1
1
Новый, 1949 год я встречала в Токио. Международный военный трибунал для Дальнего Востока завершил свою грозную работу, и если до этого «свалка истории» была для меня лишь образным выражением, метафорой, то теперь своими глазами увидела, как на «свалку» выбросили японскую милитаристскую клику, всех этих воинственных генералов и политиканов: Тодзио, Умэдзу, Доихара, Хирота, Итагаки и других. Там еще раньше оказался гитлеровский «тысячелетний» рейх, туда же спихнули итальянский фашизм во главе с дуче. Соотношение сил в мире изменилось.
Администрация Макартура устроила для членов Союзного совета, трибунала, а также для должностных лиц прощальный ужин в отеле «Империал». Нас, переводчиков, тоже пригласили. Гости сидели за круглыми столиками по три-четыре человека.
Мне нравился отель «Империал», или «Тайкоку хотеру», как называли его японцы. Он считался самым комфортабельным. Здесь можно было спокойно сидеть в удобных кожаных креслах, любоваться картинами и статуями или же разглядывать шатровый потолок, какие бывают в синтоистских капищах. Летом небольшой пруд перед отелем зарастал бледно-розовыми лотосами и кувшинками. Об этом отеле один японский поэт сказал: «Здесь даже собаки говорят по-английски».
Хозяином прощального торжества считался генерал Макартур. Шефство над советскими переводчиками взял капитан Маккелрой, он позаботился, чтобы наши места находились поблизости от стола Макартура, и я хорошо видела массивное смуглое лицо генерала, выцветшие, постоянно прищуренные глаза и маленький ироничный рот с выпяченной нижней губой, похожей на лопаточку. Он беспрестанно дымил тяжелой черной сигарой, был сосредоточен и неулыбчив. В свои шестьдесят девять выглядел молодо, а возможно, умел держаться. Конечно же, в зале находились представители прессы и кинооператоры. Когда оператор нацеливал камеру на Макартура, тот поспешно вынимал сигару изо рта и делался еще строже и замкнутее. Вероятно, хотел, чтобы в нем постоянно видели единовластного сурового правителя Японии, воплощающего непреклонный дух Соединенных Штатов и волю Белого дома. Наверное, в нем глубоко укоренился комплекс, который по-научному называют эгоизмом, преувеличенным мнением о своей личности, и каждый свой поступок, даже самый ничтожный, он стремился возвести в ранг исторического события. Иногда генерал как бы невзначай потирал выпуклый лоб маленькой, почти женской рукой и делался угрюмо-задумчивым. За своими руками, судя по всему, он тщательно ухаживал. «Творец японской конституции» — так окрестили его репортеры. Помню, сколько было шума, когда в прошлом году новая японская конституция вступила в силу. Макартур считал себя единоличным создателем конституции, умалчивая о той предварительной работе над ее проектом, которую проделали до него князь Коноэ и министр реакционного японского правительства Мацумото. Япония — конституционная монархия! Банзай, банзай! Прогресс, правда, невелик, демократией от новой конституции и не пахнет. Но кому из дзайбацу нужна демократия? Благодарные предприниматели и представители придворных кругов в торжественной обстановке преподнесли администрации Макартура в дар копию американской святыни — колокола свободы из Филадельфии. Макартуру объяснили:
— Этот серебряный колокол, покрытый жемчугом, японская нация демонстрировала еще до войны на Нью-йоркской выставке, желая тем самым подчеркнуть свое уважение к американской свободе. На колокол пошло одиннадцать тысяч шестьсот жемчужин, в нем до четырехсот бриллиантов! Вы, генерал, пожаловали конституцию Японии. Пусть колокол звонит десять тысяч лет! Сближает наши интересы…
И японские делегаты в тот торжественный час неожиданно запели старую американскую песню — «Завтрашний мир» Гершвина.
