с сыном было эдаким аскетически одиноким[8], тогда как на самом деле оно более всего походило на медовый месяц.

Зато она небрежно вставляет имя поэта в другом месте, и это упоминание, датируемое осенью 1916 г., заставляет кое-что переосмыслить в биографии и самого Мандельштама.

7 июня 1916 г. Осип Мандельштам вместе со средним братом Шурой приехал в Коктебель, где они провели около полутора месяцев — до тех пор, пока 24 или 25 июля телеграмма о том, что при смерти находится их мать, не вернула братьев в Петроград. В промежутке обычное коктебельское обормотство и несколько совместных с Ходасевичем и Волошиным поэтических выступлений на разных площадках Коктебеля и Феодосии.

Ольга Ваксель, заболевшая весной 1916 г. ревматизмом, находилась в Коктебеле уже с 8 мая. Вместе с ней были друзья ее матери — Георгий Владимирович Кусов и художница Варвара Матвеевна Баруздина («Матвеич»). Ее мать, Юлия Федоровна Львова, приехала позднее, около 22 мая, с тем чтобы уехать вместе с дочерью в Петроград около 13 августа[9]. 17 мая в Коктебель приехала Марина Цветаева с Сергеем Эфроном — с тем, чтобы уехать уже через пять дней (Эфрона вызвали телеграммой в военный комиссариат), но успела заявить, что в «это лето в Коктебеле нет духа приключений»[10].

Иного мнения была 14-летняя Олечка Ваксель «…Исходив эти горы вдоль и поперек, я полюбила их…» Поразил ее и волошинский Дом поэта, населенный «…почти исключительно петроградской и московской богемой. Было несколько поэтов (и тут она выразительно умолчала о Мандельштаме. — П. Н.), порядочно актеров, пара музыкантов». Несколькими страницами ниже: «Иногда в мастерской Макса устраивались вечера поэзии, в которых принимали участие все проживавшие в Коктебеле поэты разных направлений (еще одно выразительное умолчание об Осипе Эмильевиче. — П. Н.). Слушателями были избранные ценители искусств».

Видимо, именно в Коктебеле Ольга и начала писать стихи. На обратном пути, не желая покидать это счастливое место, она «всю дорогу ревела от огорчения и писала массу стихов и обещала сама себе туда вернуться на следующее лето».

Она сполна оценила и полюбила артистически-богемную атмосферу Коктебеля, к тому же она была влюблена — но не в 25-летнего поэта с длиннющими ресницами, а в 16-летнего Лелю Павлова, сына одного из коктебельских дачевладельцев. Большая полудетская-полувзрослая компания совершала частые вылазки в карадагские бухты, Лютик бегала между морем и берегом — сообразно возрасту — в трусиках и сетке[11]. Мандельштама в эти вылазки, судя по ее воспоминаниям, не брали, но в том-то и дело, что строго по ее воспоминаниям судить как раз и не надо.

Осмелюсь предположить, что Мандельштам все же был членом этой развеселой «сердоликовой» компаний и что, когда в июле 1935 г. в Воронеже он вспомнил о Коктебеле и написал эти стихи, –

Исполню дымчатый обряд:

В опале предо мной лежат… —

он вспомнил и об Ольге Ваксель в 1916 г. — его июньские стихи ее памяти еще не остыли!..

И если бы там, в Сердоликовой бухте, его не было, то с чего бы это вдруг он стал осенью того же 1916 г. изображать из себя родственника нашей институтки, навещать ее в приемные дни в Екатерининском институте, располагавшемся на Фонтанке[12].

Об этом визите, кстати, сказано в воспоминаниях Лютика, и имя Мандельштама наконец-то названо:

В приемные дни дежурили в зале девочки, никого не ожидавшие к себе на прием. В двух концах зала сидели за столом инспектрисы, окруженные сидящими на длинных скамьях дежурными, к ней подходят родственники, называют фамилию, класс и степень своего родства. Молодых людей, приходивших на прием, допрашивали очень тщательно, но все они прикидывались родственниками, пленяли инспектрису хорошими манерами и проходили. Таким образом, у меня перебывали Арсений Федорович[13], узнавший о моем пребывании в институте от своей приятельницы — учительницы музыки, поэт Мандельштам, Георгий Владимирович Кусов и мои друзья детства Аркадий Петерс, молодой офицер, и Юра Пушкин.

