ШУМНЫЙ МЕСЯЦ МАРТ

ШУМНЫЙ МЕСЯЦ МАРТ

Весна пятьдесят третьего года выдалась ранняя, ростепельная, гнилая.

Такая погода (ее называют здесь сиротской) для лесорубов — беда. Снега в тайге вянут, насыщаются влагой. Дороги превращаются в сплошное болото, и вывозить с делян древесину становится все трудней. Дело стопорится; начинается скука.

И когда пятого марта нам объявили вдруг, что этот день и следующий — выходные — мы восприняли новость с искренней радостью.

Никто из начальства не объяснил нам конкретно — в чем суть… А радио в поселке еще не было проведено. (И единственный приемник находился в конторе леспромхоза, в кабинете директора.) И газет мы тоже никогда почти не читали. В почтовое отделение Белых Ключей приходило, правда, несколько экземпляров — но это раньше, зимой. За последнее время газеты вообще перестали к нам поступать… Однако отсутствие их никого здесь особенно не обеспокоило. И это понятно! Вспомните, каков был местный контингент. Религиозные сектанты, потомственные бунтари, бывшие заключенные, всевозможные ссыльные и вербованные — вся эта публика была напрочь исключена из общественной жизни страны. Здесь, в Белых Ключах, находился как бы заповедник инакомыслия, некая резервация отщепенцев, своеобразное социальное гетто… Гетто, в котором издавна сложилось свое специфическое отношение к вещам — весьма далекое от общепринятого, казенного.

До нас, конечно, доходили порою отголоски событий, творившихся в стране: пуск новых домен, процесс над врагами, заподозренными в тайном вредительстве, затянувшаяся болезнь Великого Вождя… Но доходило это издалека — словно бы с луны. И никто не верил официальной прессе. Не принимал ее всерьез. И любым обвиняемым здесь, по традиции, сочувствовали, а на вождей всем было — плевать…

Только одно обстоятельство могло у нас вызвать всеобщий энтузиазм — возможность отдохнуть и поразвлечься… И теперь мы решили, что создан, наверное, какой-то новый советский праздник… Может быть — "День лесоруба"? Ведь существовали же праздники: "День печати", "День железнодорожника", "День пограничника" и т. д. И тотчас Белые Ключи преобразились. По улицам пошли бродить, заливаясь, гармоники. Возле магазинов выстроились очереди за водкой.

* * *

Мы возвращались с Костей Протасовым из магазина — веселые, нагруженные бутылками… И в этот момент мимо нас прошли двое: директор леспромхоза и участковый инспектор, старший лейтенант милиции. Участкового этого мы с Костей знали отлично: он ведь как раз занимался ссыльными! Человек это, в общем, был не из худших; ленивый, весьма добродушный, как все толстяки… Но сейчас он выглядел странно, неузнаваемо: он словно бы похудел, осунулся. Лицо его обрело какой-то лиловый оттенок. Движения стали суетливы, речь прерывиста.

— Что я могу? Что я могу? — долетели до меня обрывки фраз. — Ведь был же специальный приказ: никаких разъяснений… Никаких! А у этих скотов одно на уме. Если не работают — значит пьют!

— Пусть уж лучше тогда работают, — сказал, раздувая усы, директор леспромхоза.

— Конечно — лучше… Но кто распорядится? Может, ты? Может, рискнешь? Давай, проявляй инициативу, если ты такой храбрый… Я, например, не могу. Голова у меня одна. И я, знаешь, как-то привык ее беречь… Да и вообще, сам посуди. Все-таки — общий национальный траур.

— Но что же делать? Позвони хотя бы в управление.

— Звонил уже! Там полная неразбериха… Говорят: ориентируйся сам! А что я могу? Ну, что?

Они прошли — и голоса их затихли. Но мы с Костей тотчас остановились и озадаченно поглядели друг на друга.

— Что-то случилось серьезное, — заметил я.

— Ага, — кивнул Костя, — слышал: он сказал — о трауре… По ком этот траур, как ты думаешь? Уж не по нашему ли Хозяину? Может он и впрямь — спекся, сыграл в ящик… а? Ведь все-таки — пора…

— Что ж, — усмехнулся я, — это был бы его единственный гуманный поступок.