Говорят, принимая дар, Макартур впервые за все время пребывания в Японии улыбнулся. Он похлопывал жемчужный колокол словно старого приятеля по плечу. То была историческая минута, и ее запечатлели на сотнях пленок. Но как бы ни кривлялся генерал, прибравший к рукам японскую метрополию без единого выстрела, изображающий из себя носителя свободы и демократии, свое империалистическое дело он делал здесь жестоко: запретил рабочим и служащим бастовать. Опубликовал заявление с призывом вести борьбу против «антидемократического, сугубо политического и резко агрессивного явления — коммунизма». Стремясь создать базу для возрождения японской армии, сохранил японский офицерский корпус, состоящий более чем из трех тысяч человек; чтобы не было нареканий, офицеров согнали в сельскохозяйственные кооперативы, по принципу военной организации, разумеется… Управление Японией осуществлял через старый государственный аппарат. Экономическая власть по-прежнему находилась в руках крупных монополий — дзайбацу, хотя и был принят закон «о запрещении монополий». Оккупационные власти восстановили крупнейшую военно-морскую базу в Йокосука, авиационные базы в Титикава, Итадзака, Иоката, Мисова, спешно превращали острова Окинава и Цусима в укрепленные районы. Макартур не скрывал, что на Окинаве построит двадцать пять военных аэродромов, которые способны обеспечить три тысячи пятьсот вылетов в день самых крупных бомбардировщиков. Генерал явно готовился к войне. Но против кого?..
Я знала слишком мало, чтобы делать выводы. В тот прощальный вечер мне дела не было до генерала Макартура со всеми его воинственными планами. Под второй мировой войной подведена твердая итоговая черта. Военные преступники наказаны. Через несколько дней я покину опостылевшие за два с половиной года холмы Итигая, где в конференц-зале бывшего военного министерства Японии проходил Токийский процесс. Сверкнет вершина Фудзи и погаснет. Я увижу Родину…
А потом будет казаться, что все это приснилось: праздничный зал, где за красными лакированными столиками сидят американцы, англичане, канадцы, французы, индийцы, китайцы, к лицам которых успела приглядеться; река Сумида с ее бесконечным рядом серых каменных мостов, твердыни императорского дворца, крылатые пагоды, криптомерии, страшные пепелища Хиросимы и Нагасаки…
Я уже чувствовала себя отрешенной от всего этого. Словно бы подвела свой внутренний итог. Токийский процесс научил многому. Впервые лицом к лицу я столкнулась с казуистической мыслью представителей капиталистического судопроизводства — их изворотливость и бесцеремонность потрясли меня. У них имелись какие-то свои правила игры, вернее, это была игра без правил, и в нее, в эту игру, рассчитанную на защиту главных японских военных преступников, охотно включились начальник генерального штаба, затем государственный секретарь, Маршалл, высшие офицеры американской армии, генерал Дин, полковник Блэйк, которые на процессе выступили в роли «свидетелей защиты».
Вон они сидят за соседним столиком — плешивый краснолицый генерал Дин, прямой как свеча полковник Блэйк и американский адвокат майор Блэкни, тонколицый, красивый, на вид очень приветливый. Со мной он почему-то всегда раскланивался. Возможно, проникся уважением к советским представителям после того, как наш обвинитель уличил его в подтасовке содержания документа, представленного в трибунал в качестве доказательства: Блэкни умышленно исказил текст, чтобы обелить японских военных преступников. Но сейчас юридические битвы позади и можно посылать своим противникам воздушные поцелуи. Этот симпатичный на вид майор, стремясь выгородить военных преступников, иной раз «перехлестывал»: в открытую на публичных заседаниях трибунала возводил хулу на собственное командование и правительство. Ах, японцы убили американского адмирала Кидда, офицеров и матросов во время нападения на Пирл-Харбор! Что из того? Преступления японцев в этой войне не идут ни в какое сравнение с преступлением американского командования и правительства, сбросивших атомные бомбы на японские города. Погибло триста тысяч мирных жителей, которые и не помышляли о сопротивлении. Если гибель адмирала Кидда при налете на Пирл-Харбор является убийством, то мы знаем имя того человека, руками которого была сброшена атомная бомба на Хиросиму, мы знаем начальника штаба, который составил план этой операции, мы знаем главнокомандующего, совершившего это тяжкое преступление…
Вот так открыто, на весь мир, поставить в один ряд японских военных преступников и американское командование!