Мечта Лютика сбылась, и она побывала в Коктебеле и следующим летом — в 1917 г. 20 июня ее привезла мать, но пробыла она с дочерью недолго — не более двух недель, после чего уехала, оставив ее под опекой семейства Ниселовских. Сама же Ольга провела в Коктебеле больше двух месяцев — вплоть до начала сентября[14]. О, это была уже кто угодно, только не дитя в трусиках и сеточке! Без разрешения и без спросу она отважилась на самостоятельную двухнедельную «прогулку» по Крыму, но имени своего спутника или спутников, что характерно, не назвала. Но это был определенно не 17-летний уже Лёля Павлов, поцеловать которого в первый и единственный в жизни раз Лютик решилась лишь в день своего внезапного оставления Коктебеля.

Очень долго — примерно с 20 мая по 10 октября — был в 1917 г. в Крыму и Осип Мандельштам. Сначала около месяца он прожил в Алуште (на даче актрисы Е.П. Магденко), затем 22 июня переехал в Коктебель, откуда снова вернулся в Алушту в конце июля, но на этот раз ненадолго, ибо с августа по октябрь он жил в Феодосии.

Таким образом, как минимум на месяц — с 23 июня и по конец июля 1917 г. — Мандельштам совпал в Коктебеле с Лютиком. Едва ли он имел какое-либо отношение к Ольгиной отлучке, но и в том, что они в Коктебеле виделись и общались, сомневаться не приходится.

Не об этом ли лете у Мандельштама сказано в стихах 1931 г.:

…Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных

Я убежал к нереидам на Черное море,

И от красавиц тогдашних — от тех европеянок нежных —

Сколько я принял смущенья, надсады и горя!..

Кто они — «те европеянки нежные»? Соломка, соломинка — Саломея Андроникова? Или Марина Цветаева) в чей «монастырь» в Александровой слободе Мандельштам буквально приперся, непрошеный, в прошлогоднем июне, после чего, уже в Крыму, она избегала оставаться с ним наедине? А может, Анна Зельманова? Или Анна Радлова? Или сама Вера Судейкина в Алуште? Или кто-то еще? Ведь недаром на 1916 г. приходится бум мандельштамовских записей в дамских альбомах! И нет ли среди этих «тех» хотя бы малой частички уже и от Лютика?..

4

Как бы то ни было, но не так уж и не права была Анна Ахматова, когда, читая воспоминания и стихи Ольги, вздрагивала на слове «реснички». Это слово было для индикатором одного и только одного человека — Осипа Мандельштама. «Колют ресницы…»[15], «Как будто я повис на собственных ресницах…»[16] — Мандельштам буквально ощущал свои ресницы как «какой-то добавочный орган»[17].

И даже если Христиан Вистендаль, норвежский вице-консул, и был прозван Ольгой Ваксель «ресничками», то он мог быть вторым. Первыми «ресничками» был Осип Мандельштам: оттого-то и приняла она поначалу своего викинга Христиана за еврея.

Следующая встреча Лютика и «Ресничек первых» произошла в середине января 1925 г. Но что это была за встреча!

Словно молния поразила поэта, когда он вдруг — на улице и совершенно случайно — встретил Ольгу. Перед ним стояла не девушка-цветок из 17-го года (и уже тем более не девочка в трусиках и сеточке из 16-го года), а, по выражениям Ахматовой, самая настоящая «ослепительная красавица»[18], прекрасная, «как Божье солнце»[19].

Он был сражен, причем настолько, что не замечал ни обострения болезни жены, ни собственных сердечной — в прямом смысле слова — болезни и одышки.

Все было ярко и скоротечно — и в середине марта все уже кончилось. Если не считать двух замечательных стихотворений…

«Дура была Ольга — такие стихи получила!..»[20]

5

Версии, прозвучавшие из двух женских углов этого треугольника, прямо противоположные. Согласно Ваксель, у них был некий гетерогамный союз во главе с Надюшей, как ее называет Ольга. И все бы ничего, если бы третий, Осип Мандельштам, этим и ограничился, но тот вздумал разрушить этот гедонистический оазис и, бросив жену, непременно хотел жениться на Ольге. Согласно «Надюше», Ольга была плакса и маменькина дочка, откровенно — и под дирижерскую палочку матери — отбивавшая у нее мужа и не стеснявшаяся заявиться к ним даже после того, как Мандельштам — неожиданно и твердо — сделал окончательный выбор.

Надежда Яковлевна высказывалась по этому поводу как минимум четырежды: в письмах Александру Гладкову и Тате Лившиц и дважды в воспоминаниях — в книге «Об Ахматовой» и во «Второй книге».