— Или, может, объявлен траур по всей нашей системе?

— Ну, для системы, пожалуй, еще рановато… Она больна, конечно. И серьезно. Но… Да что гадать? Скоро все равно узнаем. Жаль только, что сейчас все — в тумане… Не хотят, гады, давать "никаких разъяснений"!

— Во всяком случае, — мигнул мне Костя, — пахнет уже не "праздником лесорубов"…

— Да, но я бы теперь назвал его иначе: "праздником для лесорубов", для всех нас!

— А можно — еще точнее. Знаешь старую поговорку: "Лес рубят — щепки летят". Так вот, скорее всего, это, праздник для "щепок"…

* * *

В бригаде нашей началась грандиозная пьянка.

Мы как завелись с утра, так и не могли остановиться до самой ночи. И ночью тоже — продолжали пить. Мы сидели всей оравой — у бригадира Феди; он занимал самую большую в бараке комнату. Здесь помещался как бы главный штаб наш и бригадный клуб. В этом клубе обычно обсуждались общие дела и проблемы, и отмечались все значительные события — дни рождения, именины, праздники… Но никогда еще тут не было так шумно и суматошно, как во время нового этого "праздника щепок"!

Все мы чувствовали: что-то случилось в мире. Что-то в нем стряслось небывалое… Но — что? Что? Никто не знал ничего толком. И потому люди пили сейчас особенно лихо, с надрывом. Пили, так сказать, вдвойне — за светлые надежды и за утраченные иллюзии. За хорошее и за плохое. Идею эту, кстати, подал «иудей» Соломон. И бригада поддержала его охотно и дружно.

— Я настоящих евреев не знаю, — сказал Соломон, — но кое-что слышал об ихних повадках… У них как заведено? Во время веселья — полагается плакать. И наоборот… Это на всякий случай. Чтоб, значит, ни в чем не ошибиться!

Поздней ночью я вышел, пошатываясь, на улицу — за нуждою. В бараке было жарко, душно, накурено. Компания там собралась сугубо мужская, и потому сидели мы все как попало, — полураздетые, в нижнем белье. И я тоже был сейчас в одних трусах, в валенках на босу ногу и в небрежно брошенном на плечи полушубке.

Ночь стояла глухая, беззвездная, исполненная угольной черноты. Но мороз был некрепкий; пахло оттепелью. Тянул с реки ветерок, полз по коже щекотными мурашками. И было приятно — после барачного угара и духоты — ощущать его легкое, чистое дуновение.

Сиротская погода!.. Я усмехнулся вдруг, подумав о том, что старое это, народное выражение, приобрело теперь особый, двойной смысл. Ведь если и вправду Сталин умер, "сыграл в ящик", — то сегодня многие должны почувствовать себя осиротевшими…

Такие, как наш участковый, как директор леспромхоза, как тот самый Скелет, что упрятал меня в таежную резервацию. Их, таких, уйма. Им нет числа. И общее имя им всем — система!

Что им снится сейчас, этим сиротам? Что им мерещится в ночи?

Было тихо; Белые Ключи угомонились, наконец, лишь кое-где — негромко и сонно — взбрехивали цепные псы. И хриплый их, редкий лай не нарушал, не портил тишины, а наоборот, еще сильнее ее подчеркивал.

И внезапно тишина эта взорвалась.

В соседнем бараке (том самом, где помещалось женское общежитие) послышался шум, какие-то крики. Тоненький, слабый рвущийся голос позвал:

— Помоги-и-те!

И тотчас же я, не задумываясь, бросился туда.

* * *

Я бросился туда. Нашарил в кармане полушубка спички. И увидел приземистые фигуры и скуластые лица хакасов; их было четверо, и были они вдребезги пьяны. Они тоже ведь справляли нежданный этот праздничек, но — отдельно от всех. И теперь, очевидно, решили по пьяному делу, поразвлечься, навестить здешних курочек. Дверь барака была полуотворена; ее изо всех сил сдерживали изнутри. И кто-то там всхлипывал, причитал. А хакасы упрямо ломились в барак — свирепо сопели и ухали — и дверь помаленьку поддавалась, отходила толчками…

Спичка погасла. Я зажег новую, загородил полой полушубка от ветра. И окликнул их:

— Эй, вы что, сдурели? А ну, кончайте шухер, сыпьте отсюдова!