Я смотрела на этих людей, на тяжелое лицо Макартура и удивлялась превратностям судьбы: это они, они причастны к гибели сотен тысяч беззащитных японских детей, женщин, стариков. Раскаявшийся убийца — все равно убийца. А эти даже не думают раскаиваться.
Припомнилась недавняя встреча в районе книжных магазинов Канда. Я часто приходила сюда, заглядывала в лавчонки букинистов, рылась в ворохах никому не нужных полуистлевших книг. Тут неожиданно отыскала «Плывущее облако» Фтебэтэя, «Под сенью смерти» Токутоми Рока, «Нарушенный завет» Тотсона. Особенно порадовала находка книжечки моей любимой писательницы Хигути Итиё. Хигути умерла рано, в двадцать четыре года, от болезни легких. Но она успела создать яркие книги о жительницах бедных кварталов Токио, служащих харчевен, проститутках, гейшах, — целый мир, неведомый европейцу.
В лавчонке «Муси», что значит «Мушка», иногда появлялся пожилой японец с растрепанными иссиня-черными волосами и беспокойными, горячечными глазами. Одет он был бедно, но опрятно. Первоначально я приняла его за сумасшедшего, так как он все время бормотал себе что-то под нос и бросал дикие взгляды по сторонам. Иногда словно бы с удивлением рассматривал меня и улыбался. Улыбка была дружелюбной. По-видимому, моя военная форма в его глазах не придавала мне воинственности. Он только хмыкал и улыбался. Несколько дней назад, при очередной встрече в лавке «Муси», он подошел ко мне и, словно бы извиняясь, протянул тоненькую книжку в бледно-оранжевой бумажной обложке: «Нацуно хана» — «Летние цветы».
— Я автор этой книжки, — пояснил он смущенно. — Она только что поступила в продажу, американская цензура долго не пропускала ее. Многое изъяли. Мне хотелось бы подарить вам свою книжку, поскольку, как я понял, вы любите японскую литературу, а значит, и Японию…
На книжке имелась марка с красной печаткой автора: своеобразное удостоверение, что это законное издание.
Я взяла книгу, поблагодарила. Прочитав имя автора, воскликнула:
— Так вы и есть Хара Тамики! Я слышала о вас, знаю ваши стихи!
Он, казалось, был изумлен.
— Я — ничтожный писатель. Когда от болезни умерла моя жена, я только и писал об этом. Мне хотелось уйти из жизни. Боль одиночества… Прошлое как близкий умерший, скорбь о нем ничто не в силах облегчить. Шла война, и она убила мою подругу. В молодости я участвовал в пролетарском движении и боролся с теми, кто хотел войны…
Он говорил все это торопливо, словно опасаясь, что я не выслушаю его и уйду. Мы вышли из лавчонки и неторопливо побрели по запутанным переулкам Канда. Постепенно Хара Тамики успокоился.