Наиболее лаконичным было первое по времени высказывание — в книге об Анне Ахматовой:

И всё же настоящая дружба началась не в первые наши встречи, а в марте 1925 года в Царском Селе. Это было трудное время единственного серьезного кризиса в наших отношениях с О.М. В январе 1925 года О.М. случайно встретил на улице Ольгу Ваксель, которую знал еще девочкой-институткой, и привел к нам. Два стихотворения говорят о том, как дальше обернулись их отношения. Из ложного самолюбия я молчала и втайне готовила удар. В середине марта я сложила чемодан и ждала Т., чтобы он забрал меня к себе.

В этот момент случайно пришел О.М. Он выпроводил появившегося Т., заставил соединить себя с Ольгой, довольно грубо простился с ней* [*Я в ужасе вырвала у него трубку, но он нажал на рычаг, и я успела только услыхать, что она плачет.]. Затем он взял меня в охапку и увез в Царское Село.

Меня и сейчас удивляет его жесткий выбор и твердая воля в этой истории. В те годы к разводам относились легко. Развестись было гораздо легче, чем остаться вместе. Ольга была хороша, «как Божье солнце» (выражение А.А.) и, приходя к нам, плакала, жаловалась и из-под моего носа уводила О.М. Она не скрывала этих отношений и, по-моему, форсировала их** [**Я видела страничку ее воспоминаний об этом, но там всё сознательно искажено: она, очевидно, сохранила острое чувство обиды.]. Ее мать ежедневно вызывала О.М. к себе, а иногда являлась к нам и при мне требовала, чтобы он немедленно увез Ольгу в Крым: она здесь погибнет, он друг, он должен понимать… О.М. был по-настоящему увлечен и ничего вокруг не видел. С одной стороны, он просил всех знакомых ничего мне об этом не говорить, а с другой — у меня в комнате разыгрывались сцены, которые никакого сомнения не оставляли. Скажем, утешал рыдающую Ольгу и говорил, что всё будет, как она хочет.

В утро того дня, когда я собралась уйти к Т., он сговаривался с ней по телефону о вечерней встрече и, заметив, что я пришла из ванны, очень неловко замял разговор. Откуда у него хватило сил и желания так круто всё оборвать? Я подозреваю только одно: если б в момент, когда он застал меня с чемоданом, стихи еще не были б написаны, очень возможно, что он мне дал бы уйти к Т. Это один из тех вопросов, которые я не успела задать О.М.

И при этом он болезненно переживал всякое стихотворение, обращенное к другой женщине, считая их несравненно большей изменой, чем всё другое. Стихотворение «Жизнь упала, как зарница…» он отказался напечатать в книге 28-го года, хотя к тому времени уже всё перегорело и я сама уговаривала его печатать, как впоследствии вынула из мусорного ведра стихи в память той же Ольги и уговорила его не дурить. Честно говоря, я считала, что у меня есть гораздо более конкретные поводы для ревности, чем стихи, если не живым, то уж во всяком случае умершим[21].

Судя по всему, Надежда Яковлевна, описывая здесь этот кризис, еще не читала воспоминаний Ольги Ваксель (точнее, их фрагмента о себе и о Мандельштаме).

В таком случае это было написано еще в 1966 г., поскольку знакомство с мемуаром Лютика состоялось в феврале 1967 г., когда ее посетил Евгений Эмильевич и показал означенный фрагмент, любезно перепечатанный для него на машинке сыном Лютика. Эти страницы взволновали Надежду Мандельштам до чрезвычайности, — ей все мерещилось (и это впоследствии подтвердилось), что фрагмент неполный, что есть в этих воспоминаниях что-то еще.

Это «что-то еще» потому так и взволновало ее, что было не вымыслом, а правдой, и то, как это «что-то» могло преломиться в чужих воспоминаниях, глубоко и сильно тревожило и задевало ее. Убедиться в том или ином, но минуя при этом Евгения Эмильевича, стало для нее глубокой потребностью и чуть ли не идеей фикс.

Человеком, который раздобудет для нее мемуары Лютика целиком, Надежда Мандельштам «назначила» Александра Гладкова, «литературоведа и бабника», как она сама его охарактеризовала. 8 февраля 1967 г. она отправила ему письмо, поражающее своей длиной, но еще более — откровенностью.

Но иначе, правда, было бы не объяснить ту самую настоящую панику, названную в письме легким испугом, и тот случившийся с ней припадок «ужаса публичной жизни» — мол, «все выходит наружу, да еще в диком виде».

