ПОБЕГ
ПОБЕГ
Нас повели ночью.
Здание бани (громоздкое, повитое мглою) было сплошь оцеплено стрелкaми. И в вестибюле, и в предбаннике — там, где мы раздевались, — тоже толпилось множество охранников. Я сказал растерянно:
— Ого, да тут целая армия. Трудновато будет, пожалуй…
— Ерунда, — дохнул мне в ухо Батый. — Не тушуйся! Ты только раздеваться не спеши; тяни до последнего… Понял? А когда начнется — рви по коридору налево, к дверям котельной. Помнишь план?
Я помнил план. Он был разработан весьма тщательно. Здесь нам крупно помогла подружка Сверчка. Глуповатая на вид, бабенка эта проявила редкостную активность и расторопность… Выйдя на свободу утром, около девяти, она уже в обед принесла передачу, и там мы обнаружили записку электрика и схему здания, начертанную им на клочке тончайшей папиросной бумаги.
В соответствии с планом, через полчаса, после нашего прихода в баню, повсюду сразу отключился свет. И мы, под покровом темноты, должны были прорываться в котельную. А оттуда — во внутренний двор. За ним находился овраг, и туда вела широкая труба для ливнестока — дюкер. Ну, а дальше начиналась путаница складских помещений, пакгаузов. И в том районе мы уже были бы в безопасности. На всякий случай, сообщил электрик, он приготовил для лягавых еще один сюрприз… Так что главное заключалось в том, чтобы не оплошать поначалу, не ошибиться в самый первый момент!
* * *
Все, в общем, получилось — точно. Внезапно возникшая тьма породила панику. Заметались, сталкиваясь, смутные фигуры. Чей-то хриплый, сорванный голос завопил протяжно: "Слушай мою команду! Перекрывай выходы!.." Но было уже поздно: мы, трое, успели проскользнуть в коридор.
Спустя минуту, мы находились уже в дюкере — в недрах широкой бетонной трубы. Здесь пахло сыростью и гнилью. Звучно сочилась влага. И темнота была тут особенно плотной, густой, почти осязаемой на ощупь.
Вдруг она ослабла и поредела. На бетонных вогнутых стенах — освещая подтеки грязи — заплясали жидкие желтые отблески.
Сверчок (он шел последним и был ближе всех к краю трубы) воскликнул шепотом:
— Братцы, а ведь баня-то — горит!
— Ага, — широко улыбнулся Батый, — вот он — сюрприз! Что ж, это толково придумано, грациозно. Теперь уж мусорам — не до нас…
— Но все равно, застревать здесь рискованно, — заметил я, зябко поеживаясь, (я ведь был раздет до пояса, и пиджак и рубашку держал, туго свернутыми, под мышкой.) — Давайте-ка, приведем себя в порядок, и отваливаем — рвем когти!
Я быстро оделся. Затем мы осторожно выбрались в овраг. И вскоре были уже далеко от горящей, рушащейся бани. Там клубился розовый дым, раздавалась пальба… Может — искали нас? Или кто-нибудь еще воспользовался случаем?
На тихом пустыре, за пакгаузом, группа наша разделилась. Блатные пошагали в город, а я — в противоположную сторону. Нет, с ними мне было не по пути…
Какое-то время я брел вдоль железнодорожного полотна — покуривая, ждал попутного поезда. Ночь была тиха, безоблачна, вся в лунном серебре. Пахло землей и мазутом. Холодно поблескивали рельсы. Их было много здесь, в "полосе отчуждения", они переплетались и скрещивались, и напоминали сверкающую лапшу.
И вот в отдалении возник силуэт локомотива. Вспыхнули, приближаясь, огни. Звенящий гул прошел по вздрогнувшим рельсам.
Это был товарный состав — порожняк. И двигался он не шибко, только еще набирал скорость. Я отшвырнул окурок, примерился. Вскочил на подножку открытой платформы. И вдруг увидел краем глаза стелющиеся по земле голубоватые искры…
— Что это? — удивился я, повиснув на поручнях, — неужто и здесь тоже пожар?
Но нет, это просто вспыхнул — подожженный моей папиросой — последний тополиный пух. Вспыхнул и тут же погас. Сгорел до тла, без остатка, так же точно, в сущности, как и все мои нынешние надежды и планы.
* * *
На полустанке (когда поезд притормозил у семафора) я украдкою перебрался в соседний пустой «телячий» вагон. И мимоходом успел подслушать разговор двух кондукторов. Состав, оказывается, гнали в Красноярск. Маршрут подходил мне, годился. И я решил весь этот путь (он, кстати, был не долог всего лишь сутки езды!) провести, отлеживаясь в вагоне, — затаясь, укрывшись от греха…
Показываться на глаза людям я боялся: меня ведь могли искать. Ах, я всего боялся в тот момент! И возможной погони и каких-либо новых случайностей.
