1909 год
1909 год
3 января. Был вчера в Литературном обществе. К. И. Чуковский — нескладный, длинный, встрепанного вида молодой человек — читал свой несколько устарелый доклад о Нате Пинкертоне и современной литературе[242]. Доклад поверхностный, но с остроумными местами и задираниями. Докладчик, на основании факта существования Пинкертонов и плохих кинематографов, вывел заключение, что интеллигенции уже у нас нет, что она умерла. Попутно зацепил слегка Горнфельда и Пешехонова, не говоря уже о Каменских[243] и Ко.
Ему аплодировали.
Начались возражения; беднягу Чуковского разделали под орех: напомнили ему, что он сам участвовал и участвует в тех органах, которые обругал, сам хулиганствовал, что он не смеет касаться людей, мизинца которых не стоит и т. д., и т. д. в самой резкой форме.
К. И. Чуковский
Особенно отличился Столпнер[244], амплуа которого на всех собраниях заключается иногда в остроумных, но всегда язвительных походах против референтов.
Аплодировали и им.
Словом, вышла почти форменная ругань; председательствовал большой человек, но очень маленького роста, слов которого в общем гаме никто расслышать не мог — скульптор Гинцбург[245].
После доклада Носков, М. Морозов и я остались ужинать; присосеживался к нам и опять убегал к другим столам и К. Чуковский. Я впервые познакомился с ним; очень в нем много еще ребячливого, но парень он наблюдательный, остроумный и несомненно с искрой Божьей.
Между прочим, он бегал между столами и раскладывал на них объявления о… выходе его новой книжки!
4 января. В судейских кругах толкуют о Лемане, знаменитом помощнике библиотекаря Зимнего Дворца, попавшем на скамью подсудимых.
Все распроданные им гравюры и пр. разысканы даже «до последнего корешка», по образному выражению Александрова, следователя по этому делу. Курьезнее всего, что все украденные «сокровища» оказались настолько порнографическими, что вызвали даже конфуз и отрицание от них со стороны дворцовых властей, когда их привезли, наконец, во дворец на трех подводах.
Только указанием на императорские орлы и штемпеля Александрову удалось убедить принять их, что сделано было весьма неохотно.
Такое «бестактное» водворение во дворец целого воза сугубой порнографии, да еще при подробнейшей описи, увековечившей кроме того и содержание рисунков, Александрову даром не прошло: полиция и сыщики получили награды, а он, усиленно проливавший пот на этом деле, — ничего.
Не лишены интереса повествования Лемана о его беседах с императором.
Приходит Николай II в библиотеку и говорит, что ему хочется «что нибудь» почитать; при этом поглаживает и вытягивает вперед рукою бородку.
— Что прикажете, Ваше Величество? Исторического содержания, или что-нибудь из беллетристики?
— Да, да… что-нибудь. Из беллетристики…
— Из новейшей или из старой?
— Из старой… После только, потом… — и уходит, не взяв ничего.
5 января. В петербургском градоначальстве готовятся открытия и скандалы совершенно в духе знаменитых московских. Устранено уже несколько заправил в канцелярии градоначальника; кн. Урусов рассказывал Дм. М. Бодиско, что он требовал от Столыпина предания суду самого Драчевского[246], но что премьер огорошил его просьбой, «как монархиста», не подымать истории и не делать о Драчевском запросов, так как это единственный человек, который может охранить жизнь императора.
6 января. Был сегодня В. М. Вышемирский, исполняющий обязанности следователя 12-го участка. Это молодой, деятельный и симпатичный человек. Рассказывал о следствии, производящемся у них по делу о бомбе, недавно взорвавшейся, если я не спутал, в «Кафе-Централь» на Невском проспекте[247].
Оказывается, что бомбу эту принес и положил некий сын статского советника; по «семейным обстоятельствам» он очень хотел служить в охранном отделении и предложил свои услуги, но там его не приняли, предложив сначала чем-нибудь зарекомендовать себя.
Словом, выясняется, что эта взорвавшаяся рекомендация и другая, невзорвавшаяся и найденная в «Кафе de Paris», были подложены по указанию охранного отделения как бы в противовес запросам о смертной казни, вносившимся в то время в Думу… Разоблаченьице не новое: нас теперь решительно ничем не удивишь!