— Эта книга о другом. Совсем о другом, — сказал он. — Я познал трагедию в величайшем по гнусности исполнении: у меня на глазах погибла Хиросима! Огромный город, тысячи людей превратились в пепел… И все мои родные. Нас уцелело трое: писательница Ота Ёко, моя ровесница, поэт Тогэ Санкити и я. Ёко пострадала от облучения. Но она жива, жива! И Санкити жив… Мы все трое пишем об атомной бомбе и Хиросиме…
Сидя в банкетном зале отеля «Империал», невольно вспомнила эту встречу. Свидетелю трагедии Хиросимы было очень важно, чтобы его книгу прочитали советские люди. Он верил в нас, понимал нас… Неужели ничего нельзя изменить? На атолле Бикини в Тихом океане американцы испытали новые атомные бомбы: «Джильда», «Бикинская Елена», «Чарли»… Адский конвейер запущен…
Рядом с Макартуром сидела худощавая светлоглазая женщина лет сорока, такая же неулыбчивая, как и он. Она застыла в горделивой позе, как бы подчеркнутой стильным платьем из темно-зеленого шифон-бархата. Несколько худую шею охватывало великолепное жемчужное ожерелье. Перед ней стояла фарфоровая ваза с желтыми японскими розами ямабуки.
— Миссис Вивиан, — шепнул Маккелрой.
«Жена…» — догадалась я. Ее выбеленное лицо, большие синие малоподвижные глаза под очень тонкими дугами бровей и яркий карминовый рот производили неприятное впечатление. Она явно молодилась.
— Дочь председателя правления «Ремингтон Рэнд интерпорейтед», — сказал Маккелрой, по-видимому считая, что полностью охарактеризовал эту важную даму. Должно быть, генерал делился с ней своими честолюбивыми замыслами, теперь он командовал Японией, и миссис Вивиан чувствовала себя королевой. Она мало заняла моего внимания. Суровый генерал Макартур с супругой… Это опять же для журналистов, для истории, но здесь она была все-таки лишней фигурой, непричастной к тому, чем все мы, собравшиеся, и друзья и враги, занимались два с половиной года. Гордясь близостью к Макартуру, Маккелрой охотно посвящал меня в интимные стороны его быта: у генерала пять поваров, которые под руководством диетврача готовят ему завтраки, обеды и ужины. Когда супружеская пара ест, их обслуживает целый взвод официантов. Это, мол, и есть положение в обществе.
Генерал Макартур вынул сигару изо рта, окинул зал быстрым взглядом и произнес речь. Спич оказался предельно коротким: поздравив всех с наступающим Новым годом и завершением судебного процесса, генерал выразил надежду, что всем нам больше не придется собираться вместе за судейским столом и выносить смертные приговоры. По всей видимости, его слова следовало воспринимать как шутку с аттической солью, придуманную им специально для репортеров и историков, — в зале раздался сдержанный смешок.
Капитан Маккелрой, проглотив свою порцию виски, впал в идиллическую меланхолию.
— Мисс Вера, мы никогда больше не увидимся! — сказал он, коверкая русские слова. — Это грустно.
— Не унывайте, капитан, — подбодрила я его. — Гора с горой не сходятся… Я помню вас лейтенантом. Не прошло и трех лет, как вы превратились в специалиста по русскому вопросу, и в милости у генерала Макартура: награды, звания, должности. А вдруг судьба вновь сведет нас? И, предположим, при новой встрече не вы будете наблюдать за мной, а я за вами…
(Могла ли я предполагать тогда, сколь пророческими окажутся мои слова!)
Он деланно рассмеялся.
— Я охранял вас — только и всего. Памятуя о том, как советские солдаты вызволили меня из японского плена под Мукденом. Дальний Восток опротивел мне. Ненавижу всю эту азиатчину и мечтаю вернуться в Штаты, к семье. Восток засасывает…
По всей видимости, он говорил искренне. Даже присутствие моих товарищей за столом не смущало его, наверное, почувствовал, что Восток в самом деле «засасывает».
— А мне казалось, будто вы любите Восток, — поддразнила я его.
— У вас говорят: как собака палку. Знаете, кто любит Восток? Те, кто живет в Штатах. Видите вон того седого господина? Представитель группы Морганов. Воротила высшего ранга. У него в кармане «Новая Корейская компания». Морганы добились для этой компании монопольного права добычи вольфрама и золота, меди, свинца, олова и прочих редких металлов в Южной Корее. На таких условиях и я бы согласился любить Восток. Дин Ачесон недавно сказал: «Корея — это мастерская, где американцы имеют шанс создать прототип такого мира, каким они хотят видеть весь мир». Ачесон неравнодушен к Дальнему Востоку. Сейчас в политике мода на Корею.