И покуда поезд полз по восточно-сибирской — равнине, пока он посвистывал и гремел, наматывая на колеса версту за верстою, я лежал во тьме — и все думал, думал. Думать было о чем.
Третья моя попытка не удалась, и я знал теперь, что предпринимать четвертую — уже просто нельзя. Это будет слишком опасно! В следующий раз я наверняка вляпаюсь в такую скверную историю, из которой мне потом уже вовсе не выбраться. То, что случилось, это еще цветочки — ягодки впереди… Я ведь все время иду по спирали, и она закручивается все туже и туже… А это неспроста! Судьба, очевидно, судила мне совсем иной путь — прямой. И прямой этот путь — тот самый, от которого я так упорно уклоняюсь: путь в ссылку, в тайгу.
Что ж, быть по сему. После трех последовательных поражений спортсмен — как правило — сходит с круга, выбывает из игры. Видать, и мне пора опомниться, забыть свои бредни, отречься от них — и начать простую, безыскусную жизнь. Профессиональная литература — не мой удел. Это бесспорно. И будь она проклята, коли так. Будь проклята она и бабы тоже!
Поразительное дело, — размышлял я, валяясь на шатких скрипучих вагонных досках, — почти все мои неудачи так или иначе связаны с ними — с бабами! Вечно из-за них мне приходится срываться с места, бежать… Таежную экспедицию я покинул из-за Анны, жены начальника. Из Москвы уехал по вине Наташи, — в связи с ее предательством. А здесь, в иркутской истории, роковую роль сыграла Ирина.
В самом деле — не вскрой она самовольно этого письма, все бы, наверное, сложилось иначе, пошло бы по-другому. Да и на перрон я приплелся из-за нее, из-за нее! И не нашел ее там, не встретил почему? Может быть, она испугалась, слукавила, не захотела больше связываться со мною?
Ее я не нашел… Но зато встретил вокзального агента!
И все-таки при мысли о ней я испытывал не гнев, а скорее какое-то недоумение, чувство растерянности. Как же так получилось? Ведь что-то же у нас намечалось, что-то брезжило поначалу! И ничего не вышло. Ничего. Все кончилось. А жаль.
— Струна, запевшая когда-то, теперь вдруг оборвалась. Она оборвалась — но остался какой-то отзвук, смутное эхо… И незаметно (под частый, четкий перестук колес) дребезжащая эта грустная нота стала обретать размер, воплощаться в стихотворные ритмы.
* * *
Я вот сказал: от профессиональной литературы я отрекся, проклял ее. Это правильно. Я отрекся всерьез! И долгое время оставался верен своей клятве… Но что же мог я поделать с самим собой — с неистребимой тягой моей к сочинительству? Ведь отказаться от себя нельзя, невозможно! Да я вовсе и не хотел отказываться… И тогда — в товарном вагоне — как-то непроизвольно, легко, стали у меня рождаться стихи. В них снова ожил тополиный город, проступала из тьмы Ангара и старый мост — над нею…
В дороге наметились лишь отдельные, разрозненные строфы. В целом же эта вещь созрела и оформилась — позже, потом… И пройдут годы. И мы опять, случайно, встретимся с Ириной. И она — совсем уже увядшая, беловолосая, — спросит меня, печально, кутаясь в платок: "Куда ж ты исчез в тот вечер? Понимаешь, все тогда неожиданно изменилось, и я на вокзал вообще не пошла. Сидела допоздна в редакции — звонила тебе… И ждала твоего звонка. Думала, ты догадаешься — где я. И на следующий день мы вместе с редактором ждали, что ты придешь, появишься… Но ты пропал. Как в воду канул… Ах, ты все время со мной хитрил — с начала и до конца!"
И затем, зажмурившись и словно бы плача беззвучно, она будет слушать эти стихи… Папиросы, Диккенс, крепкий чай. Тишина. А за окном ненастье. В форточку, распахнутую настежь, хлопья залетают невзначай. Снег валит. И вдруг, сквозь свет лиловый, возникает город тополевый. Много лет прошло, а вот, поди же, до сих пор я мост иркутский вижу! В хлопьях белых, в тополиной вьюге, сколько раз стояли мы вдвоем. Говорили — каждый о своем. Думали упорно друг о друге… Ветер был. Он бился о железо. Воду волновал у волнореза. И была тревожно-холодна и ясна ангарская волна… И бела была твоя рука. Пухом опушенный у виска, снежным нежный завиток казался. Ты сказала: "Позвоню с вокзала". И ушла. И не было звонка. Вот мне и остались по ночам, — папиросы, Диккенс, крепкий чай. Что еще? Тот мост, твои слова… Ты ушла… А может, ты — права? И лицом прижавшись к мокрому стеклу, именем твоим я окликаю мглу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.