Они затихли. И сразу поворотились — пошли на меня. И я почувствовал себя неуютно…

— Что-о? Что ты сказал? — спросил один из них, подступая вплотную и внимательно меня разглядывая.

Вид у меня сейчас был довольно дурацкий; голые коленки, трусики, полушубок внакидку… Отнюдь не воинственный вид! Но — что же делать? Отступать было уже поздно. Да и некуда. Да и нельзя.

— Не мешайте людям спать, — отчеканил я. И вновь торопливо чиркнул спичкой. Я понимал: спасти меня здесь может только решительность, властность тона. И потому добавил с угрозой — Ну! Кому говорят? Пошли вон! Считаю до десяти…

И тон этот подействовал. Трое незаметно исчезли, растаяли во тьме. Но четвертый — тот, что подступил ко мне, — он остался. Он не желал подчиняться! Может, он был пьянее прочих? Или очень уж сильно бабу хотел? Или просто ненавидел русских?

Он смотрел на меня в упор, но глаз его я не видел. И без того достаточно узкие, они теперь как бы вовсе исчезли — и по безглазому этому лицу шла мелкая яростная дрожь. Дрожали желваки на скулах, и шевелились широкие ноздри, и дергался перекошенный рот. И голос его тоже был шипящий и вздрагивающий.

Он что-то бормотал неразборчиво и шарил рукой у пояса. Все шарил там… А спичка моя горела.

Она быстро горела! Огонь подбирался к пальцам. И я понимал: зажечь следующую — мне уже не удастся… Как только свет погаснет, хакас сразу же выхватит нож. Он почему-то боится сделать это при свете… И нож у него, как и у всех хакасов, — на правом бедре, наготове. Длинный, обоюдоострый, в деревянных ножнах!

А я перед ним — безоружный и голый. И голые руки мои скованы, стеснены полушубком.

А сбросить полушубок я теперь тоже не мог; хмель прошел, и я стал остывать. И зябнул все сильней и сильней…

А спичка догорала!

Огонь уже съел ее и лизал мои ногти. Терпеть это не было сил… Но все-таки я терпел. Как мог — скрипя зубами.

И, наконец, огонь погас. Мигнул напоследок — и сейчас же, нахлынула темнота. После света она стала особенно плотной, непроницаемой. Я почти ослеп на мгновение. И вот тут я дрогнул. И почувствовал, что — пропал…

И тогда я вспомнил вдруг — о Боге. Вспомнил. И позвал Его в тоске… И случилось чудо. Не знаю, впрочем, как это назвать… Но в сплошной, захлестнувшей меня темени, я словно бы обрел новое зрение. И увидел — с непостижимой ясностью — фигуру хакаса и правую его, занесенную для удара, руку.

Видение это длилось всего секунду. Но я уже успел сориентироваться… Есть старый прием; меня обучили ему давно, еще на Кавказе, у цыган. Если удар наносится сверху, и ты не успел его предотвратить, — не отшатывайся, не беги. Наоборот, — ныряй под руку врага и, в крайнем случае, подставляй голову… Голова — она многое может выдержать!

Вот так я, собственно, и поступил. Нырнул — и ощутил короткий сотрясающий удар. Я поймал головою нож, как футболист, ловящий мячик. И сделал — правильно! Иначе хакас проткнул бы меня насквозь…

Но все же удар был силен! Темнота окрасилась в красный цвет. Глаза мои и все лицо залила горячая липкая влага. Я качнулся, осел, на подламывающихся ногах… Но — устоял! И успел поймать, нащупать его руку. Однако ухватил я ее некрепко; пальцы были обожжены и слабы… И враг мой вырвался без большого труда. Метнулся в сторону, побежал, хрустя снежком. И быстро скрылся за углом барака.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.