— А каким хотят видеть весь мир американцы? — поинтересовалась я. Маккелрой снова налил себе виски.
— Признаться, никогда над этим не задумывался, за обыкновенных американцев и таких ездовых лошадок, как я, все решают «вездесущие финансисты вселенной» — дома Морганов, Рокфеллеров, Дюпонов, Меллонов и других групп. У них деньги, а следовательно, реальная власть. Они связаны родственными узами. В руках Морганов шестьдесят восемь банков и корпораций с общим капиталом в пятьдесят пять миллиардов долларов!
— Впечатляет, — усмехнулась я. — Говорят, Морганы играют ведущую роль в производстве атомных бомб?
— Этого не знаю. Бизнес есть бизнес. Вы слышали о Национальной ассоциации промышленников? Она объединяет шестнадцать тысяч компаний, корпораций и трестов США, ее совет состоит из двенадцати корпораций миллиардеров! Это и есть подлинные хозяева Штатов. Обратитесь за разъяснением к ним, мисс Вера, а не к капитану Маккелрою, который знать ничего не знает об устройстве мира, о Корее, об атомной бомбе и откровенно опасается, как бы его в конце концов не сунули в эту корейскую «мастерскую» подметальщиком мусора.
Он был в ударе и явно иронизировал. Может быть, его просто забавляло мое простодушное стремление «докопаться до сути». Он назвал главных хозяев Америки и не хотел вдаваться в частности. Но я настаивала.
— Скажите, имеют современные Морганы какое-либо отношение к знаменитому пирату Моргану?
Он удивленно вскинул брови, поражаясь моему невежеству.
— Никакого. Я со школьной скамьи помню историю каперства. Флибустьеры, маронеры, буконеры… То было романтическое время. Если хотите знать, корсарство занимает особое место в истории человечества. Агамемнон, Менелай, Лаэрт, Орфей, Геракл были опытными пиратами. Во времена Древнего Рима карфагенские, тунисские и сицилийские купцы — пираты пополняли невольничьи рынки Европы, Малой Азии и Африки тысячами рабов, создавали свои государства. Великий Карфаген, в общем-то, пиратская держава. Корсары постепенно превратились в самых крупных банкиров. Флибустьеры получали должности губернаторов и судей от французских королей и титулы от английской королевы. Генри Морган сжег величайший город испанцев в Новом Свете — Панаму. Маронер Вильям Демпир сперва грабил, потом совершил три кругосветных плавания и вошел в пантеон лучших английских мореплавателей. Его хобби — метеорология. Если бы я жил в те красочные времена, то, конечно, избрал бы занятие пирата! — воскликнул он с шутливым пафосом. — У нас, американцев, есть это в крови…
— У всех американцев это в крови? — ехидно спросила я.
— За всех не ручаюсь, — засмеялся Маккелрой.
— А современные Морганы?
— Джон Пирпонт Морган, основатель династии, нажился на поставках дефектных карабинов в нашей армии в годы гражданской войны между Севером и Югом. Это стало традицией — я имею в виду умение группы Морганов наживаться на войнах. Война — самое прибыльное дело. Пираты и корсары выродились в предпринимателей и спекулянтов, а то и в мародеров глобального масштаба. Благородство исчезло — остался большой и малый бизнес.
— Вы убедили меня, капитан. Вы рождены благородным пиратом, и если кончите на виселице, это будет вполне закономерно. Я помашу вам батистовым платочком.
Конечно же, Маккелрой был пьян. Ему хотелось казаться в наших глазах умным, оригинальным, приобщенным к неким государственным тайнам, к жизни финансовых воротил.