Дорогой Александр Константинович! У меня к вам трудное и сложное дело. Оно настолько интимно, что должно остаться между нами. Почему-то у меня появилась надежда, что вы сможете мне помочь. <…> Дело в том, что героиня нескольких стихотворений О.М. («Жизнь упала, как зарница», «Я буду метаться по табору улицы», «Возможна ли женщине мертвой хвала») вышла замуж за какого-то норвежца (29-30-31 год) (в Осло, а не в Стокгольме), умерла в Осло (самоубийца, выстрелила себе в рот), а перед смертью надиктовала мужу эротические мемуары. Муж отвез их сыну, живущему в Ленинграде (сплошная патология — и она, и муж — [и] мемуары!). У этого сына культ матери, который выражается в том, что он всем раздает ее мемуары и фотографии (они были у Анны Андреевны и у многих других). Хочет меня видеть. Хорошо бы обойтись без меня… Но выяснилось, что мне нужно увидеть эти мемуары, надиктованные мужу. Ужас публичной жизни заключается в том, что всё выходит наружу, да еще в диком виде. Я ничего не имею против варианта, что О.М. мне изменил, мы хотели развестись, но потом остались вместе. Дело же обстоит серьезнее.

Женщина эта, видимо, была душевнобольная. Ося расстался с ней безобразно. После встречи в гостинице (это и его, и ее версия) он вернулся домой и застал меня со сложенным чемоданом, через минуту за мной пришел Татлин (всё это только вам: не говорите даже Эмме). (Про Татлина — он всегда был один, и я знаю не один случай, когда женщина, меняя мужа или выбирая себе второго, временно сходилась с Татлиным.) Произошла легкая сцена, Татлин пожаловался, что ему сорок лет и у него нет жены, а Ося увез меня в Детское Село, где мы ссорились и я рвалась уйти; потом приехала Анна Андреевна и как-то всё забылось. Вот грубое содержание этой драмы.

Это 25 [-й] год. Я тогда посоветовала Татлину поискать жену на Украине — там их много. А его как раз приглашали туда. Он послушался и поехал, расставшись со мной. Жену оттуда привез. Итак, я сыграла роль в его жизни, не только постельную.

Ося при мне позвонил этой женщине по телефону и сказал ей, что уезжает и больше ее видеть не хочет («потому что вы плохо относитесь к людям» — всё). Хамство, как видите, полное. Да еще я ее позвала к телефону.

Через несколько лет она пришла к нам в Детское Село. Я ей рассказала, как со мной хамила ее мать. Это всё, что касается Оси и что я знаю.

После О.М. среди толпы других она жила с Евг [ением] Эмильевичем. Он возил ее на Кавказ. (Именно после этого она к нам пришла в Детское.) Евгений Эмильевич недавно явился ко мне и рассказал про дневник, и я слегка испугалась. Кажется, она мстит в нем Оське за это дикое прощание.

Несколько слов об этой женщине. Ее звали Ольга Ваксель. Дочка Львовой — б[ывшей] фрейлины. Хороша была как ангел. Ничего подобного в жизни я не видела. Тогда — благородно и приятно. Целыми днями сидела у нас и плакала. Пол был мокрый от слез. У меня всегда с ней были хорошие отношения. Я не ссорилась с «соперницами», а только с мужиком.

Теперь чего я боюсь. Всё началось по моей вине и дикой распущенности того времени. Подробностей говорить не хочу. Я очень боюсь, что это есть в ее дневнике (надо будет это как-то нейтрализовать). Второе: она пишет об Осе зло (как сказал Евг[ений] Эм [ильевич]). Нет ли клеветы?.. Для этого мне надо знать, что там. На клевету похоже. Уже тогда у нее были почти маниакальные рассказы о бросивших ее любовниках, которые не подтверждались ничем (эротические, нередко садистические (хотя она была нежна, добра и безобидна) и тому подобное). Единственная ее особенность: она ходила по Ленинграду и давала всем и всё. Потом переехала в Москву и служила в Метрополе. Там и нашла мужа. Жаль ее ужасно. Знаете, у Фоукнера есть женщина, чудо любви (мать Линды)[22] это она, Ольга Ваксель, или Лютик, как ее звали.