Прежде, помню, когда должны были казнить убийцу начальника главного тюремного управления, я чувствовал себя неладно и даже плохо спал в ту ночь, все представляя себе рассвет и гнусную процедуру приготовления здорового человека к смерти.
Теперь читаешь и слышишь о ежедневных казнях десятков людей и обращаешь на них столько же внимания, как на брошенный газетный лист.
19 января. Вчера с огромными предосторожностями арестован бывший директор Департамента полиции Лопухин. Одних городовых было прислано до сорока человек, словом, меры были приняты такие, как будто предстояло брать штурмом Алексеевский равелин.
Лопухин, после тщательного обыска квартиры, взят под стражу. Причины пока неизвестны, но ходят слухи, что арест его находится в связи с разоблачениями, сделанными в Париже Бурцевым.
Сведения об этом, помимо писем, проникли к нам через иностранные газеты.
Ввиду «свободы» печати, петербургские газеты с большой осторожностью напечатали выдержки об этой истории из иностранных официозов. Тем не менее, градоначальник оштрафовал все газеты за распространение «ложных сведений». Через два дня, к большому конфузу скоропалительного генерала, штраф пришлось сложить…
20 января. Лопухин арестован за то, что способствовал выяснению революционерами провокационной деятельности Азефа.
Газеты сегодня полны статьями об этой истории. Интереснее всего, что Азеф, выдав по тому или другому случаю своих сотрудников, устраивал партийные суды, на которых выносились смертные приговоры, как предателям, тем из партийных деятелей, которых он хотел устранить.
Есть версия, что Лопухин замешан и в темную историю, о которой в свое время глухо поговаривали в городе. Говорят, будто готовился дворцовый переворот в пользу Михаила и что Лопухин участвовал в заговоре и был сторонником последнего. Ерунда не из последних. Рассказов теперь не обобраться.
2 февраля. Носков ушел из редакционного комитета «Образования». Накануне ухода и я с Тумимом[248].
5 февраля. Предстоит выступить на суде чести между Карышевым и Носковым в качестве свидетеля. Всех дел первого перечислять не стану, отмечу только некоторые, особенно возмутившие нас.
Такса за лист научных статей в «Образовании» установлена в 80 руб. В наследство от Василевского к Карышеву перешли две рукописи профессора Локтя[249], бывшего члена 1-ой Госуд. Думы; человек этот в настоящее время бедствует, так как лишен места и живет в Москве.
Тотомианц посоветовал Карышеву рассчитать Локтя по 40 р. за лист, утверждая, что он будет доволен и этим.
Карышев, разумеется, с радостью ухватился за такую «экономическую» идею и послал Локтю гонорар по сорокарублевой расценке.
Возмутились мы страшно.
С «Образованием» носится до противного: хвастается буквально каждому, впервые пришедшему, человеку выпущенными №№ и уверяет, что никогда и нигде еще не выходило таких замечательных, так великолепно составленных книг.
— Особенно хороша беллетристика; она в твердых, надежных руках! — добавляет он всегда, многозначительно подмигивая, и особенно напирая на последнюю половину фразы.
Беллетристикой заведует он сам. Надо отдать справедливость, и беллетристика в журнале из рук вон плоха, да и все остальное под пару, т. к., несмотря на «конституцию», он вмешивается во все отделы и уродует их по своему усмотрению. Работать при таких условиях, разумеется, нельзя.
Но какое количество подлецов на свете! Целые толпы их являются по приемным дням в редакцию и курят фимиам Карышеву за его «дивные книжки», уверяют в любви (?!), просят руководства и т. д.
14 февраля. Получил очень меня удивившее письмо от Д. Карышева с просьбой пожаловать на общее собрание сотрудников в понедельник, 16 февраля.
15 февраля. Видел Н. Д. Носкова и Е. И. Игнатьева.
Последний в большом фаворе у Карышева, часто заходит к нему и рассказал великую новость: Тотомианц ушел из «Образования»[250].
Чудо настолько большое, что решил побывать у Карышева.
Встретил он меня чуть не с объятиями, — знак плохой. Оказалось, что за время моего непосещения редакции накопилось множество событий и все до некоторой степени были предсказаны ему мною и Носковым.