Мне давно хотелось выяснить строй мыслей вот таких американских парней, как этот Маккелрой: чем они живут, что думают, как относятся к политике своего правительства… И вообще, за последнее время появился интерес к американцам. «Слоны» и «Ослы» — вот как называют себя их правящие партии, атомным бомбам они дают игривые имена: «Толстячок», «Малыш». Их президенты — Гарри, Тэдди, Эндрю, этакие ловкие парни, сделавшие крупный бизнес на политике. Из всего этого проглядывало в самом деле нечто пиратское, гангстерское.
— Ну, поскольку мы откровенно заговорили о политике, — сказала я, — объясните популярно: за что беспрестанно воюют ваши Штаты, бесцеремонно вмешиваясь в дела других государств? Почему США так агрессивны? Возможно, сегодня в самом деле наша последняя встреча, и мне хотелось бы знать ваше мнение на этот счет.
Он усмехнулся и, как мне показалось, протрезвел. Произнес задумчиво:
— Я тоже пытаюсь проникнуть в русскую психологию и убеждаюсь — не по зубам. Наверное, мы никогда не поймем друг друга. У нас разные исходные точки, разные логические предпосылки. Я плохой психолог и еще худший философ. Мы очень редко общались с вами, мисс Вера, чтобы найти грани духовного соприкосновения. Ваша коммунистическая логика берет начало в недрах социальных теорий, и в этих теориях большое место занимают такие понятия, как интернационализм, гуманизм, благо всего человечества. Даже во внешней политике вы, русские, на первый план выдвигаете все это. Вы убеждены, будто любовь к отечеству должна выходить из любви к человечеству, что законы нравственности и справедливости должны стать высшими законами в отношениях между народами. Уважение к заключенным договорам и соглашениям, верность слову, выполнение взятых на себя обязательств… И тому подобное. Нам, американцам, такой подход к мировым проблемам кажется искусственным, странным. Что было бы, скажем, если бы президент выполнял свои предвыборные обещания? Мы, возможно, эгоистичны, так как никогда не пеклись о благе всего человечества. Мы руководствуемся лишь жизненно важными интересами Соединенных Штатов.
— А что это такое? — поинтересовалась я.
— Ну, военно-экономический контроль США над различными районами мира. Свобода рук…
— Зачем?
— Государства всегда боролись за мировое господство, за гегемонию вести за собой остальное человечество. «Пост американа»… переустройство мира по образу и подобию Америки.
— Куда вы собираетесь вести за собой человечество? Агрессор не может быть гегемоном. На каком основании вы берете на себя роль мирового жандарма? Почему интересы самых реакционных сил вы настойчиво выдаете за интересы всего государства?
— Мы убеждены в том, что агрессия — своего рода генетический инстинкт человечества; она относится к сущности человека. Ее можно лишь смягчить, избежать невозможно. Так считает, например, генерал Макартур. Мы отбрасываем в сторону мешающие нам нормы и принципы, укоренившиеся в сфере международного общения, — разве это агрессия? Мы сильнее всех — только и всего.
— Философия грабителей! Гитлер на этом погорел, переоценил свои силенки.
— Вот видите, наши логики альтернативны.
— А где находятся районы жизненно важных интересов Соединенных Штатов?
— В любом районе земного шара. Сегодня — в Японии, завтра — в Корее или в Китае, или же в Юго-Восточной Азии, в Индокитае, на Ближнем Востоке, в Европе, в Африке, в Латинской Америке. Мы хотим быть гегемоном в Атлантическом океане, в Тихом.
Он прямо-таки упивался, поддразнивая меня.
— Я поняла вас, капитан Маккелрой: ваши Штаты хотели бы бесконтрольно распоряжаться ресурсами других стран. В эпоху великих географических открытий туземцы островов, допущенные на корабль, хватали и присваивали себе все, что попадало под руку: топоры, зеркала, медные дверные ручки. И изумлялись, когда европейские моряки наказывали их за это, отбирали похищенные вещи, — ведь закон дикарей гласил: «Все, что успел захватить, — твое!» Так сказать, свобода действия для индивидуальной инициативы. Свобода рук.