Вот моя проблема: я бы хотела знать подробно, что в этом дневнике (вместе с эротикой). Противно это безумно, и я бы с радостью избавила себя от этого удовольствия, но надо это сделать. Нашел сына Мануйлов. Обо всем этом знает и Таточка Лившиц, но ее, если можно, не надо бы вмешивать. Нельзя ли через Мануйлова получить этот дневник, чтобы избавить меня от удовольствия ехать к сыну? Или съездить вам — огромная дружеская услуга — рассказать про Фоукнера, про чудо красоты и про то, что я видела у Анны Андреевны фотографии, но ни одна не передает реального очарования этой необыкновенной прелести… Сын тоже сумасшедший и ищет всех, кто хочет поговорить об его матери… Не можете ли вы мне помочь?

Еще такая деталь: она пишет, что после того, как зашла к нам в Детское (осенью 27 года), она опять встречалась с О.М. и всё, что она прогнала его… (когда: в первый раз или во второй?) Ося никогда не врал. До смешного. Но про эти вторичные встречи я не знаю. Были ли они в Ленинграде (возможностей для них почти не было: мы ездили из Детского в Ленинград вместе, было много разного, но совсем другого плана) или в Москве (он задержался на месяц в Москве, когда я была в Ялте; это хлопоты о «пяти» из «Четвертой Прозы»; жил он у моего и у своего брата). Служила ли Ольга в Метрополе ранним летом 28 года? Если да, то это бросает очень неожиданный свет на кое-какие события (связь с Метрополем), к которым сама Ольга, надеюсь, никакого отношения не имела. Я думаю, и в Метрополе она в каких-то отношениях была чиста. Об этом я вам расскажу при встрече.

Почему я обращаюсь к вам. Проклятая, как я называю это, публичность может вытащить эти мемуары наружу. Вы, я знаю, думаете об О.М. и любите курьезные документы. Мне безумно не хочется ехать к сыну; не хочется ворошить всё это самой. А вы мне друг и способны прийти на помощь. Вы умны и знаете меня — что здесь нет безумного любопытства сумасшедшей старухи. Вы литературовед и бабник, следовательно, знаете, что такое женская месть и клевета. К Евг. Эм. я обратиться не могу: у него есть эти мемуары и он мне их предлагал. Но этого я не хочу: он грязный тип.

И наконец последнее, очень интимное. О.М. мне клялся в очень странной вещи (я вам скажу, в какой, при встрече), в которую я не верила и не верю, но если это правда, то она могла быть очень дико истолкована бедной Ольгой. Дико ворошить всё это на старости лет. Но что делать? Помогите, если можете.

Ведь Мануйлову вы можете сказать что угодно: биография О.М., например. Если не хотите говорить с Мануйловым, спросите у Таточки Лившиц. (Я когда-то ей сказала, что не люблю О.М. — в этом выразилась моя ревность в период его романа с Ольгой.) Сын Ольги меня хочет видеть — можно, узнав его имя и адрес, — попросить всё это для меня, сказав, что я так стара, что не могу приехать. Я готова написать ему письмо с описанием красоты его матери… Только помогите и избавьте меня от встречи. Чортова молодость: сколько осложнений она оставляет в жизни[23].

Имеется и добавление Надежды Яковлевны к этому письму:

… Я нашла и «сына»: Смольевский Арсений Арсеньевич. Тел. Г-2-20-52 (Григорий), ул. Лебедева, 14/2, кв. 42.

Прочла кусок мемуаров. Они гнусны, но их нужно знать. Правде не соответствуют, кроме небольших элементов. У меня впечатление, что это написано по дневникам дочери матерью, чудовищной женщиной. Своеобразная месть за гибель дочери и сведение счетов (в частности, со мной). А счеты были.

Дочь была не только красавицей, но очень нежной и тихой. Этот язык и все представления ближе к матери. Между прочим, мать предъявила к О.М. требования, которые он не исполнил. Она из тех, что продают дочерей. Любопытно, что Евг. Эм., частично требования выполнивший (он был там после О.М.), не упоминается вовсе (это путешествие на Кавказ).