Еще на самом первом редакционном собрании я поднял вопрос — на каком основании, без ведома всех членов редакции, в список сотрудников попало несколько новых лиц. Пригласил их, как выяснилось, Тотомианц; Карышев извинился и сказал, что спешный выпуск первой книжки не позволил им посоветоваться с нами и что впредь этого не будет.
По выходе второй книжки, список сотрудников опять увеличился; на ее обложке очутились уже совсем нежелательные имена. Опять это оказалось делом рук Тотомианца и попустительством Карышева. Общих собраний у нас более не было, одиночные мои протесты ни к чему не вели, а Тотомианц все нагонял и нагонял в журнал своих людей.
— Смотрите! — предупреждал я Карышева, — вас заполонят эсдеки и скоро вы очутитесь в плену у них. Тотомианц их застрельщик и ведет свою линию неуклонно!
Одновременно с этим Тотомианц начал поход и против всех нас, не принадлежавших к его партии, членов редакции.
Носков не выдержал этой марки и ушел, я тоже совершенно отстранился от журнала. Тотомианц мог бы торжествовать.
И вдруг к Карышеву является литературный «некто в сером» — Бонч-Бруевич и заявляет ему, что он не может работать в «Образовании», т. к. в списке сотрудников его значится Изгоев[251].
Затем приходят Финн-Енотаевский, тот же Бонч, Клейнборт[252] и еще кто-то из столь же знаменитых особ и заявляют, что они явились с «требованием в качестве уполномоченных от партии эс-деков об удалении из состава редакции… — Тотомианца, как изменника партии, и всех остальных не эс-деков».
Карышев обещал им устроить собрание шестнадцатого и вот на это-то собрание я и получил приглашение. В «изменники» Тотомианц попал потому, что должен был сделать «Образование» чисто эс-декским журналом, но до сих пор не выполнил этого.
Не лишена интереса и отдельная сценка с Финном. Е. Тотомианц, познакомив с сим мужем Карышева, выпросил тут же аванс для него в 50 р. Финн принес ему потом какую-то статью.
Когда явившаяся депутация в ответ на свое требование услыхала отказ, то заявила, что в таком случае все эс-деки уйдут из журнала и что этот уход будет крахом для него, т. к. их огромное число. Финн потребовал обратно свою рукопись.
— Деньги на стол! — ответил ему Карышев. — Верните аванс — получите рукопись.
Финн настаивал на немедленном получении ее; Карышев твердил свое. Тогда Финн замолчал и через несколько минут сказал: «да, вы правы, конечно. Но, надеюсь, вы мне не откажете дать рукопись на несколько минут для исправления конца?»
— На несколько минут?
— Да.
— Пожалуйста!
Карышев вынул рукопись и подал ее Финну. Тот согнул ее пополам и прехладнокровно засунул в боковой карман.
— Больше вы ее от меня не получите! — сказал он — она будет у вас только тогда, когда уйдут все нежелательные для нас лица!
В результате Карышев пришел к следующему решению. 16-го он «примет» эс-деков и будет говорить с ними единолично, пообещает им исполнить постепенно их требование, чтобы избегнуть скандала, вредного для журнала, и затем… «выпрет» их самих.
— Зачем же нам приходить — спрашиваю: — если собрания не будет? В качестве чего же мы будем сидеть тогда у вас за ширмой?
— В качестве моих гостей. После подобного объяснения мне необходимо побывать среди таких людей, как вы… Понимаете меня?
В конце концов я согласился придти к нему в качестве гостя и вот теперь сижу дома, пишу эти строки и недоволен собою: не нужно было давать этого глупого обещания. В качестве чего мы будем сидеть у него в столовой? В качестве засады дворников для выручки «хозяина», если его бить начнут?
17 февраля. Эс-деки провалились с треском.
Пошел вчера без четверти семь часов вечера в «Образование» и почти у подъезда встретился с шедшим туда же Кирьяковым[253].
В редакции был уже Тумим и еще кое-кто. Тумим не был в редакции с неделю и не знал совершенно ничего; я посвятил его во все тайны.
— Знаете что? — ответил он, глядя на меня круглыми глазами: — у меня совершенно не укладывается в мозгу то, что вы рассказали!