— Ну, аналогия не совсем удачная! — наконец рассердился он. — И шутить надо с передышкой.
Время тянулось медленно. Мои товарищи скучали.
И лишь когда на сцену вышел маленький худощавый японец во фраке и низко поклонился гостям, все в зале оживились.
— Знаменитый танцовщик Исии Баку, — пояснил Маккелрой.
— Он будет танцевать во фраке? — полюбопытствовала я.
— Танцевать будет его ученица — кореянка Саи Шоки, дочь известного корейского поэта Цой Сун Гёна, кстати, самого красивого мужчины в Сеуле. Генерал тонко чувствует Восток и любит корейские танцы. Особенно ему нравятся танцы Саи Шоки.
Конечно же, это должен был быть коронный номер. О Саи Шоки я уже слышала, видела ее портреты на обложках японских иллюстрированных журналов. Звезда первой величины. Саи Шоки — театральный псевдоним на японский лад. Воспитывалась она в колледже для дочерей знатных корейских фамилий, училась пению и музыке. Мечтала стать певицей. В Сеул приехал Исии Баку, его танцы покорили девочку. Она решила сделаться танцовщицей. Для родителей это был удар, так как профессия танцовщицы считалась ремеслом девушек легкого поведения. Саи Шоки бежала вместе с Исии Баку в Токио. Позже не раз приезжала в Корею, изучала традиционные классические и народные танцы, подолгу задерживалась перед скульптурными изображениями в древних храмах. В Токио ее ждал шумный успех. Под свои спектакли они снимали самый большой театр страны — Хибия-холл. Затем поездка вокруг света, гастроли в Нью-Йорке, Голливуде, Сан-Франциско, Париже…
Прежде чем Саи Шоки появилась перед гостями, нам прокрутили отрывки из фильмов, в которых она снималась: «Корейская танцовщица» и «Мелодия Алмазных гор». Наконец-то я увидела, пусть на экране, Корею: ослепительно сверкающие на солнце Алмазные горы — Кымгансан, десять тысяч каскадов Кымгансана, кривые сосны на острых скалах, распростершие свои прозрачные кроны над морскими просторами, пещерные буддийские храмы, величественные гробницы — мавзолеи ванов, ажурные павильоны дворцовых ансамблей Чхандонкун и хрупкую, тоненькую Саи Шоки… Экран внезапно погас, вспыхнул свет прожектора, и перед нами на сцене предстала Саи Шоки в позе статуэтки, с поднятыми плавно изогнутыми руками. На голове у нее была ажурная золотая корона, вся одежда состояла из ярких полос материи и длинных нитей жемчуга, причудливо опутывающих ее нагое тело. Зал бешено аплодировал.
Маленькая, грациозная, с подчеркнуто узкими глазами и нежным ртом, она в самом деле казалась феей Алмазных гор, неким неземным существом.
Танец назывался «Водопад Девяти Драконов». Под глухие звуки старинного корейского струнного инструмента комунго плавно извивалось маленькое тело, струящиеся движения рук завораживали. Я мало смыслю в хореографическом искусстве, но в тот вечер мне показалось, что лишь с помощью танцев можно выразить в полную меру всю глубину человеческих чувств.
Этот вечер был овеян своеобразной печалью. Я прощалась с Японией. Необычное ворвалось в мою жизнь, я была свидетельницей, в некотором смысле и участницей исторического события — международного Токийского процесса; завтра бушующее пламя погаснет, начнется обычная мирная работа, какая начинается после войны.
Когда танец был окончен, все сорвались с мест, окружили артистку, самозабвенно выкрикивая: «Браво!» Я тоже что-то выкрикивала и неистово била в ладоши, искренне взволнованная искусством танцовщицы.