Сын жаждет мне показать всё это. Если бы достать… Я боюсь, что Евг. Эм. дал мне не всё. А знать это нужно. Надо восстановить (скажем, в письме к вам или к Харджиеву) то, что было. Увлечение О.М., наша попытка развестись (я уходила к Татлину) и потом примирение. Была драма. Могла кончиться плохо. Случайно уцелели. Девчонка плакала целыми днями у меня в комнате. Не думаю, чтобы она любила О.М.: к этому времени она была уже половой психопаткой и жила с целой толпой. Как О.М. уцелел, трудно себе представить, потому что такого чуда, как эта Ольга, я не видела. Последний разговор их (по телефону) был при мне. Я была поражена грубостью О.М…. <… > При встрече через 3 года тоже. Но и там она отличилась… Есть ли у сына продолжение — я читала до ее прихода через три года… Попробуйте достать… Если нет, я к сыну не пойду. Это патология первого класса уже в третьем поколении…[24]

Получив письмо, Гладков записал в дневнике 12 февраля 1967 г.: «Страннейшее письмо от Н.Я. с рассказом (длинным) о каких-то изменах ее с Татлиным и О.Э. с Ольгой Ваксель в 25–27 гг. и просьбой найти сына О. Ваксель и попросить у него дневник матери. Будто бы там может быть какая-то «клевета» и пр.

Я человек любопытный и могу этим заняться, но зачем это Н.Я.?»[25]

Перед Гладковым Надежда Яковлевна почти и не скрывалась: зачем? Одна правда в воспоминаниях Лютика — ее собственная склонность к лесбиянству и мандельштамовская к «мормонству»[26] — пугала ее больше любой напраслины. Скандал такого рода мог быть запросто использован недоброжелателями и против Мандельштама и против нее самой: могла бы серьезно осложниться и ситуация с книгой в «Библиотеке поэта».

17 февраля вдова Мандельштама снова писала Гладкову:

Дорогой Александр Константинович! Спасибо, что вы так быстро откликнулись. <…> А может, действительно это лучше сделать через Таточку Лившиц. Она мне тоже говорила про «сына». Она почти не знает о том, что произошло в прошлом. Для нее Ольга Ваксель просто увлечение О.М. (бедная Надя) и какая-то моя жалоба, что Оська мне надоел. Поэтому не говорите ей о моем беспокойстве. Только что я хочу иметь фотографию Ольги и странички ее дневника… т. е. мемуаров… Тата дружит с Евг[ением] Эм[ильевичем]; она может от него узнать адрес «сына» и Гревса…[27]

Знала про всю эту историю Анна Андр[еевна] — от меня, от Оси (смягченно) и от… Татлина. Я думаю (вернее, надеюсь), что Ольга не написала реалистических вещей. Женщины такого рода обычно пишут: «Как он меня любил, но я его выгнала» — дай-то Бог! Единственное, что у нее есть основание для большой обиды на О.М. — он поступил с ней по-свински (со мной тоже). Чего бы мне хотелось — это избежать реалий и выключить себя из этой игры. Проклятое легкомыслие и распутство юности — и еще остатки десятых и двадцатых годов…[28]

Что предпринял Гладков и преуспел ли в порученном деле, мы не знаем. Он уехал в Ленинград — к своей актрисе— жене — и… пропал! И Надежда Яковлевна принялась его искать, сама обратившись за помощью к Тате — той самой, кого она не слишком-то и хотела видеть в качестве своей конфидентки[29]. Ей она написала 18 марта:

Гладков перестал писать в минуту, когда этого бы не следовало делать.

Я просила его достать для меня «мемуары» Ольги Ваксель (Лютика). У меня есть сильное подозрение, что это сочиняла не она, а ее мать по ее дневникам.

Евг[ений] Эм[ильевич] мне показал об О. М. Там явное раздражение и кое-что — брехня. Не брехня то, что мы тогда едва не развелись и что О. М. был сильно увлечен. Но вещи сдвинуты…

При последнем объяснении я была — по телефону. Она плакала. О. М. поступил с ней по-свински.

Если Евг[ений] Эм[ильевич] показал мне все, то можно это игнорировать. Но он рассказывал совсем иначе (напутал? или потом что-то скрыл?). Показывал он кусок до прихода через три года к нам, — и все… Вот тут-то что-то может быть (если судить по рассказу Евгения Эм[ильевича]).

Кстати, через 2–3 дня после ее прихода мы уехали и больше в Ленинград не возвращались.

Евг[ений] Эм[ильевич] говорил, что она служила в Метрополе (Москва), теперь он говорит, что она служила в «Астории» — где правда? А это очень существенно. Евгений Эм[ильевич], конечно, мог все напутать — у нас очень плохо рассказывают — с фактами не считаются… Во всяком случае, я хотела бы знать, что у нее в действительности написано. Плохо, когда речь идет о поэте. «Все липнет», как говорил О. М…

Помнишь, как О.М. звонил ей при Бене? А Бен потом подошел ко мне и сказал «бедная»?