Я засмеялся. Народа все прибывало. Наконец, между черными пиджаками в сюртуками замелькало розовое лицо Ниночки, дочки хозяина, приглашавшей нас в столовую. Я отправился туда с Тумимом. Там уже сидели Н. Русанов (Кудрин)[254], старик Вух, Е. Игнатьев и Кирьяков.
Принялись за чаепитие и конфекты.
Звонки между тем раздавались за звонками; взрывы нашего смеха, несомненно, доносились в редакционную залу, где уже начались речи г.г. экспроприаторов. Голоса там все повышались.
Вдруг вбегает Ниночка и взволнованно заявляет, что «там на папу кричат!». Эмилия Константиновна побледнела. Я поднялся с места и, сделав вид, что поплевал в кулаки, произнес: — «Ну, ребята, вали; хозяина бьют!» Мне ответили дружным смехом.
Через некоторое время к нам явился В. Поссе[255].
— Черт знает что! Я никогда не слыхал и не видал ничего подобного — была его первая фраза при входе. — Это же хулиганы какие-то!
Поссе — не член редакции и приехал исключительно затем, чтобы быть свидетелем того, что произойдет.
Оказалось, что их требование «собрания» было в несколько иной форме, чем мне передал Карышев. Они заявили, что, если К. не желает устроить собрание, то они вломятся силой и оно все-таки будет. Они распределили уже между собой даже отделы и роли в журнале.
Поссе заявил, что Карышев ведет себя не так, как надо, идет на уступки и сказал, что он согласен «выкинуть» несколько неугодных им фамилий из списка, но не все…
— Если будет вычеркнута хоть одна фамилия — мы должны уйти решительно все. Это пощечина для всех нас, — заявил я. — Здесь не гимназисты и «исключать» кого-либо не имеют права. Прежде всего, у нас конституция и Дм. Ал. ничего не может решать самолично: он должен выслушать эту братию и сказать, что «хорошо-с, я передам все это комитету и там увидим, что решит он».
Все, особенно Тумим и Русанов, встали за меня. Вызвали Карышева и когда он прибежал, сказали ему, как он должен держаться с господами, забравшимися к нему в дом.
В 11 часов эс-деки разом бросились в переднюю и стали одеваться. Вошел, улыбаясь, Карышев и, потирая пухлые руки, произнес: ушли!
— То есть?
— Совсем ушли. Из состава сотрудников!
Мы принялись аплодировать.
У Русанова как раз оказалась в кармане статья о Жоресе. Он ее передал Карышеву и, таким образом, убыль иностранного обозревателя — Берлина — разом пополнилась. И это мы встретили аплодисментами.
— А не повредит их уход журналу? — их ведь человек сорок было? справился потрухивавший в душе Карышев. — Они собираются написать письмо в редакции газет!
Мы его успокоили. Пусть попробуют написать: в дураках останутся только они одни.
Поздравил я Карышева с очищением атмосферы в редакции и отправился домой. Невероятно, но факт!
На другой день после знаменитого эс-дековского ультиматума зашел я к Карышеву; не успел пропеть петух после их отречения, а уж… утром Берлин запросился обратно… Забегал в редакцию и Тотомианц.
Эс-деки являлись в «Речь» с письмом в редакцию о своем уходе, но получили отказ в напечатании его.
12 марта. По Петербургу ходят слухи о близкой гибели города а la Мессина[256]. Как это ни странно — к ним прислушивается не только простонародье, но и многие из интеллигенции.
Толкуют о пророчествах какой-то женщины, предсказавшей, якобы, гибель Мессины и еще что-то, наивная вера в глупую басню так велика, что некоторые собираются уехать на Пасху из города. Событие должно произойти на Пасхе.
От землетрясения осядет полоса земли между морем и Ладожским озером и волны последнего смоют столицу с лица земли. Отмеченное сейсмографом, неизвестно где происшедшее землетрясение служит как бы первым предостережением. Вот вам и XX век!
10 мая. Два месяца не брался за перо, хотя много было, что следовало бы занести в эту книгу. Отмечу кое-что вкратце.