Даже очутившись в своей гостинице и лежа в постели, я продолжала думать о Саи Шоки, так непостижимо тонко выразившей в танце загадочный дух своей страны. Кто они, корейцы?..
Я никогда не была в Корее. В институте корейский язык изучала походя, так как он считался необязательным предметом. В моей диссертации, над которой продолжала урывками работать, обзор военных событий в Корее занимал всего несколько строк: в августе сорок пятого соединения 25-й армии генерала Чистякова и части Тихоокеанского флота адмирала Юмашева освободили Корею, вышли к 38-й параллели, на ту самую временную разграничительную линию, которая была определена летом сорок пятого года на Берлинской конференции великих держав.
Теперь думала: пять тысяч человек в самом конце войны — великие потери! Кто-то не дожил до мира, чьи-то мечты похоронены на корейской земле…
В номере гостиницы я думала об удивительной судьбе кореянки Саи Шоки, которой, в общем-то, повезло. Я почему-то настойчиво думала о ней, об ее завораживающих танцах. А перед мысленным взором так же настойчиво вырисовывалось тонкое, одухотворенное лицо другой артистки — японки Мидори Накао. Нет, я никогда не встречалась с ней, да и не могла встретиться; ее портреты я видела на обложках иллюстрированных журналов в Чанчуне. Тогда я еще не знала о ее страшной судьбе. Ее портреты поражали невысказанностью выражения губ и глаз, она считалась лучшей исполнительницей роли дамы с камелиями. К Мидори Накао мировая известность пришла после смерти. Но то была печальная известность.
Случилось так, что 6 августа 1945 года труппа театра «Сакуратай» со своей примадонной Мидори находилась в Хиросиме. Об этом роковом дне Мидори Накао рассказала так: «Я была на кухне, потому что в то утро должна была готовить завтрак своим коллегам. На мне был легкий красно-белый халат. Когда комнату озарил белый свет, я подумала, что это взорвался котел, а потом потеряла сознание. Когда пришла в себя, вокруг было темно. Я была погребена в развалинах дома. Когда попыталась освободиться, оказалось, что на мне осталось только белье. Я ощупала свое тело: ран не было, только пара царапин. В чем была, я побежала к реке и прыгнула в воду. Повсюду пылала огненная буря. Несколько сотен метров меня несло течением…»
Почти все артисты труппы театра «Сакуратай» погибли — ведь они находились всего в семистах метрах от эпицентра. Когда Мидори Накао почувствовала недомогание, ее отправили в Токио к лучшим врачам — радиологу Судзуки и гематологу Джин Мияки. Недавно я прочла отчет врачей: Мидори Накао поступила в Университетскую больницу в Токио 19 августа. От ее прославленной красоты почти ничего не осталось. На другой день у нее начали выпадать волосы… В больнице делали все, чтобы спасти известную актрису. Сначала температура у нее была только 37,8°, пульс 80, но 21 августа сразу в разных участках тела появились фиолетовые пятна величиной с голубиное яйцо. На следующий день пульс достиг 158. В то утро Мидори сказала, что чувствует себя лучше, однако вскоре наступила смерть. На голове у нее осталось лишь немного волос, но когда ее подняли с постели, выпали и они…
Так человечество узнало о лучевой болезни.
В эту последнюю ночь в Токио я не заснула ни на минуту. Призраки Хиросимы снова терзали меня. Я вдруг поняла главное: годы жизни в Японии навсегда войдут в мою биографию, я отныне навеки связана с десятками тысяч уничтоженных и покалеченных японских детей, женщин и стариков, с теми, кто сгорел в атомном огне Хиросимы и Нагасаки. Я буду бороться за то, чтобы атомное безумие никогда не повторилось.
Могла ли я предполагать, что вновь встречусь с Маккелроем? Но уже при иных обстоятельствах и в другой стране.