Господи, как это давно было…

Меня испугало молчание Гладкова: может, в этом дневнике такая мерзость — это месть, — что он мне боится показать. Не можешь ли ты позвонить в театр Товстоногову и узнать новый адрес Эммы Поповой для меня? Я была бы тебе очень благодарна.

Что ты думаешь о приезде в Москву? Было бы очень славно.

Кстати, мать Ольги Ваксель приезжала к нам (на Морскую) и требовала, чтобы Ося увез Ольгу в Крым. При мне. Я ушла (к Татлину) и не хотела возвращаться… Тьфу…

Дура была Ольга — такие стихи получила…

Если она служила в Москве, это может объяснить одну странную историю, которая произошла со мной.

Не говори об этом письме Евгению Эмильевичу[30].

27 марта Н. Мандельштам снова писала Тате:

С этим сыном Ваксель уже не стоит говорить. «Мемуар» есть у Евг[ения] Эм[ильевича]…Это он всё напутал и стилизовал Осю под себя. Мемуар полон ненависти ко мне и к Осе.

Он действительно по-свински с ней поступил, но и она тоже не была ангелом. Ну ее. То, чего я боялась, т. е. реальности, нет ни на грош. Просто он стоял на коленях в гостинице… Боялась я совсем другого — начала.

Жаль, что она оказалась такой. Она ненавидела свою мать, а в «мемуаре» чистая мать. Всё же я подозреваю, что это мать…

6

Ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний О. Ваксель для Надежды Яковлевны не преуспели и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.

Надо ли говорить, сколь многое в этих записках Ваксель, начиная с «прозаической художницы» и «ног как у таксы», было для Надежды Яковлевны просто непереносимо!

Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за всё «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивают ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.

Возможно, что именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику — то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя их. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Чацкого-Страховского[31] с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном против печатного споре всё равно не возникало. А еще, кажется, она поняла — и как бы усвоила! — одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.

Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Ей уделено немало места даже в единственном видеоинтервью, данном ею для голландского телевидения в середине 1970-х годов. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х, может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода и не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.

Некоторые же мемуаристки (Э. Герштейн[32]), преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920-1930-х и даже в 1940-х (Л. Глазунова) годах.

Годы богемной юности не прошли для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру Лютика, получившую такие стихи…

7

Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи были проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.

Самые ранние ее стихи датированы летом 1918, самые поздние — октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916 г., когда в Коктебеле она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсению Федоровичу, будущему мужу, разряжаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.

Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье — молот, / Моя душа — каменоломня» (Павловск, 1920). Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное лет насыплет плеча — / Крупинки черные оранжевого мака» (1923). Возможно, сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их друзьям— поэтам — тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:

Но если боль иссякнет, мысль увянет,

Не шевельнется уголь под золою,

Что делать мне с певучею стрелою,

Оставшейся в уже затихшей ране?

«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921

И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была О. Ваксель отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность — скучной и назойливой. Но это деланое безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть — вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, — и показывала?..)

Большинство ее стихов было написано в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и они были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».

Прототипы же легко узнаваемы. Вот стихотворение, живо напоминающее одновременно о Гумилеве и Гумилева:

Все дни одна бродила в парке,

Потом, портрет в старинной раме

Поцеловав, я вечерами

Стихи писала при огарке.

Стихи о том, что осень близко,

О том, что в нашей церкви древней

Дракон с глазами василиска…

Еще одно, столь отчетливо кивающее на Ахматову:

Спросили меня вчера:

«Ты счастлива?» — Я отвечала,

Что нужно подумать сначала.

(Думаю все вечера.)

Сказали: «Ну, это не то»…

Ответом таким недовольны.

Мне было смешно и больно

Немножко. Но разлито

Волнение тонкое тут,

В груди, не познавшей жизни.

В моей несчастной отчизне

Счастливыми не растут.

27 декабря 1921

А вот поклон и автору «Камня»:

Березки — как на черном бархате,

Небес прозрачна синева…

Вы, злые вороны, не каркайте!

Не верю: это не Нева.

Луга над берегами черными,

Но вдалеке нависший дым

Над городами непокорными

Под небом плачет молодым.

Расплывчатыми очертаньями

Волнуют взор и даль и близь,

И огненными трепетаньями

Во мне предчувствия слились.

Вдыхая ночи пламя сладкое,

Прислушиваясь к тишине,

Я с гордостью ловлю украдкою

Твой взор, несущийся ко мне.

19 июля 1921, Прибытково

Иногда (нечасто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921–1922):

У нас есть растения и собаки.