В апреле конфисковали очередную книжку (№ 4) «Образования». Конфисковали за мой рассказ «Тайна»; кроме того, за рецензию о книге Фирсова — «Пугачевщина»[257] градоначальник оштрафовал Карышева на 500 руб.
В редакции «Образования» после истории с эс-деками я больше не был — опротивел мне Карышев с его вечным враньем и никчемными разговорами; написал из приличия сочувствующее письмо ему из Кемере и ограничился этим.
Больше в «Образование» не пойду, пока, разумеется, там Карышев. А сидеть ему там и изображать из себя литературную персону и судью долго не придется; по слухам, он крепко струхнул, приуныл и уже продает журнал.
Привлекают его по 73-ей статье[258]. Что ж, потешился, повеличался, пора и честь знать. Он уже купил себе имение где-то близ Петербурга и это самое лучшее, что мог придумать.
«Образование» гибнет; Карышев сделал все, что мог, чтобы погубить его, подписка очень невелика и вряд ли найдутся чудаки, желающие ложиться костьми для поддержания его.
У подъезда моего на Суворовском просп. был арестован Минин; он эс-дек и по разным эс-дековским делам и за издание сборника «Веяния времени»[259] должен был превратиться в нелегального человека и жить по чужому виду под фамилией Шейнина.
Минин[260] и раньше говорил мне, что за ним опять начали следить шпики и даже однажды удрал от них через мою квартиру, имевшую выход и на 8-ю улицу.
Прекратилось продолжение «Товарища», «Нашей газеты»; вообще всюду дела идут плохо. Публике, видимо, наскучили все «товарищи» и двуногие и неодушевленные.
Лопухин приговорен к пяти годам каторги… Процесс был любопытный. Власти так устроили, что главнейшие свидетели, вроде Рачковского[261], отсутствовали — были «неразысканы».
18 мая. Похоронили О. Пергамента. Покойный был видный член Государственной Думы. Умер от разрыва сердца, но черносотенные газеты с «Новым временем» во главе заявляют, что он отравился.
Дело в том, что в наш век «привлечений» к суду собирались привлечь и его с несколькими другими лицами в качестве обвиняемого в пособничестве в бегстве за границу и укрывательстве известной мазурницы Ольги Штейн[262].
Трое друзей Пергамента, тоже члены Гос. Думы, отправились в Александро-Невскую лавру заказывать ему могилу. В конторе им сообщили, что могилы отвести не могут: митрополит Антоний чинит препятствие.
Слушание дела О. Г. фон Штейн в Петербургском окружном суде. На скамье подсудимых первая слева О. фон Штейн. На скамье защиты первый слева О. Я. Пергамент. Цифрой 4 означен прокурор Громов (рисунок из газеты «Петербургский листок», 1907)
Пошли они к Антонию. Митрополит заявил им, что хоронить Пергамента в черте города и по христианскому обряду, хотя он и православный, нельзя: он самоубийца.
Тогда приехавшие достали из кармана удостоверение прокурора и полиции, что препятствий с их стороны к погребению тела не имеется и что произведенное следствие установило факт естественной смерти Пергамента.
Митрополит ответил, что это, конечно, меняет дело, но что он должен переговорить с обер-прокурором, т. к. накануне по поводу предстоящего погребения Пергамента было заседание из пятнадцати владык и один из них, владыка Херсонский и Николаевский, сказал, что если бы даже Пергамент умер своей смертью, то его не следует хоронить в Лавре, т. к. неизвестно, был ли он у исповеди и причастия в текущем году.
Депутация горячо принялась возражать против дикого мнения, но Антоний сказал, что споры напрасны.
Возмущенные депутаты отправились к председателю Госуд. Думы, Хомякову[263]. Было девять часов вечера. Хомяков по телефону позвонил к Столыпину и весьма резко пересказал ему содержание переговоров с Антонием, добавив, что он не сомневается, что вся Гос. Дума сочтет историю с телом выдающегося сочлена ее за личное оскорбление и что, кроме того, все общество Петербурга сумеет достойно реагировать на нее.
В 11 час. вечера Столыпин позвонил Хомякову и сообщил, что все препятствия устранены, но только похороны должны произойти на Смоленском кладбище.
Похороны вышли весьма внушительные; весь Невский был залит народом; часть публики была обманута публикациями, гласившими, что погребение состоится в Лавре и долго напрасно ожидала у ворот ее приближения процессии.
19 мая. Карышев бросил журнал и уехал в свое имение, под Бологое.
По городу ходит масса разноречивых толков про смерть Пергамента.
Беседовал сегодня по поводу похорон его с нашим дьяконом. Дьякон дал несколько иное освещение происшедшему. Оказывается, похороны Пергамента совпали с Духовым днем — престольным праздником в Лавре, по престольным же праздникам церкви похорон не производят.
14 июля. Много воды утекло и дел совершилось за то время, что я опять не прикасался к этой книге. Причина последнего не лень, а то, что книгу эту приходится хранить в безопасном месте, не у себя на квартире.
От «Образования» и Карышева простыл и след: подписчики остались с носом, а Карышев, по слухам, уже за границей.
Кроме «Образования», естественной смертью опочило «Слово» — довольно-таки бездарная и пустопорожняя газета; «Новая Русь» дышет на ладан и, таким образом, к услугам петербуржцев остается только одна «Речь».
Был, между прочим, сегодня в редакции журнала «Мир».
В ночь на десятое к ним нагрянули гости — жандармы и полиция. Дело в том, что «Мир» первый поместил статейку о провокаторе Гартинге-Ландейзене[264] и теперь, когда дело загремело по всему свету, на нее обратили внимание. Автор статейки — Семенов, настоящее имя которого Соломон Коган[265], был арестован, но так как он французский подданный, то его через сутки выпустили. Дома у него все перевернули вверх дном.
В половине второго ночи компания нагрянула к Богушевским; был «сам» начальник сыскного отделения с помощником и, кроме того, 14 офицеров полиции и жандармерии с приличным количеством нижних чинов.
Перерыли контору, редакцию и помещение самих Богушевских, забрали портфель с бумагами Семенова, кое-какие рукописи, письма и по пяти экземпляров всех изданий «Мира».
Ничего опасного не нашли, да и глупо было и искать что-либо у таких добродушных младенцев, как Богушевские. Единственное же, к чему могли придраться — письмо Хрусталева-Носаря[266] — лежало в папке с другими письмами, но замечено ни одним из 14 офицеров не было.
4 декабря. На днях был в редакции «Мира» и толстяк, старший Богушевский встречает меня и, по обычаю своему, кричит во все горло: — Черт знает что! Неприятности у нас, безобразие!
— Что такое?
— Да с Тенеромо!
Оказывается, этот толстовец и вегетарианец[267] устроил такую штуку: уговорил Богушевского дать на будущий год в приложении к журналу свою «необычайно интересную книгу» — «Живые речи Толстого».
Получил с него 500 р. в виде аванса (продал за 1000 р.); «Васенька» на сумасшедшую сумму накатал объявлений, каталогов и анонсов и вдруг получил письмо из склада «Посев», гласящее, что книга Тенеромо уже издана им, совершенно не идет и почти целиком лежит в кладовой, а потому журнал «Мир» права издавать эту книгу не имеет (издана была в 1908 г.).
Между тем, Тенеромо уверил Богушевского, что издание давно «расхватано» и крайне важно для журнала… Васенька разволновался и, когда явился Тенеромо, — а явился он за получением остальной суммы, — стал объясняться с ним.
Не вкушающий мяса вегетарианец признал происшедшее «недоразумением» и предложил весьма простую комбинацию для насыщения овец и волков: переменить заглавия рассказов, вошедших в книги, или хотя бы несколько изменить их.
«Васенька» рассказывал это при Н. О. Пружанском[268].
Обложка книги И. Тенеромо «Жизнь и речи Л. Н. Толстого в Ясной Поляне» (изд. «Посев», 1908)
— Разумеется, я отказался, — восклицал Васенька, оттопыривая нижнюю губу и махая руками: — благодарю покорно, я в таких проделках не участвую!
— О-о! — протянул Пружанский. — Я хорошо его знаю. Он давно живет на счет Толстого и надувает публику: это не речи Толстого, а переложение Талмуда; он Талмуд обкрадывает!
Богушевские — весьма порядочные люди. Васенька — издатель, кроме того, чрезвычайно остроумный и добродушный по природе человек, но совершенно еще в сыром виде. Он, например, серьезно спрашивал меня, когда Иван Щеглов[269] принес ему весьма глупый рассказ (помещенный потом в «Мире») — кто выше и лучше — Щеглов или Чехов? Подобных вопросов он задавал десятки.
6 декабря. Авансов набрала у Васеньки литературная братия без конца; вообще, эта злополучная редакция является местом, куда слетается коршунье, только затем, чтобы урвать кусочек.
Тенеромо, вместо того, чтобы обходить за две версты редакцию «Мира», ходит в нее каждый день и все уговаривает Богушевских «не обращать внимания на претензию «Посева»».
— А я не сдаюсь! — восклицал, передавая мне это, Васенька. Настоящий он Живокин[270], только не сознающий своего комизма! — чем драматичнее положение, в какое попадает он, тем больший смех вызывают его рассказы.
Удержаться от искушения говорить Васенька решительно не может и выбалтывает все, что только ни сообщают ему. И такому-то человеку литературная братия поверяет «по секрету» один про другого, что он бездарен, глуп и т. п. Васенька помирает со смеху, передавая все эти гнусности, основанные только на желании выпихнуть того или другого из редакции, чтобы занять больше места под свои статьи.
20 декабря. Для полной обрисовки Богушевских расскажу, как ведут дела эти люди.
Левушка — горный инженер по профессии — очень мало сведущий в литературе человек; вдобавок, он глух и упрям, как целая хохлацкая губерния. Задумали эти благодушные обыватели издавать журнал и первым делом устроили контору.
Пригласили за 150 р. бухгалтера, затем заведывающего конторой и конторщика. В заведывающие складом добыли откуда-то некоего Гинлейна — лысого немца; секретарем поступил к ним Ф. Ф. Потехин[271].
Последний «поступил» просто: явился в один прекрасный день без всякого зова и стал «помогать» в конторе, явился и на другой день, и на третий… Богушевские радовались. Когда стали выдавать конторе жалованье — пришел получать и Федор Федорович.
— Но ведь вы не служите?… — осмелился сконфуженно возразить Васенька.
— Нет, служу. Я же работал? Без меня вы не обойдетесь! — твердо возразил Потехин. Деньги ему были выданы и, таким образом, он водворился у них явочным порядком.
Подписка шла плохо; работы в конторе не было в сущности и для одного человека. Васенька и Левушка ворчали и жаловались на расходы, но когда им советовали прежде всего сократить контору — они оглядывались на закрытые двери, понижали голос и переводили разговор на другие темы.
«Контора» делала, что хотела; книгопродавцы открыто говорили, что Гинлейн продает книги, и наконец из области толков дело перешло на факты: в кладовой Богушевских обнаружилась пропажа на 3000 р. книг. Ключ от склада находился всегда у Гинлейна.
Тем не менее, и после этого случая у Васеньки не хватило духа расстаться с ним. Чрезвычайно милая и симпатичная старушка — мать Богушевских — Прасковья Александровна, выходила из себя, но решительно ничего не могла поделать со своими обожаемыми телятами.
Наконец, контора дошла до того, что стала не только даром получать деньги, но еще и грубить за это. В один прекрасный день Васенька вышел из себя и закончил почти, как Агафья Тихоновна в «Женитьбе» — вон убирайтесь все! Чтоб духу вашего здесь не было!
Я пришел в «Мир» как раз после этой истории и Васенька, разгуливая по кабинету в виде индейского петуха, сообщил мне с торжеством, что «слава Богу, выгнал, наконец, всех к черту».
Я порадовался за него. Прихожу на другой день, — гляжу — контора вся в сборе по-прежнему; тишина, все сидят нагнувшись над столами и усиленно что-то пишут. Прохожу к Васеньке в кабинет и спрашиваю, что все это значит?
Васенька сконфуженно разводит руками.
— Пришли, — говорит. — Опять работают!
— Да что же вы их не вытурите?
— Пришли! — опять повторяет Васенька. — Что ж поделать? Я им говорю, что они не нужны, а они сидят!
Я чуть не умер от смеха.
И такая история повторялась по сие время уже трижды: раз выгонял их Васенька, во второй раз, во время отъезда его — мать его и в третий раз — Левушка, «а они все сидят»!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.