А детей не будет… Вот жалко.

<…>

На дворе играют чужие дети…

Их крики доносит порывистый ветер.

Несколько чаще, чем это встречается у акмеистов, обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет…/ Но поздно идти назад» (1921). Или: «Я если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно — / Я недолго жила на земле…» (1922).

Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама — и находишь! Например, в стихах февраля 1922 г.:

Ведь это хорошо, что я всегда одна.

Но одиночество мое не безысходно:

Меня встречаешь ты улыбкою холодной,

А мне подобная же навсегда дана…

Ведь это хорошо, что выпита до дна

Моя печаль, и ласка так нужна мне.

Иду грустить на прибережном камне,

Моя тоска, как камень, холодна…

Не много пролито янтарного вина,

Когда весь мир глаза поцеловали;

И думаю, что радостней едва ли

И девятнадцатая шествует весна…

Очнувшись от блистательного сна,

Пыталась возродить его восторг из пепла,

Но небо солнечное для меня ослепло

Сквозь искры алые обмерзшего окна.

И ширились лучи от волокна

Дрожащего, испуганного света…

Кто знает, что дороже нам, чем это,

Когда душа усталости полна.

7 февраля 1922

Или:

Какая радость молча жить,

По целым дням — ни с кем ни слова!

Уединенно и сурово

Распутывать сомнений нить,

Нести восторг своих цепей,

Их тяжестью не поделиться.

Усталые мелькают лица,

Ты ж пламя неба жадно пей!

Какое счастье, что ты там,

В водовороте не измучен

(Как знать мне, весел или скучен?),

Тоскуешь по моим цветам.

Как хорошо, что я так жду,

И, словно в первое свиданье,

Я в ужасе от опозданья,

Увидев за окном звезду.

1 февраля 1922

И не о ресницах ли самого Мандельштама (до Вистендаля еще чуть ли не десятилетие!) эти строчки:

Стройнее и ближе, зарей осиянный,

Чуть видимый оку, приблизившись плавно,

Встаешь успокоен, счастливый и сонный,

Глядишь сквозь ресницы с влюбленностью фавна.

21 декабря 1921

Стихов, написанных в 1925–1930 гг., нет или они не сохранились. Да и за 1931–1932 гг. осталось всего три или четыре стихотворения. И это, отметим, уже совсем другие стихи — без угловатости и подражательности. В них есть и свобода и, в общем-то, легкое мастерство.

Я не сказала, что люблю,

И не подумала об этом,

Но вот каким-то теплым светом

Ты переполнил жизнь мою.

Опять могу писать стихи,

Не помня ни о чьих объятьях;

Заботиться о новых платьях

И покупать себе духи.

И вот, опять помолодев,

И лет пяток на время скинув,

Я с птичьей гордостью в воде

Свою оглядываю спину,

И с тусклой лживостью зеркал

Лицо как будто примирила.

Все оттого, что ты ласкал

Меня, нерадостный, но милый.

Май 1931

В последнем же стихотворении — еще и прямые указания на причины трагедии, толкнувшей Ольгу Ваксель на самоубийство[33].

8

Пора уже вернуться к «Ресничкам вторым», к Христиану Вистендалю. Вот как описаны их первые встречи весной 1932 г.:

Было довольно скучно. Музыканты играли всё те же, тысячу раз слышанные вещи, «Рамону» и др. Все те же надоевшие лица завсегдатаев «Европейской», смешные пары, танцующие с ужимками, словом, пора было уходить. Вдруг Николай обнаружил на той стороне зала нечто примечательное. «Посмотрите на этого молодого еврея, какие у него замечательные ресницы!» Я возразила: «Не только ресницы». И вечер сразу наполнился большим содержанием.

Спустя некоторое время Лютик и Реснички оказались вдвоем:

…Я сообщила ему, что влюблена в него, как девчонка. В первый раз в жизни он слышал подобное признание, и не знал, как на него реагировать. Он никак не мог принять этого всерьёз, но все же хотел выслушать всё, что я могу ему сказать. <…> Он был очень серьёзен и внимателен. <…> Я вложила всю горячность своего увлечения в ласки, которыми осыпала его, и он сам был теперь ближе, нежнее и человечнее. Это было потрясающее счастье, после которого можно было умереть без сожаления или пережить долгую и скучную жизнь, согреваясь одним воспоминанием о нём. Я спала урывками, просыпаясь с блаженной улыбкой; видела его во сне, как будто мы не расставались.

Еще позднее: